Будьте так добры
Глава одиннадцатаяКамень летит вниз
В школе, состоящей под покровительством монахинь из Невера, имеется компания из семи-восьми девочек, группирующаяся вокруг умной и энергичной Жанны Абади и почти всецело находящаяся под ее влиянием. К этой компании принадлежат рыжеволосая Аннет, дочь секретаря мэрии Куррежа, затем Катрин Манго, та самая, которую Гиацинт де Лафит назвал «нимфой этого поганого захолустья», и, наконец, Мадлен Илло, бледненькая, веснушчатая, длинноногая и длиннорукая девчушка, обладающая тоненьким, но очень красивым голосом, вследствие чего ее привлекают для исполнения сольных партий на всевозможных светских и церковных торжествах. Сегодня Абади явилась в класс самой первой. Когда вокруг нее постепенно собралась ее свита, она подмигивает девчонкам с хитрым заговорщицким видом:
– Если бы вы только знали, мои милые, что было вчера, вы бы посходили с ума… Но я не должна вам рассказывать…
– Зачем ты тогда разжигаешь наше любопытство? – спрашивает рассудительная Катрин. – Может быть, с тобой кто-то заговорил на улице?
– Речь вовсе не обо мне, а о Бернадетте Субиру…
– Что могло приключиться с Бернадеттой, с этой недотепой? – пожимает плечами Катрин.
Жанна Абади подвергает подруг утонченной пытке:
– Я дала Бернадетте слово ничего не говорить. Правда, я не поклялась. Настолько-то у меня ума хватило…
– Раз ты не поклялась… – приходит ей на помощь Аннет Курреж.
– Да, раз ты все же не поклялась… – подхватывает хор девочек, усиливая выразительность мелодии.
– Да, раз ты не поклялась, – выносит вердикт Мадлен Илло, – то не будет никакого греха…
Абади понижает голос до пронзительного шепота:
– Ладно, тогда подойдите поближе, чтобы никто не услышал… Бернадетта видела вчера в гроте Массабьель красивую молодую даму, всю в белом, с голубым поясом. И дама была босая, а на ногах у нее были золотые розы… Мы собирали хворост, Мария Субиру и я, а когда вернулись, Бернадетта стояла возле ручья на коленях, не слышала, как мы ее звали, и выглядела очень странно…
– А вы сами дамы не видели? – спрашивают, перебивая друг друга, девочки.
– Мы с Марией даже не знали, что она там, когда собирали хворост…
– Золотые розы на ногах… подумать только!.. А кто она может быть, эта молодая дама?
– Пресвятая Дева, если бы я знала! Я полночи ломала над этим голову…
– Может, Бернадетта тебя разыграла, – задумчиво предполагает Катрин Манго. Но рыжеволосая дочка секретаря мэрии презрительно отмахивается:
– Что ты, для этого Бернадетта слишком глупа.
– Нет, Бернадетта не лгала, – размышляет Жанна Абади, – и мы должны поточнее узнать, что все это значит.
Жадные до сенсаций девочки горячо приветствуют предложение Жанны. Решено: они все вместе отправятся в Массабьель, чтобы поискать там загадочную босую даму.
– Но будет ли она еще там, когда мы придем? – спрашивает Туанет Газала, дочь свечного мастера.
– Если Бернадетта что-то видела, то и мы увидим, – рассуждает Катрин Манго. – Глаза у нас не хуже, чем у нее…
Жанна Абади молча о чем-то размышляет и затем выносит решение.
– Она должна пойти с нами, – заявляет Абади, – без нее дама может не появиться.
Когда Бернадетта и Мария, на этот раз необычно поздно, входят в класс, девочки из компании Жанны окружают их и засыпают вопросами:
– Так что там было с этой дамой?.. Расскажи, опиши ее поподробней… Где она стояла?.. Как ты ее заметила?.. Она тебя позвала?.. Она двигалась?..
Бернадетта заглядывает в глаза Жанны Абади:
– Жанна, зачем ты все рассказала?
Но в ее голосе, как и вчера, звучит скорее облегчение, чем упрек. Теперь уже довольно много людей знают о даме, которая, собственно, принадлежит ей одной: Мария, Жанна, родители, дядюшка и тетушка Сажу, мадам Бугугорт, дядюшка Бурьет, а сейчас еще и эта свора девчонок, которые болтают о даме с таким любопытством, как будто во всем этом нет ничего особенного и дама – самая обыкновенная дама в мире. Бернадетту с самого начала одолевают противоречивые чувства. С одной стороны, ей хотелось бы, чтобы дама была только ее, теперь и всегда, до последнего ее вздоха, и чтобы ей, Бернадетте, ни с кем не нужно было делиться этой прекрасной ошеломительной тайной. С другой стороны, ей хотелось бы громко кричать о своей тайне всем, кого она знает, чтобы все люди смогли узреть этот пленительный лик и испытать при этом такое же наслаждение, как и она сама. И это ее второе желание было, возможно, даже сильнее первого.
– Я все рассказала, – оправдывается Жанна Абади, – потому что я вчера не поклялась и потому что все это очень важно. Мы все хотим пойти завтра к гроту Массабьель и посмотреть на даму…
– Как ты думаешь, мы ее увидим? – спрашивает Мадлен Илло.
– Возможно, увидите, – говорит Бернадетта. – Но точно я не знаю.
Абади пристально смотрит на Бернадетту:
– Ты ведь пойдешь с нами к Массабьелю?
Бернадетта опускает голову и молчит.
– Дама что-нибудь тебе говорила? – допытывается Катрин Манго.
Бернадетта отвечает, не поднимая глаз:
– Нет, ни слова не говорила… Но она была такая красивая, что красивее не бывает…
– Если она такая красивая, – с сомнением произносит Мадлен Илло, веснушчатая солистка, – то, возможно, она послана к нам не силами Добра…
– Вот об этом я и думала всю ночь, – заявляет осмотрительная Жанна. – Вполне вероятно, что дама представляет силы Зла. Я подумала, что в воскресенье после службы надо взять из церкви бутылочку со святой водой. И если дама на месте, Бернадетта должна опрыскать ее святой водой и сказать: «Если вас послал Бог, мадам, подойдите ближе. А если вы посланы сатаной, мадам, убирайтесь прочь!..» Так всегда говорят… Думаю, это разумное предложение, так мы узнаем правду.
– Ой, прямо мороз по коже дерет, – говорит Аннет Курреж. – А может, дама не послана ни Богом, ни сатаной, а просто настоящая дама…
– О да, она совершенно настоящая! – страстно заверяет Бернадетта.
