Песенка в шесть пенсов и карман пшеницы — страница 57 из 91

Он больше не мог сдерживаться. Внезапно вскочив и опрокинув чашку, он обхватил меня за шею и запрыгал, исполняя нечто вроде танца на одной ноге. Полузадушенный, я едва расслышал его победный крик. Но я понял, что по какой-то невероятной счастливой случайности, по капризу обстоятельств, над которыми я был не властен, я все-таки поступлю в университет.


В этот момент ликования все казалось решенным. Наше будущее наконец определилось. Мысль о долгой и изнурительной борьбе, которая предстоит впереди, никогда не приходила мне в голову. Однако в течение следующих пяти лет мы должны были сражаться с обстоятельствами, которые серьезно потрепали нас. Хотя моей матери было гарантировано место в корпорации, ее еженедельная заработная плата была такой жалкой, что ее едва хватало для удовлетворения даже самых насущных потребностей. Однако благодаря чудесам экономии и самоограничения она ухитрялась со всем справляться, обходясь без посторонней помощи, если не считать Саймона, который и сам получал мало, но все же посылал нам какие-то суммы из Испании. От прочих родственников не было ни пенса, да мы и не просили ничего. Бернард по-прежнему сибаритствовал со всеми удобствами в имущественно отчужденных «Погребах Ломонда», каким-то образом уклонившись от всех решений об их сносе, тогда как Лео молча и неумолимо продолжал сколачивать огромное состояние. В этом достойном похвалы процессе его мелочность и скупость выросли до такой степени, что Энни наконец ушла от него и отплыла из Гринока к сыну в Канаду. С грустью я провожал ее в Монреаль. В редких случаях, когда я проходил мимо Лео на улице, он притворялся, что не видит меня. Даже тогда меня поражала его страшная худоба, а когда, спустя годы, он умер совершенно один в жалкой комнатушке в Горбило – «храм тамплиеров» был уже продан за какую-то фантастическую сумму, – то поговаривали, что причиной смерти, по крайней мере отчасти, было его голодание. В завещании Лео, написанном собственноручно, где основными бенефициарами были компании, производящие пищевые продукты, имелся пункт, согласно которому конкретно его племянники и племянница исключались из числа наследников.

Единственным, кто пострадал от такого проявления семейных чувств, была Нора. К тому времени моя собственная медицинская практика уже процветала, а Теренс, дав отставку мисс Гилхоли в пользу владелицы старинного отеля в Дублине, был весьма обеспечен. Однако брак Норы, заключенный в порядке компенсации за прошлые ошибки, – увы, бесполезная с обеих сторон попытка поправить то, что непоправимо, – стал катастрофой. Донохью ничуть не изменился, редко бывал дома, и когда он в конце концов исчез, Нора осталась одна в Ливерпуле с тремя маленькими детьми, которых надо было растить.

Все это, разумеется, еще принадлежало будущему, и пока мы с матерью боролись за каждый шиллинг и пенс. Печально, как мало в ту пору я думал о ее героическом самопожертвовании и как часто наши отношения становились напряженными и трудными. Занимаясь сравнительной анатомией, я теперь не был религиозно настроен, в то время как ее набожность стала еще очевидней. По многим другим вопросам наши представления серьезно разнились, и у нас бывали периоды отчуждения, когда для меня ее холодность, ее молчание с поджатыми губами становились мукой.

Уверен, что это я был виноват. И все же откуда взяться любезности и доброжелательности, когда ты голоден, плохо одет – сколько лет я еще оставался в той же, в поте лица пошитой Шапиро, перекрашенной одежке, – изолированный от других своей очевидной нищетой, в вечном страхе провалиться на экзаменах. Хотя в моих первых двух семестрах значится, что я сдал на отлично ботанику и зоологию, каждый последующий экзамен мерещился мне как ужас от сознания того, что, если я не сдам, все кончено. В ту пору для бедных студентов еще не было серьезной помощи от государства, и по условиям моей едва ли адекватной стипендии второго шанса сдать экзамен мне не предоставлялось. Я все еще вижу, как сижу, уперев локти в стол, подбородок в ладонях, просматривая «Анатомию» Куэна, а мать вышла прямо перед закрытием магазинов в субботу вечером, чтобы поторговаться на самом дешевом рынке ради жалкого куска мяса, а по возвращении подвергнуться оскорблениям какого-нибудь хама, посланного вытребовать у нас просроченный платеж за квартиру.

Но наконец, как побитый штормами корабль, что, тяжело покачиваясь, устало приближается к берегу, мы увидели землю обетованную. Я сдал свои заключительные экзамены, наступил день получения диплома, и из Арденкейпла прибыл Пин, чтобы присоединиться к моей матери на торжественной церемонии. Выбираясь из Бьют-холла, чтобы встретить их в Юнион-холле, где я просил подождать меня, чтобы избежать толпы, я сделал глубокий вдох победителя, осознавая свою новую личность: сильную, самоуверенную, успешную, готовую отныне и впредь к любой чрезвычайной ситуации. Мягкость и наивность моей юности остались в прошлом. Никогда больше я не позволю понукать собой. Никогда, никогда больше я не разрешу сердцу верховодить рассудком. Греческий идеал моего детства был наконец достигнут.

