Песенка в шесть пенсов и карман пшеницы — страница 90 из 91

Опять ошибка, Кэрролл! У входа в церковь Святого Патрика стояла длинная цепочка автомобилей, а возле них роилась большая толпа. Наверное, похороны, – возможно, старый Канон опроверг наконец местный миф о своем бессмертии. Нет, это была свадьба, я заметил белые ленты на машинах, некоторые уже начали отъезжать. Я колебался. Снова свернуть на Уиттингтон, Кэрролл? Никогда! Самолюбие и право пройти именно здесь толкали меня вперед, более того – здесь был хороший шанс проскочить незамеченным в общей суете.

Я ускорил шаг, но меня объезжали машины, поворачивая к ресторану, который мы называли «Шик». Большой ландонет, с жестяными банками, привязанными сзади, и лозунгом «Только поженились», отъехал, как раз когда я оказался прямо напротив входа, и там, в глубине за открытыми дверями, я отметил краем глаза, хотите верьте, хотите нет, преподобного Фрэнсиса, поторапливающего выходящих гостей. Отвернувшись, крадущейся походкой, слегка прихрамывая, чтобы не быть узнанным, с видом коммивояжера, продающего дешевые туалетные принадлежности для наивных домохозяек, я попытался незаметно прошмыгнуть мимо.

Тщетно. Он увидел меня и прыжком, оттолкнувшись без разбега, перелетел через улицу:

– Лоуренс!

Он обнял меня, и я испугался, что он меня поцелует. Он прибавил в весе, стал пухлым и розовым, с блаженной улыбкой, облаченный в идеальную, из лучшего материала, сутану, на которую кто-то приколол маленький бутон розы. Я воспользовался этим, чтобы умерить его восторг.

– Разве это не противоречит каноническому правилу, святой отец?

Он покраснел:

– Одна из подружек невесты настояла, Лоуренс.

– Хорошенькая?

– Они все хорошенькие. И конечно, я сниму его, когда мы войдем.

– Войдем?

– Естественно, мой дорогой Лоуренс. Когда мы услышали от отца Зобронски, что ты приезжаешь, Канон выкатился в кресле в монастырский сад с расписанием поездов на коленях и дал четкий наказ, чтобы тебя к нему обязательно доставили.

Ну, это должно было случиться. Лучше сейчас, чем потом. Фрэнк проводил меня мимо церкви к монастырю. Он уже снял розу и положил ее в боковой карман. Ему осталось поместить ее у себя в комнате в стакан для зубной щетки.

Когда мы приблизились к статуе Девы над гротом, который обозначал вход в сад, Фрэнк пробормотал:

– Я оставлю тебя здесь, дорогой Лоуренс. Слава богу, теперь мы еще много-много раз увидимся. – Затем, понизив голос, он прошептал: – Он слеп на один глаз, а другим уже плохо видит. Ему приходится пользоваться сильным увеличительным стеклом, но ни в коем случае не обращай на это внимание. Его это очень злит.

Я подождал, пока он не ушел, а затем направился к открытой летней беседке, где в кресле-коляске сидел старый, очень старый, почти слепой человек. Я остановился перед ним. Увидел ли он меня или просто почувствовал, что я рядом?

– Твой самолет, должно быть, прибыл вовремя. Ты сел на каледонский поезд на двенадцать пятнадцать с вокзала Центр Лоу-Левел.

– Да, Канон.

– Мои расчеты были правильными. Это дрянной поезд. Рабочий, не так ли?

– Да, Канон.

– Что побудило тебя лететь этим дрянным полуночным рейсом на DC-3 из Берна?

Вы не замечали, что пожилые люди любят поговорить о путешествиях, на которые они никогда не решатся?

– Я выбрал его, потому что он самый дешевый.

– Итак, ты на мели, Кэрролл.

– Не то слово, Канон. – После паузы я добавил: – Поскольку вам хочется унизить меня.

Возникла ли тень улыбки на этом старом, очень старом, изможденном лице? Если и возникла, то тут же исчезла.

– Ну, во всяком случае, ты вернулся, Кэрролл.

– Да, я им надоел, и меня вышвырнули.

– Это ты по-доброму лжешь, Кэрролл. Твой странный польский друг написал мне, что и Хозяйка, и комитет настаивали, чтобы ты продолжил работать.

Я ничего не ответил.

– Кстати, как там этот добрый отец со странным именем?

– Болен, – сказал я и добавил, внимательно наблюдая за ним: – Очень. Каверны в обоих легких. На самом деле я жду, что все кончится девятого октября.

Нет, это никак не подействовало на него. Он просто сказал:

– Жаль. Я бы хотел с ним познакомиться. Хотя… этот дрянной ночной перелет.

Он слегка выпадал из реальности и, похоже, то и дело на мгновение погружался в себя. Я попытался упростить разговор:

– В последнее время вам случалось играть в шахматы? – И добавил громче, чтобы разбудить его: – Я про шахматы… ваше преподобие.

Он очнулся:

– Нет, мой молодой противник в последнее время не очень-то ими занимался. Кстати, Кэрролл, они не знают, что ты приехал, и я не просветил их. – Меня это вполне устраивало, и я собрался поблагодарить его, когда он добавил: – Не то чтобы я хотел сохранить для тебя их радостное удивление по поводу возвращения блудного сына. Понимаешь, я опасался, что в последнюю минуту ты передумаешь.

Пауза. Я не стал это комментировать. Вероятно, он был прав.