– Ну вот, весь утиный садок в сборе, – раздается голос незаметно вошедшей учительницы. – И все внимают мудрым высказываниям нашей высокоученой Бернадетты…
Воскресенье. Глухие колокола маленького городка уже разнесли над крышами и холмами весть о пресуществлении хлеба и вина в тело и кровь Спасителя. Литургия близится к концу. Бернадетта и Мария Субиру вместе со всем классом под предводительством Возу присутствуют в церкви. Франсуа Субиру до полудня трудится в конюшнях Казенава. Жан Мари и Жюстен вымолили разрешение побегать по улицам, а Луиза Субиру сидит одна в кашо и наконец-то отдыхает – просто сидит и вяжет чулок. Она отстояла мессу в семь утра. Не любит она присутствовать на литургии, куда приходит «чистая публика» – люди хорошо одетые и хорошо отдохнувшие. Самой ей нечего надеть в церковь, поэтому она принадлежит к самым низам общества и вынуждена ходить в полутемную утреннюю церковь, где служит тихую мессу один из капелланов: Помьян, Пен или Санпе. Отказ от литургии – акт самоотречения со стороны Луизы Субиру, так как торжественная литургия не просто богослужение, но и праздничное действо, необходимая разрядка после изматывающего однообразия будней. Мощные звуки органа согревают душу лучше любого камина. Люди встречаются, здороваются, приветствуют друг друга кивками и улыбками. Декан Перамаль – превосходный пастырь, и, когда после чтения Евангелия он обращается к прихожанам с проповедью, его звучный бас проникает в самое сердце. Но главная причина, почему Луиза Субиру отказывается от торжественной литургии, состоит в том, что ей не хочется встречаться в церкви со своими состоятельными сестрами. Бернарда Кастеро, вдовствующая Тарбе, считающаяся семейным оракулом, и Люсиль, несчастная старая дева, – обе имеют возможность прилично одеться в церковь. Луиза слишком горда, чтобы выступать на их фоне в роли заблудшей овцы и позора собственного семейства, быть «урожденной Кастеро», которая, к своему стыду, вытянула столь несчастливый жребий. Она питает к Бернарде, своей старшей сестре, почтительное уважение, но в то же время мадам Тарбе постоянно ее раздражает.
Однако сегодня, в это благословенное утро, Луиза ощущает истинное наслаждение от полного одиночества и покоя, оттого, что не докучают сыновья и не дергают дочери, что не надо беспокоиться о муже, который не сидит сейчас ни у папаши Бабу, ни в другом подобном заведении, но занят честным трудом «служащего почтового ведомства», как он сам себя называет. Казенав выдал им десять франков в качестве аванса. Самые срочные долги уплачены. После долгих недель воздержания в доме наконец появился добрый кусок говядины. «Мясо в горшочке» с хорошими овощами и маленькими луковками уже начинает распространять по комнате свой упоительный, щекочущий ноздри аромат.
Душа Луизы Субиру со вчерашнего дня также пребывает в блаженном покое. Вчера на исповеди она обратилась за советом к отцу Санпе. Честно говоря, она была сильно встревожена этой историей с Бернадеттой и таинственной дамой. Как следует относиться к таким странным вещам? Но отец Санпе, человек большого ума, даже не зная Бернадетты, сказал ей с добродушной улыбкой: «Дочь моя, это лишь безобидные детские выдумки, и взрослый человек не должен принимать их всерьез». Тем не менее она вновь пугается, когда через полчаса в кашо вваливаются ее дочери с целой ватагой девчонок и просят, чтобы она разрешила Бернадетте отвести их всех к Массабьелю поглядеть на распрекрасную даму.
– Вы что, совсем рехнулись? – злобно взрывается Луиза. – Бернадетта никуда не пойдет…
– Но, мадам, – приседает в вежливом книксене Жанна Абади, воплощенная рассудительность, – мы только хотим выяснить, существует ли эта пресловутая дама на самом деле…
При этих словах Луизу Субиру осеняет мысль, кажущаяся ей удачной. Все это дело, по мнению священника, детская выдумка, которую взрослый человек не должен принимать всерьез. В гроте эти желторотые девчонки, естественно, ничего не увидят и хорошенько высмеют Бернадетту. Бернадетте станет стыдно, и она поневоле излечится от своих фантазий. Но мать не желает отменять запрет слишком быстро и дает девочкам возможность еще некоторое время поклянчить. После чего применяет испытанный метод воспитания, обращаясь к незыблемому авторитету отца:
– Ладно, если у вас нет на воскресенье лучшего развлечения, то, по мне, можете тащиться к Массабьелю, если разрешит отец. Бернадетта должна спросить у него. Я только мать. Решающее слово за ним…
Чтобы не терять времени, вся компания бегом бросается на почтовую станцию. По-воскресному чинно прогуливающиеся супружеские пары удивленно глядят вслед бегущим девчонкам, явно задумавшим какую-то развеселую шалость. На большом дворе почтовой станции несколько мужчин стоят возле кобылы, печально понурившей голову. Это Казенав – как всегда, в кавалерийских сапогах и военной фуражке, – бывший конюх Дутрелу, ныне возведенный в ранг кучера почтовой кареты, затем кузнец и, наконец, Субиру, только что приведший лошадь из конюшни. Кузнец, он же конский лекарь, внимательно осматривает спину клячи, находит потертость от хомута и уже готов извлечь из своей сумки склянку с мазью, когда во двор вбегают запыхавшиеся девчонки. Вместе с сестрами Субиру их девять. Вперед выходит Жанна Абади и в ясных, толковых словах излагает их общую просьбу к Субиру, тем самым ставя в известность об этом странном, требующем расследования происшествии ничего не знавших о нем Казенава, Дутрелу и кузнеца. Субиру охотно зажал бы Жанне рот. Он ощущает неловкость и гнев, не знает, куда деваться от стыда. Он чувствует себя опозоренным в глазах Казенава и других мужчин этой нелепой историей с Бернадеттиной дамой. Теперь, когда он получил должность и твердый заработок, когда взошел, так сказать, на первую ступень буржуазного благополучия, именно теперь является его собственная дочь и своими двусмысленными, вздорными, раздражающими глупостями губит его только что приобретенную репутацию почтенного обывателя. Субиру хмурит лоб и, не обращая внимания на присутствующих девочек, сердито кричит на дочерей:
– Нечего вам там делать! Немедленно возвращайтесь домой! И чтобы я об этом больше не слышал!
– Ну-ну, старина, зачем так сурово! – смеется Казенав. – Почему ты хочешь испортить воскресное удовольствие этим милым крошкам? Что здесь плохого? Дети есть дети: пусть ищут свою даму, где хотят…
Жанна и ее подруги хором возобновляют просьбу. Молчит одна Бернадетта.
– Что твоя дама держала в руках? – спрашивает Казенав Бернадетту. – Если я не ослышался, четки?
– Да, сударь, очень длинные четки из больших белых жемчужин…
– Вот видишь, Субиру, – продолжает развлекаться почтмейстер. – Если дама носит при себе четки, как все порядочные лурдские дамы, ты можешь спокойно отпустить к ней свою дочурку…
Вмешательство хозяина заставляет Субиру сдаться. Тут уж ничего не поделаешь.