Я почти дошел до дверей из зала, когда почувствовал прикосновение к своей руке. Несмотря на седые волосы, которые заметно старили ее, я сразу узнал эту женщину. Мисс О’Риордан. Она увидела мое имя в списке успешных выпускников и захотела встретиться. В Юнион-холл она не пошла и, после того как мы поговорили несколько минут, настояла на том, чтобы я взял маленький кожаный мешочек с явно церковной атрибутикой. Невозможно было не догадаться, что в нем.

– Уверена, что у тебя рассыпались те, что я давала. Или потерялись. Вот еще одни. Так что не забывай.

Когда она ушла, я со смешанным чувством посмотрел на мешочек, помня о своем давнем увлечении в доме католического священника и слишком хорошо осознавая, что, вернувшись к себе, я брошу четки в ящик, чтобы навсегда забыть о них. Я пощупал мягкую кожу мешочка, и изнутри раздался тихий перещелк. Так и есть – там лежали четки. Но вместе с ними мисс О’Риордан положила аккуратно сложенную банкноту в пять фунтов Банка Шотландии.

Не замечая давки, я стоял совершенно неподвижно, настолько тронутый этим весьма своевременным добрым жестом, который позволял мне приобрести несколько измерительных приборов, необходимых для того, чтобы подать заявку в аспирантуру на должность ассистента, что медленно, неумолимо мои глаза повлажнели.

Нет, все бесполезно – я не изменился и никогда не изменюсь. Мне от рождения были присущи мягкость, уступчивость, чувствительность, и я не в силах очерстветь. Все, чего я жаждал, к чему стремился – стать холодным, стоически отчужденным и равнодушным, истинным спартанцем, – все это было не моим. Неискоренимо помеченный своим странным детством, в котором слишком много женщин воспитывали меня, я был и останусь жертвой всего, что относится к области чувств, – невольным рабом собственных эмоций.

И карман пшеницы

[122]

Глава первая

Письмо пришло экспресс-почтой в конце дня.

Я с довольным видом стоял на террасе лечебницы возле Хозяйки Мюллер, привычно изображая вежливый интерес к тому, как дети набиваются в большой зеленый туристский автобус, который должен был доставить их через горный перевал Эхберг в Базель на чартерный ночной рейс обратно в Лидс. Дождей за минувшие шесть недель почти не было, и эта мелюзга выглядела здоровой и всем довольной, прилипая к открытым боковым окнам, чтобы выкрикнуть auf Wiedersehen[123] и прочие нахватанные в Schweizerdeutsch[124] словечки. Дети размахивали бумажными швейцарскими флажками, которые Хозяйка всегда раздавала вместе с образцами национальной гордости – брусками молочного шоколада. Когда автобус покатил по дороге, все запели «Lili Marlene»[125]. Они прихватили и эту песню, бесконечно крутя в игровой комнате старую поцарапанную пластинку.

– Ну, это последняя летняя группа, Хозяйка, – заметил я в поэтическом настрое, когда автобус исчез за ворсистым краем хвойного леса. – Славные были сорванцы.

– Ах, Herr[126] доктор. – Она осуждающе, но притом с симпатией подняла палец. – Почему вы должны говорить этот слово «сорфанцы»? Эти последний дети были добрый дети, а для меня добрый дети есть изделие Бога.

– Но, Хозяйка, – быстро нашелся я, – «сорванец» – это просто английская идиома с ласкательным значением. В Британии люди самого высокого ранга могут публично отзываться о своих потомках как о сорванцах.

– Ах так? Вы серьезно?

– Уверяю вас.

– Так! Забавная ласкательность. Английская одиома[127] знатных людей.

– Именно.

Ее маленькие глаза глянули на меня со снисходительным одобрением. Хюльда Мюллер была толстой женщиной лет шестидесяти, похожая на архитектурную постройку позднего викторианства с выдающимся портиком. Колючие седые волосы торчали из-под ее белой шапочки на шнурке, ее пробивающиеся усики были незаметно припудрены. Облаченная до пят в бесформенное белое платье, которое были обречены носить кантональные сестры-хозяйки, она была образцом истинной швейцарки. Правильная, помешанная на чистоте, без чувства юмора, невыносимо скучная и чуть ли не сноб, в примитивном смысле этого слова, проникнутая врожденным германским почтением к чинам и рангам. Но толковая и работящая, пашущая по пятнадцать часов в день, справляющаяся с нехваткой персонала в палате и на кухне, потчующая меня так, как никто прежде не потчевал на протяжении всей моей жалкой карьеры.

– Мне очень приятно, что вы объясняете такие одиомы, Herr доктор Кэрролл. Вы человек знающий и из Hochgeboren[128]