– Видимо, тебе потребовалось время, чтобы решиться. Конечно, как я понимаю, ты сам был болен. Легкая простуда?

Я кивнул – для него все было всегда просто и легко. Он наверняка знал, что у меня была вирусная пневмония, но я не возразил ему.

– Из-за сауны, которую я принял в местной часовне.

– Ух, – сказал он, но с интонацией бесконечного удовлетворения. – Двойное очищение в таком месте. Затем тебе пришлось ждать замены. Три месяца, верно?

– Да, – сказал я, размышляя о том, что это дало преподобному Зобронски, без малейшего нытья приближающегося к собственной кончине, кучу времени, чтобы поработать надо мной.

– Итак, теперь, когда ты здесь, Кэрролл, когда благодаря чудотворству Всемогущего потайная дверь для тебя открыта, прости, если надоем, напомнив одно соображение, которое я когда-то счел уместным. Раз ты собираешься здесь остаться, то встретишься с теми, кому ты крайне нужен. И если ты упустишь их и меня, твоя душа потеряна. Когда я буду в состоянии, возможно скоро, я лично займусь твоим воцерковлением. – Он сделал паузу, наблюдая за мной краем зрячего глаза. – Скажи что-нибудь, Кэрролл. Ты со мной?

– Да, – сказал я.

А что еще я мог сказать этому Макиавелли Хайленда?

– Хорошо. Я хочу, чтобы ты приходил сюда по пятницам, как и раньше. Однако по этому случаю приведи с собой ту несчастную женщину, которая скоро станет матерью твоего второго ребенка.

Вот это катастрофа! Казалось, крыша беседки рухнула мне на голову. Но в глубине души я этого и боялся. Кэрролл – опора! Кэрролл – проповедник. Я был на крючке, целиком и полностью заглотив наживку. А он продолжал:

– Отец Фрэнсис служит на всех венчаниях, любит свадьбы и притом большой любимчик у дам, но ваш брак буду благословлять я. Ты со мной, Кэрролл? Говори, или навсегда замолчишь и будешь проклят.

– Да, – сказал я.

– Хорошо, я рад, что на сей раз твой дух явно на стороне добра.

Он наугад протянул руку в моем направлении. Я взял ее, состоящую из одних лишь костей и голубых вен, в свою.

– А теперь иди. Скоро явится ирландская сестра-толстуха, которую я ненавижу – она прячет от меня нюхательный табак, – и мне будет нужно пообедать. Если только эту их кашу-размазню можно назвать обедом. Да благословит тебя Бог, мой драгоценный Лоуренс. И не забывай о пятнице.

Мой чемодан был у ворот. Я поднял его и пошел, поначалу медленно и озадаченно. Наш разговор ничуть меня не воодушевил. Но в этой ласковой предпоследней фразе я находил странное утешение. Меня обогнала группа мужчин, спешащих на футбольный матч. Я шел опустив голову, чемодан задевал за лодыжки, откуда-то спереди до меня доносился стук каблуков по твердому тротуару. Вопреки всякой логике, я подумал, что я – тот, кто идет следом, что меня больше не преследуют. Теперь я был на углу Рентон-роуд и, оказавшись на хорошо знакомой дорожке, невольно ускорил шаг, и сердце забилось быстрее. Не прошло и нескольких минут, как я был уже на Крейг-Кресент, напротив дома Энниса, который выглядел более чем старым – краска, отслоившаяся от ставней, треснувшее стекло в окне больничной пристройки, где снаружи собралось несколько пациентов. Я увидел все это и, используя самое отвратительное швейцарское словцо, сказал себе: Кэрролл, ты совершил Rundfahrt[253].

Я глубоко вздохнул, пересек дорогу, прошел по усыпанной гравием дорожке, толкнул входную дверь и шагнул внутрь.

Слева была гостиная, и доктор Эннис, растянувшись на диване, спал там, открыв рот и тихо посапывая, на полу рядом с ним стояла акушерская сумка. Несмотря на то что в стакане уже не было обычной живительной влаги, Эннис выглядел крайне усталым – небритое красное лицо, на густых усах сгусток слюны. Не очень-то приятная картина, но вполне человеческая. По крайней мере, это была личность, с которой, как я знал, можно ужиться и даже отправиться на озеро порыбачить в один из свободных дней.

Я не стал его беспокоить и вышел из комнаты. В конце прихожей, сужающейся по причине огромной стойки красного дерева для верхней одежды, где, подобно кочанам капусты, торчали всех видов шляпы доктора, была открыта кухонная дверь. Все еще держа чемодан, я прошел вперед и встал в дверном проеме.

Они меня не видели.

Она сидела за низким кухонным столом, в серо-голубом рабочем халате, немного отклонившись, чтобы не тревожить уже заметно обозначившуюся выпуклость живота, одна рука локтем на столе, ладонь поддерживает щеку, в другой руке ложка с бульоном – она кормила Даниэля. Он сидел тесно прислонившись к ней, на плечах большой серый платок. Судя по его апатичному виду, он пережил еще одно кровотечение, и это его бессилие, казалось, объединяло и связывало их. Передо мной была воистину картина Пикассо в его лучший «голубой период», и она ножом вошла мне в сердце.

Я поставил чемодан на пол, мое сердце тяжело стучало. Они обернулись и увидели меня. Они молчали, но на лице мальчика возникло выражение удивления, надежды и чего-то отдаленно похожего на восторг. А на ее лице – неверие, шок, который, истаяв, превратился в одну-единственную скатившуюся по щеке слезу.