– Но чтобы через полчаса вернулись назад! – приказывает он.
– Это невозможно, месье Субиру, – резонно замечает Жанна Абади. – Слишком длинная дорога…
Добитый и вынужденный отступить отец семейства хмуро ворчит:
– С обедом никого ждать не будут…
Девочки срываются с места и пропадают из глаз, как стая куропаток. Кузнец смазывает больное место на спине кобылы целебной черной мазью. Через несколько минут Субиру уводит заболевшую лошадь обратно в конюшню. Подстилая ей свежей соломы, он, к своему удивлению, замечает, что на глазах у него слезы. Он сам не знает, что вызвало эти слезы: то ли его поражение как отца, то ли глухое предчувствие надвигающейся беды.
На Старом мосту между девочками завязывается спор. Жанна Абади предлагает более короткий путь через остров Шале, чтобы затем перейти на другой берег ручья по мосткам у мельницы Николо.
– Но уже два дня непрерывно идет то снег, то дождь, – замечает Бернадетта. – Шлюз, наверно, открыт, а мостки залиты водой. Лучше уже через гору…
– Ого, – насмехается Абади. – Яйцо учит курицу… Я думаю, на меня ты можешь положиться…
Но Бернадетта стоит на своем. В результате образуются две партии. Большинство, естественно, поддерживает Жанну Абади, свою командиршу. На стороне Бернадетты остаются только Мария, Мадлен Илло и Туанет Газала. За мостом пути девочек расходятся.
– Посмотрим, кто придет раньше! – кричит честолюбивая, самоуверенная Жанна враждебной четверке, удаляющейся в сторону горы.
Бернадетта идет впереди, она просто летит, не чуя под собой ног, так что ее спутницы едва могут за ней угнаться. Как будто какой-то вихрь подхватил ее и несет к Массабьелю. Обычно быстрая ходьба сразу же вызывает у нее одышку. Но сегодня она и думать забыла о своей астме. Мария пытается ее удержать. Но Бернадетта ничего не слышит. Она нисколько не сомневается, что дама ее ждет, что она все так же стоит босиком на скале у самого края ниши. Быть может, она уже теряет терпение из-за того, что Бернадетта так долго не приходит. Быть может, она страдает от холода и сырости. Клубы густого тумана заполняют долины. Бернадетта беспокоится о физическом и душевном самочувствии дамы. В то же время ей все равно, допустит ли Бесконечно Любимая, чтобы ее увидели другие девочки, или не допустит. У Бернадетты нет ни малейшего желания убеждать кого-либо в реальном существовании своей дамы. Для нее не существует большей реальности. Девочки пыхтят и перекликаются за ее спиной. Она же ощущает себя бесконечно одинокой, как человек, переполненный всепоглощающей любовью. Вот она уже спешит по обрывистой тропке Трущобной горы. Вот самое опасное место, когда тропа проходит у верхнего края грота. Полуприкрыв глаза, девочка прыгает с камня на камень и чуть ли не парит в воздухе. Последний отчаянный прыжок – и она внизу. На каменной осыпи у подножия грота она на минуту застывает, делает глубокий вздох, прижимает руку к сердцу и собирается с силами. Затем поднимает глаза к нише…
Три девочки, с трудом одолевающие последний крутой спуск, слышат ее крик:
– Она здесь!.. Она взаправду здесь!..
Они находят Бернадетту с закинутой назад головой и широко раскрытыми глазами, неотступно глядящими в пустой овал ниши, в то время как губы ее непрерывно шепчут:
– Она здесь… Она здесь… Она здесь…
Девочки подходят к ней вплотную, у них перехватывает дыхание, они тоже шепчут:
– Где она?.. Где ты ее видишь?..
– Там, наверху… Она пришла… Разве вы не видите, что она с нами здоровается?
Бернадетта, как и подобает школьнице, несколько раз усердно и робко кланяется в сторону ниши.
– Я вижу там только черную дыру, – говорит Туанет Газала. – За дырой сплошной камень. Оттуда никто не может выйти…
– А я вообще ничего не вижу, – говорит Мария, напрягая глаза и часто моргая.
– Она вас видит, она вас видит, – шепчет Бернадетта. – Она кивнула, она вас приветствует. Вы должны ей ответить…
– Может, подойдем поближе? – шепотом спрашивает Мария.
Бернадетта в ужасе всплескивает руками:
– Нет, нет, ни в коем случае! Бога ради, не подходите ни на шаг!
Осчастливленная чувствует, что она и так чрезмерно приблизилась к Дарующей Счастье, ибо сегодня все выглядит совершенно иначе, чем в первый раз. Тогда между ней и дамой было солидное расстояние, их разделяла вся ширина ручья. Но временами это расстояние сокращалось, дама как бы приближалась и преподносила, дарила Избраннице свой прекрасный лик. Сегодня дама так близко, что до нее почти можно дотронуться. Бернадетте достаточно было бы взобраться на один из больших камней у стены грота и протянуть руку, и она бы коснулась босых ног дамы и золотых роз. Но она не двигается с места, она боится, что ее неловкое, назойливое присутствие может быть даме в тягость. К величайшему удовольствию девочки, дама не поменяла своего наряда, хотя у такой знатной особы, несомненно, должен быть неистощимый гардероб. Нездешний белоснежный бархат мягкими складками облегает стройный стан дамы. Прозрачная фата ниспадает с ее плеч. Радостно видеть, как легкий ветерок колышет эту фату. Дама выглядит как вечная невеста, все еще стоящая перед алтарем, так как она не снимает фаты. Но как странно, что представшая в полном блеске дама не выказывает ни малейшего неудовольствия оттого, что Бернадетта пришла к ней не одна, а в сопровождении глупо шушукающихся девчонок. Складывается впечатление, что дама находит даже похвальным, что Бернадетта не держала рот на замке. Во всяком случае, общество, в котором она оказалась, нисколько ее не смущает, и она время от времени бросает Марии, Мадлен и Туанет ласковые, ободряющие взгляды. Бернадетта слышит позади себя шепот Мадлен:
– Теперь возьми бутылочку со святой водой, окропи ее и скажи всё, как условились…
И в руке у Бернадетты появляется бутылочка со святой водой, которую Мадлен Илло наполнила из церковной чаши. Скорее из-за неспособности противостоять девочкам, чем по собственному желанию, она делает все, что сказано. Взмахивает откупоренной бутылочкой, так что брызги летят куда-то вверх, в направлении ниши, и робко, без всякого выражения бубнит:
– Если вас послал Бог, мадам, то, пожалуйста, подойдите ближе…
Но, сказав это, Бернадетта испуганно замолкает. Она ни за что на свете не смогла бы заставить себя произнести вторую половину фразы с упоминанием сатаны и с ужасной концовкой: «Убирайтесь прочь!» Но дама, как видно, совсем на нее не рассердилась. Кажется, формула заклятия ее даже позабавила, так как ее улыбка почти переходит в искренний задушевный смех. И – о чудо! – она повинуется заклятию. Во всяком случае, дама выходит из овала ниши, делая своими первозданными ножками шаг вперед. Кто-нибудь более тяжелый обязательно потерял бы при этом равновесие. Но дама стоит, широко раскинув руки, как для объятия. Бернадетта чувствует, что опять погружается в это сладостное блаженное состояние, что ей хорошо, безгранично хорошо, ее охватывает непобедимая сонливость, пробуждение от которой будет пробуждением в неприятном, чуждом ей мире. Она заранее страшится этого пробуждения и безвольно падает на колени.
В этот миг на опасной тропе у верхнего края грота появляется наконец Жанна Абади со своими пятью спутницами. Цепляясь за куст, Жанна нагибается и смотрит вниз, пытаясь разглядеть, что делают девочки из другой группы. На этот раз Жанна проиграла. Как и предсказывала Бернадетта, мельничные мостки были залиты водой, и пройти по ним было невозможно. Девочкам пришлось вернуться и пойти по следам своих более удачливых соперниц. Жанна в ярости оттого, что Бернадетта оказалась права. Хоть Жанна и слывет подругой сестер Субиру, она согласна дружить с ними лишь при условии, что может смотреть на них сверху вниз, как умная на дурочек, как ловкая и сметливая на беспомощных и невезучих простушек; короче, Жанна согласна дружить с ними только из жалости. С четверга эти отношения совершенно переменились. Бернадетта ускользнула, вышла из-под ее власти. Честолюбивая воля Жанны ей больше не указ. А теперь еще снизу доносится сладкий голосок Мадлен Илло, распевающий одно «Ave» за другим, не иначе, как по велению Бернадетты. Жанной овладевает такая жажда мести, такое отчаяние, каких она прежде не знала. Она полностью теряет контроль над собой, не сознает, что делает.
– Ну вы у меня сейчас испугаетесь! – визжит она и, схватив круглый камень, величиной и формой напоминающий человеческий череп, швыряет его вниз. Камень обрушивается на осыпь в опасной близости от стоящей на коленях Бернадетты, лишь чудом не задев ее головы. Девочки внизу испуганно вскрикивают. Только Бернадетта по-прежнему стоит неподвижно, будто и не заметив упавшего камня.
– Тебя не задело, ты цела? – вопит Мария и изо всех сил трясет Бернадетту, но ответа не получает. Только сейчас, когда девочки вскочили на ноги и посмотрели на коленопреклоненную спереди, они заметили, что лицо Бернадетты странным образом изменилось, что это уже не лицо Бернадетты Субиру. Оно сохранило прежнюю округлую форму, гладкий лоб, мягкий, полуоткрытый рот, однако кто-то чужой, не сестра Марии Субиру, глядит из этих ненасытных глаз, неотрывно глядит на нишу. Чтобы ни на кратчайший миг не потерять того, что видят, эти глаза утратили способность мигать. Зрачки сильно расширились и стали еще темнее прежнего, а белизна глазного яблока, напротив, кажется ослепительной. Кожа на лице сильно натянута, так что резко выступают скулы и височные кости. Это уже не лицо ребенка и даже не лицо молодой женщины, скорее это лик блаженной страдалицы, на котором в ее смертный час запечатлелись все скорби мира. При этом выражение лица вовсе не страдальческое, а скорее вдохновенное и отмеченное печатью избранности. Но особенно пугает Марию, что лицо сестры вновь стало мертвенно-бледным, без кровинки, зато обрело новую пугающую красоту.
– Камень убил мою сестру! – пронзительно кричит Мария Жанне Абади, которая наконец спустилась к гроту вместе со своими спутницами. Девочки, горестно причитая, окружают Бернадетту, но держатся поодаль от бесчувственной, никто не осмеливается подойти вплотную и коснуться ее.
– Ничего страшного, – выдавливает из себя побледневшая Жанна. – Во всем виновата дама. Принесите водички, она сразу придет в себя…
Но, несмотря на то что Бернадетту энергично обрызгивают водой из ручья Сави, странное состояние отрешенности у нее не проходит. Девочки совсем потеряли голову. Они мечутся и кричат, как безумные. «Мама, мамочка!» – рыдает Мария и бросается бежать, чтобы поскорее известить мать. Жанна Абади и Катрин Манго мчатся за помощью на мельницу Николо. Другие пытаются разговорить Бернадетту, не рискуя, однако, подходить слишком близко. Ее вид, ее состояние внушают им страх. Мимо проходят две тяжело нагруженные крестьянки из Аспен-лез-Англь, останавливаются возле девочек и, качая головой, смотрят на Бернадетту; из отрывистых реплик и восклицаний они узнают историю про Бернадетту и даму. Господи, откуда же могла взяться эта дама? Они недоуменно переглядываются, их большие глаза серьезны и печальны.
Наконец, наконец-то приходят матушка Николо и мельник Антуан. Старая Николо, прослышав про обморочное состояние девочки, принесла с собой нарезанный лук и сует его Бернадетте под нос. Бернадетта чуть отворачивает голову, не изменив направления взгляда. Антуан в свою очередь наклоняется над коленопреклоненной, ему кажется, что она погружена в молитву.
– Вставай, Бернадетта! – ласково уговаривает он девочку. – Хватит, пора домой!
Не получив ответа, он пытается прикрыть своей большой ладонью глаза девочки. Но его грубая рабочая ладонь скорее закроет свет лампы, чем помешает глядеть этим чистым ясным глазам. Тогда Антуан решительно подхватывает Бернадетту на руки и несет к своему дому. На протяжении всего пути на ее лице сохраняется застывшая улыбка, которая сквозь добродушное лицо мельника все еще обращена к даме. Антуан с Бернадеттой на руках, следующие за ним взволнованные девочки, крестьянки со своей ношей и семенящая позади всех старая мельничиха – эта странная процессия привлекает внимание многих людей, совершающих поблизости воскресную прогулку. И прежде, чем эта процессия успевает достичь мельницы, к ней присоединяется порядочная толпа. Люди задают вопросы, выслушивают ответы, удивляются, спорят. Некоторые смеются. Быстро возникает приговор: малышка Субиру лишилась рассудка. Антуан вносит Бернадетту в комнату и сажает в большое кресло, придвинутое к самому огню. Комната наполняется чужими людьми. Матушка Николо приносит деревянную чашку с молоком, чтобы подкрепить Бернадетту – предполагается, что девочка упала в обморок от упадка сил. Но на самом деле состояние Бернадетты не имеет ничего общего с обмороком. Ее сознание не угасло, оно лишь с такой нечеловеческой силой сосредоточилось на красоте дамы, что все остальное отступило и воспринимается ею как отдаленный и совершенно безразличный ей шум.
Она приходит в себя не постепенно, а сразу, в один миг. Как будто возвышенный женский лик, на котором отпечатались все скорби мира, пожирается внезапным невидимым огнем и вместо него появляется всем знакомое детское лицо Бернадетты, наивное, немного туповатое, с апатичным взглядом.
– Большое спасибо, мадам, – спокойно говорит она матушке Николо, отклоняя чашку с молоком. – Мне ничего не нужно…
Теперь ее засыпают вопросами:
– Что с тобой было?.. Что произошло?.. Что ты видела?..
– Да ничего, – довольно равнодушно отвечает она. – Только дама сегодня долго была здесь…
Это «да ничего» в сочетании с «только» отражает развитие отношений между Бернадеттой и дамой. Отношения стали достаточно близкими и уже не новыми. Первый порыв восторга, охвативший все существо девочки, сменили прочные узы преданности и любви, постоянная готовность к самопожертвованию. Отныне дама для Бернадетты не просто чудо, возникшее на миг, чтобы тут же исчезнуть, но нечто вполне реальное и принадлежащее только ей. Бернадетта смотрит на людей, слышит их разговоры, их вопросы, но сама почти не открывает рта. Антуан, который не отводит глаз от ее лица, приходит на помощь:
– Разве вы не видите, как она устала? Оставьте ее наконец в покое!
Но Бернадетта вовсе не устала. Причина ее молчания – нарастающее чувство вины. Она ощущает свою вину перед родителями. Разве она их не предает, если любит даму больше, чем отца и мать? И что скажет мама о ее поведении?
Матушка Субиру и Мария бегут что есть духу всю дорогу от кашо до грота Массабьель. Но уже у лесопилки им встречается тетушка Пигюно. Она, как всегда, все знает. Бернадетта на мельнице Сави, она здорова и невредима. Подумать только, что за девчонка! После того как она в грязной дыре молилась какой-то прекрасной невидимой даме, она позволяет Антуану – а он, право, тоже красивый парень – унести себя на руках, даже не пикнув.
– Успокойся, дорогая кузина, – заканчивает Пигюно свое радостное сообщение. – Ты за нее не в ответе…
Луиза вконец растеряна. Из путаных речей Марии она поняла, что Бернадетта то ли умерла, то ли находится при смерти. А теперь она слышит о неподобающем поведении своей старшей дочери. В довершение всего она оставила на огне «мясо в горшочке», а ведь это их первый настоящий обед за долгое-долгое время. Ее бедный муж, вернувшись после тяжелой работы, должен будет не только пережить испуг за дочь, но и удовольствоваться куском хлеба.
– Ну погоди, я тебе покажу! – стонет она и ускоряет шаг.
Когда она видит множество людей возле мельницы, ее щеки покрываются краской стыда. А когда, войдя в комнату, видит Бернадетту, восседающую в кресле, как на троне, и все суетятся вокруг нее, как вокруг принцессы, и добиваются ее благосклонности, – Луиза уже не может сдержаться и, задыхаясь от негодования, кричит:
– Ты способна весь город поставить на ноги, идиотка!
– Я никого не просила идти за нами, – оправдывается Бернадетта, и слова ее ни в чем не грешат против истины, но это как раз один из тех ее ответов, которые способны лишить самообладания как учительницу, так и мать.
– Ты делаешь нас посмешищем всего города! – истерически кричит Луиза и собирается дать дочери крепкую оплеуху, но матушка Николо перехватывает ее руку.
– За что, Христа ради, вы хотите побить ребенка? – восклицает она. – Взгляните на нее, это же истинный ангел Божий…
– Да уж, ангел, тот еще ангел, – шипит Субиру, не помня себя от злости.
– Вы бы видели ее чуть раньше, – вмешивается Антуан. – Она была такой, такой… – И поскольку его неповоротливый ум не находит подходящего сравнения для красоты отрешенности Бернадетты, он выпаливает нечто непонятное, отчего все внезапно замолкают: – Она была совсем как мертвая…
Эти слова пронзают в самое сердце Луизу Субиру, душу которой постоянно раздирают противоположные чувства. Ведь она прибежала сюда не для того, чтобы наказывать свою дочь, а от страха за ее жизнь. Этот страх одолевает ее вновь. Она мешком оседает на скамью и плачет:
– Боже милостивый, оставь мне мое дитя…
Бернадетта встает, спокойно подходит к матери и касается ее плеча.
– Идем, мама… Может, мы еще успеем домой до возвращения отца…
Но теперь Луизе Субиру даже ее супруг и ее замечательный обед безразличны.
– Не тронусь с места, – говорит она плаксиво-упрямым тоном, – пока Бернадетта не пообещает мне при всех никогда больше не ходить к Массабьелю… Слышишь, никогда!
– Обещай матери, – уговаривает ее матушка Николо. – Такие волнения очень вредны, ты из-за них обязательно заболеешь…
Бернадетта судорожно сплетает все еще ледяные пальцы.
– Обещаю тебе, мама, – говорит она. – Никогда больше не ходить к Массабьелю… – Но отчаянная хитрость любящей подсказывает ей оговорить свое обещание одним условием: – Если только ты мне сама не разрешишь…
Вскоре Антуан и его мать остаются одни. Антуан раскуривает свою воскресную сигару.
– Что ты думаешь об этом, мама? – спрашивает он.
– Состояние малышки мне очень не нравится, – вздыхает матушка Николо. – Такие вещи не предвещают ничего доброго… Подумать только, родители такие простые и здоровые люди…
Антуан встает и нервно ходит по комнате, без всякой надобности подбрасывает в огонь новое полено.
– Матушка, я никогда в жизни не видал ничего красивее, – тихо говорит он, – чем лицо этой стоящей на коленях девчушки. Никогда не видел и, верно, уже не увижу… – Он почти пугается, вспомнив, что нес Бернадетту на руках. – К такому созданию и прикоснуться страшно.
Глава двенадцатаяПервые слова
Итак, решено: история с Бернадеттиной дамой окончена, и ничего подобного больше не повторится. В кашо с видимым усилием заставляют себя об этом не говорить. Хотя в городе из уст в уста передаются расцвеченные подробностями рассказы девочек, папаша Субиру упорно делает вид, что принадлежит к тем, кто даже слыхом не слыхал об этом волнующем событии. Хотя речь идет о его родной дочери. И пусть заботы о пропитании семьи заметно уменьшились, настроение у Франсуа Субиру скверное. Он приходит и уходит, ни с кем не здороваясь и не прощаясь. За ужином сидит, мрачно опершись локтями о стол, и молчит. И даже когда погружается в сон, что, как известно, нередко случается с ним и днем, сам храп его звучит обиженно и сердито. Все эти огорчительные особенности его поведения направлены на то, чтобы подавить в Бернадетте всякое желание приняться за прежние глупости. Субиру производит впечатление благонамеренного отца семейства, который гневается на судьбу, подкинувшую необычайное кукушечье яйцо в его обычное гнездо.
Матушка Субиру, в отличие от мужа, проявляет к Бернадетте необыкновенное внимание и нежность, вопреки своей вспыльчивой и резкой натуре. Она постоянно делает ей маленькие подарки. Всячески старается ее утешить, ни словом не касаясь ее открытой раны. Она чувствует, какую жертву Бернадетта приносит семье, и даже освобождает ее на эту неделю от посещения школы. Нежностью и лаской она надеется успокоить растревоженную душу своего ребенка и добиться, чтобы Бернадетта постепенно забыла даму.
Сама Бернадетта, похоже, не замечает ни особенной нежности матери, ни обиженной замкнутости отца и уж точно не замечает, с каким настороженным любопытством глядят на нее младшие братишки. Она со всеми ровна и приветлива и старается взваливать на себя больше домашней работы, чем обычно. При этом упорно избегает всякого общения с соседями. Говорит она чрезвычайно мало. Когда Мария однажды неосторожно намекает на даму, Бернадетта не только отмалчивается, но даже выходит из комнаты. При этом сердце Бернадетты днем и ночью обливается кровью, и происходит это не из-за того, что она лишена возможности видеть пленительную даму, но оттого, что она постоянно представляет себе, как дама, босая и легко одетая, стоит и понапрасну ждет ее целыми часами на пронизывающем февральском ветру. В сущности, Бернадетта переживает все муки страстно любящей души, муки влюбленной, которой не зависящие от нее обстоятельства не позволяют прийти на долгожданное свидание. Ей остается лишь надеяться, что существо столь благородное и прозорливое, как дама, поймет ее подневольное положение. Более того, ее истерзанная душа в отчаянии цепляется за убийственную для нее надежду, что дама не будет слишком долго хранить ей верность, что она устанет впустую расточать свою милость и окончательно позабудет маленькую Бернадетту Субиру.
Но о том, чтобы эта печальная цель не была достигнута, позаботились мадам Милле и мадемуазель Антуанетта Пере. Мадам Милле, вернувшаяся из Аржелеса в воскресенье вечером, сразу же по прибытии узнает от Филиппа и кухарки новость о необыкновенном происшествии в гроте. Маленькой Субиру, дочери ее приходящей прачки, явилась там молодая девушка, к тому же босая. Созерцание этой девушки погрузило маленькую ясновидицу в состояние такой отрешенности, какую часто изображают на религиозных картинах. Прошел чуть ли не час, прежде чем Бернадетту удалось пробудить от ее экстаза и вернуть к жизни.
Удивительная новость, можно сказать, льет воду на метафизическую мельницу госпожи Милле, вообще-то строгой католички, но тем не менее проявляющей непозволительный интерес к миру духов, что постоянно возбуждает неудовольствие высшего и низшего духовенства. Время от времени вдове Милле является ее покойная племянница Элиза Латапи, бедное кроткое дитя, жившее в ее доме на правах дочери и покинувшее сей мир в цветущем возрасте двадцати восьми лет. О, как осиротел после ее кончины просторный дом, который построил около сорока лет назад блаженной памяти господин Милле, питая надежды на многочисленное потомство, коим – увы! – не суждено было сбыться. Мадам Милле сотворила из памяти Элизы настоящий культ. Комната покойной содержится в таком образцовом порядке, что бывшая хозяйка может явиться и занять ее в любой момент. Каждая вещь, каждая мелочь на своем месте: книги, куклы, которыми Элиза играла в детстве, корзиночка с рукоделием, пяльцы для вышивания, две коробки с окаменевшими конфетами и, прежде всего, Элизин шкаф, набитый бельем, платьями и обувью. В эту ночь, страдая от бессонницы, мадам Милле, закутав тучное тело в теплую шубу, проводит целый час в нетопленой комнате Элизы. Она надеется на какое-нибудь благое послание, которое, во-первых, известит ее о благополучном пребывании ее приемной дочери на том свете и, во-вторых, предречет непременное, хотя и не слишком скорое, воссоединение. Вдове в самом деле удается представить себе Элизу Латапи так ясно, как никогда прежде, причем в том самом платье, какое она надевала в торжественных случаях, как председательница Союза так называемых «детей Марии». Это платье из белого атласа с витым голубым поясом. Его изготовила портниха Антуанетта Пере по последней парижской выкройке, взяв с сестры по «Союзу детей Марии» всего сорок франков, то есть почти столько, сколько истратила сама. К утру госпоже Милле становится ясно, что юная дама, представшая взору маленькой ясновидицы Субиру, – не кто иная, как ее любимая племянница и приемная дочь, облаченная в праздничное платье председательницы «детей Марии».
Поразительно, что та же мысль в течение понедельника приходит и в голову Антуанетты Пере. Пере – еще довольно молодая особа, весьма некрасивая и к тому же кособокая. На ее продолговатом лице выделяются живые, непрестанно бегающие глаза. Дочь судебного исполнителя, она хорошо знает людей и неприглядную изнанку их жизни. Благодаря своей живости и сообразительности она тотчас делает выводы из той мысли, которая осенила и мадам Милле. На что указывают босые ноги привидевшейся юной дамы? Ясно как день: они указывают на то, что чистая душа Элизы, «дочери Марии», проходит в настоящее время, как все души после смерти, стадию покаяния. Кающиеся всегда ходят босыми. В чистилище, вероятно, вообще нет никакой обуви. Племянница богатой Милле, эта бедная душа, возможно, нуждается в усердных молитвах всех родных и близких, чтобы сократить свое пребывание в скорбной обители. Именно по этой причине она и явилась Бернадетте, и как раз в том месте, которое вполне может быть входом в чистилище. Кто знает, может, Элиза хочет еще и передать доброй тете и находящейся неизмеримо ниже скромной подруге тети какие-нибудь чисто личные пожелания или известия. Мадам Милле и мадемуазель Пере тотчас же уединяются в комнате покойной, чтобы со всех сторон обсудить эту теорию, а также вытекающие из нее практические шаги. Слуга Филипп, привыкший за десятилетие к величавой недоступности госпожи, в высшей степени удивлен этим тайным совещанием.
В среду около четырех часов пополудни – к счастью, дома только Луиза и Бернадетта – в кашо появляются высокие гости. Первым входит Филипп, который ставит на стол весьма аппетитного вида корзинку с двумя жареными курицами и двумя бутылками сладкого вина. Он почтительно кланяется Луизе, чего раньше не бывало, и возвещает о приходе мадам, которая следует за ним по пятам. Луиза испуганно смотрит на подарок и на слугу. Через две минуты в помещение, которое было бы для нее слишком тесным даже в качестве тюрьмы, выпятив пышную грудь и шурша юбками, вплывает сама богачка Милле, за ней проскальзывает кособокая Пере. Милле явно поражена открывшимся ей зрелищем столь отчаянной бедности.
– Моя дорогая, – начинает она, – я давно хотела к вам заглянуть. Не стоит, право, благодарить за эти мелочи. Кроме того, я намерена просить вас приходить к нам каждую среду и субботу, у меня найдется для вас работа, независимо от стирки. Мой дом, к сожалению, так велик…
Субиру понятия не имеет, как ей реагировать на такую расточительную господскую милость. Мадам Милле не слишком мелочна, но счет деньгам знает, а что касается работы, то какая особая работа может найтись в доме, где все надежно защищено чехлами и покрывалами от любой пылинки? Помогать по дому два раза в неделю… что потянет, пожалуй, на четыре франка, а в месяц на шестнадцать… – это же целое состояние! И такое предложение делается сразу, с порога. Что за этим скрывается? Луиза раболепно-недоверчиво вытирает тряпкой два стула и молча подвигает их ближе к гостям. Бернадетта стоит у маленького окна. Ее лицо в тени, но темные волосы отливают червонным золотом, так как зимнее солнце перед закатом вышло из-за облаков и заливает светом двор кашо.
– У вас очень милая девочка, моя дорогая, – вздыхает Милле, – совсем особенный ребенок, сразу заметно… Вы должны быть так счастливы…
– Поздоровайся с господами, Бернадетта! – кивает Субиру дочери.
Бернадетта молча подает обеим руку и вновь отходит на свой наблюдательный пункт возле окна. Мадам Милле вынимает кружевной платочек и вытирает глаза.
– У меня тоже было дитя, неродное, но дороже, чем родное, вы ведь знаете… Моя Элиза, мужественная страдалица, умерла праведной смертью, декан Перамаль собственноручно написал об этом письмо его преосвященству епископу Тарбскому, где описал ее кончину, с которой нужно брать пример…
– Как раз поэтому мы и пришли сюда, мадам Субиру, – прерывает плачущую вдову более деловая Пере.
– Да, говорите вы, милая Пере! – милостиво кивает страдающая от одышки Милле. – Говорите вы! Мне трудно…
Дочь судебного исполнителя со свойственной ей четкостью излагает свою версию истории Бернадеттиной дамы. Она не допускает ни малейших сомнений. Босые ноги и белое платье с голубым поясом, то самое, что она сшила собственными руками, доказывают, что дама не может быть никем иным, кроме как недавно скончавшейся Элизой Латапи, проходящей мучительное испытание в чистилище. Элиза избрала девочку Бернадетту Субиру в качестве своей посланницы, так сказать, связующего звена между тем и этим светом, чтобы передать любящей тете и приемной матери важные сообщения и свои пожелания. Таков очевидный смысл Бернадеттиных видений. Мадам Субиру должна поэтому разрешить дочери выполнить ее миссию до конца и поточнее установить, что именно требуется Элизе, чтобы ее бедная душа обрела наконец покой.
Луиза сидит как пригвожденная и не смеет поднять головы.
– Но ведь это все… может свести с ума, – удрученно лепечет она.
– От этого действительно можно сойти с ума! – громко всхлипывая, заявляет мадам Милле.
Тут следует сказать, что еще до прихода важных гостей происходили удивительные вещи между матерью и дочерью, которые не обменялись при этом ни единым словом. Мать, у которой горло перехватывало от молчаливой подавленности дочери, была близка к тому, чтобы самой предложить ей тайком от всех отправиться в воскресенье к гроту. Бернадетта тоже была близка к тому, чтобы броситься к ногам матери и взмолиться: «Пусти меня, пусти меня, о, пусти меня!» Но теперь в сердце матери вновь просыпаются страх и отчаяние.
– Это, естественно, должно произойти как можно скорее, – требовательно говорит портниха.
Луиза думает о шестнадцати франках в месяц. С другой стороны, она думает о смертельной опасности, в которой, как она полагает, окажется ее дочь, если вновь впадет в это ужасное состояние отрешенности.
– До следующего воскресенья это невозможно…
– Будем считать это вашим согласием, – мгновенно ловит ее на слове Милле.
– Нет, нет, мой муж никогда этого не допустит…
– Это история не для мужчин. Мужчины ничего не понимают в таких вещах, – говорит вдова, опираясь на свой богатый опыт.
– Зачем нужно все сразу же выкладывать мужу? – смеется Пере.
– Мадам, я действительно не могу этого допустить, поймите, я же мать… Вы хотите, чтобы Бернадетта заболела или стала всеобщим посмешищем?.. Я не могу этого разрешить, я мать…
Толстуха Милле величественно поднимается:
– Я тоже мать, моя дражайшая, даже больше чем мать. У меня тоже есть дитя моего сердца, и мое дитя страдает. Как подумаю, сколько усилий потребовалось моему ребенку, чтобы отыскать этот далекий путь сюда, у меня все внутри леденеет… Я вас ни к чему не принуждаю, мадам Субиру. Но если вы сейчас выставите меня за дверь, вся ответственность за последствия ляжет на вас…
– Моя голова… О, моя голова лопнет от всего этого! – стонет Субиру.
– А что скажет наша милая Бернадетта? – искушает девочку портниха.
Бернадетта все еще стоит у окна, на фоне закатного света, от которого ярко вспыхивают ее волосы. Она до крайности напряжена, будто стоит на цыпочках. Она похожа на прыгуна в тот миг, когда он отталкивается от земли. Что ей за дело до толстухи Милле, до безобразной назойливой портнихи? Что за глупая болтовня о бедной душе, которая томится в чистилище? Она знает одно: ее обожаемая дама желает ее видеть. Ее прекрасная дама вполне способна применить хитрость, чтобы сделать возможной их новую встречу. Иначе зачем бы она прислала сюда этих женщин? Звонким и уверенным в успехе голосом Бернадетта отвечает:
– Решать должна мама…
Встреча в этот четверг проходит иначе, чем два предыдущих раза. Во-первых, Бернадетта не свободна, как прежде, мадам Милле дала ей нелегкое задание. У Бернадетты сегодня нет возможности всецело отдаться созерцанию несказанной красоты дамы. Даже в самом начале этой великой любви мир со своими помехами пытается вторгнуться и стать между любящими, которым хотелось бы исключить из своих отношений все постороннее. Бернадетта вновь застает даму уже в гроте, хотя, когда они выходили из города, пробило всего шесть утра. (Это было непременным условием госпожи Субиру: отправиться в путь на рассвете, чтобы не привлекать к себе излишнего внимания.) Как мило и любезно со стороны Дарующей Счастье, что она каждый раз приходит первой и ждет ту, которую осчастливит, тогда как на всех других встречах мира бывает как раз наоборот. Бернадетта тотчас становится на колени, на этот раз не на гальку, а на плоский белый камень, но не столько для того, чтобы поклоняться и возносить молитвы, сколько для того, чтобы исповедаться. Слова бурно исторгаются из ее сердца, хотя уста остаются немы.
«Извините, пожалуйста, что я так долго не приходила. Но я обещала маме на мельнице Сави никогда больше не ходить к гроту. Для меня так ужасно, мадам, что вы ждали в такую плохую погоду…»
Дама делает успокаивающе-отстраняющий жест, словно хочет сказать:
«Ничего страшного, дитя мое, я привыкла ждать своих людей в любую погоду».
«Я и сегодня пришла не одна, мадам, извините меня за это, – изливается беззвучный поток слов из Бернадетты. – Дело в том, что мама разрешила мне прийти к вам только ради мадам Милле. Мама рассчитывает, что Милле будет платить ей за работу четыре франка в неделю. И так как папа с прошлой пятницы тоже работает на почтовой станции, мы сможем теперь жить гораздо лучше. Я бежала, чтобы быстрее все вам сказать. Милле старая и толстая, о, мадам, вы, конечно же, сами знаете. Она не могла за мной поспеть. К сожалению, они уже подходят, я их слышу. Они выдумали какую-то чепуху, пожалуйста, простите! Я знаю наверное, что вы не Элиза Латапи и что вы не из чистилища…»
Дама кивает и ободряюще улыбается, как бы говоря:
«Не беспокойся, мы справимся и с мадам, и с мадемуазель. Главное, им удалось получить у мамы разрешение».
Сзади доносится голос Пере:
– Осторожно, моя дорогая! Держитесь крепче за мою руку! Еще шаг, еще один, ступайте сюда и затем сюда! Вот так! Мы пришли…
Бернадетта слышит за спиной свистящее дыхание толстухи Милле.
– Там наверху стоит дама, – быстро шепчет она вдове, не отрывая глаз от ниши. – Сейчас она вас приветствует…
– Ах, моя бедная, моя милая Элиза! – задыхаясь, лепечет Милле. – Я тебя не вижу! Почему я тебя не вижу? Как у тебя там, на том свете?
Негнущимися пальцами она зажигает освященную в церкви свечку, которую принесла с собой, и это первая свеча, зажженная перед гротом Массабьель. Как ей ни трудно, мадам Милле с помощью портнихи опускается на колени, простирает молитвенно сложенные руки и молит дрожащим голосом:
– Поговори со мной, Элиза, поговори! Одно слово, одно только слово…
Антуанетта Пере настораживается. Ей рассказывали, что в присутствии дамы лицо маленькой Субиру неузнаваемо меняется, начинает поражать неземной красотой. Ничего подобного не происходит. Лицо Бернадетты – земное, обычное, как всегда. Портниха стучит по спине коленопреклоненной девочки острыми костяшками пальцев.
– Только не лги, слышишь! Говори чистую правду! Иначе тебя постигнет кара!
Бернадетта, не оборачиваясь:
– Я не сказала ни слова неправды…
– Молчи, – шепчет Пере, – читай молитвы по четкам.
Бернадетта послушно вытаскивает четки и начинает в смятении бубнить молитвы. Уже после первых «Богородице, Дево…» дочь судебного исполнителя достает из кармана маленькую чернильницу, перо и листок канцелярской бумаги. Завидная предусмотрительность! Она хотела бы иметь документ, где все будет обозначено, черным по белому.
– Так, а теперь иди к даме, – шепотом командует она, – и попроси ее написать ясно и понятно все ее желания и жалобы, и пусть точно сообщит, сколько раз надо отстоять мессу. Добрая тетя Милле сделает все, что в ее силах…
Бернадетта послушно берет перо, бумагу, чернила и подходит к самой скале, на которой стоит дама. Она взбирается на стоящий внизу большой камень и протягивает письменные принадлежности к нише. В этой позе она застывает. Поза ее так естественна, так выразительна, что обе женщины пугаются, чувствуя, что удостоились созерцать нечто, никем еще не виданное. Милле буквально помешана на чудесах и потусторонних явлениях. Но теперь, когда чудо совершается у нее на глазах, ее сердце готово остановиться, а на спине выступает холодный пот. Вместе с Пере она поспешно выходит из грота и на довольно далеком расстоянии от предполагаемого чуда, на берегу ручья, бухается на колени. Сквозь слезы она бормочет в пустоту:
– Напиши мне все, Элиза… Я не поскуплюсь…
Через некоторое время Бернадетта выходит из грота с просветленным лицом и без лишних слов отдает Пере чернила, перо и бумагу.
– Но тут ничего не написано, – говорит портниха тоном полицейского комиссара, обнаружившего, что его провели.
– А что сказала дама? – огорченно и в то же время с некоторым облегчением спрашивает Милле.
– Она покачала головой и засмеялась, – отвечает Бернадетта.
– Дама смеялась?
– Да, немножко смеялась…
– Очень интересно, – язвительно говорит Пере. – Значит, твоя дама смеялась. Не думаю, что души, томящиеся в чистилище, могут смеяться… А теперь иди к ней и спроси ее имя!
Бернадетта послушно, как всегда, возвращается в грот. Она крайне смущена, что приходится приставать к даме со всякими глупостями. Но терпение дамы кажется поистине безграничным, так как она все еще стоит, залитая собственным светом, несмотря на хмурую февральскую погоду. Только золотые розы на ее ногах порой совершенно тускнеют. Бернадетта смело подходит к скале:
– Извините, пожалуйста, мадам… Но обе женщины хотели бы знать ваше имя…
Лицо дамы принимает задумчиво-рассеянное выражение, какое бывает у высокой персоны, по отношению к которой допустили явную бестактность. Бернадетта становится на колени и вновь вынимает четки. После чтения молитв на прекрасное лицо дамы возвращается прежняя улыбка. И впервые до слуха Бернадетты доносится ее голос. Это глубокий грудной голос, и, учитывая юный возраст дамы, он звучит, пожалуй, чересчур по-матерински.
– Будьте так добры, – говорит дама своим грудным голосом, – приходите сюда следующие пятнадцать дней кряду.
Она произносит это не на литературном французском языке, а на диалекте провинции Беарн и Бигорр, столь привычном для Бернадетты и ее окружения. Если переводить точно, то она говорит не «будьте так добры» (от слова «boutentat» – «доброта»), но употребляет сходное по смыслу выражение «окажите мне милость» (от «grazia» – «милость»). После чего следует продолжительное молчание, затем дама гораздо тише, чем раньше, произносит еще одну фразу:
– Я не могу обещать, что сделаю вас счастливой на этом свете, только на том.
Когда Бернадетта после этих заключительных слов вновь выходит из грота, она видит, что вокруг стоящей на коленях Милле с ее свечкой собралась кучка людей. Здесь мать и сын Николо, Мария, Жанна Абади, Мадлен Илло, а также несколько крестьян и крестьянок из долины Батсюгер, где слух о явлениях дамы в гроте Массабьель широко распространился, вызвав немалое возбуждение. К этим людям присоединяются все новые, так как сегодня четверг и народ отовсюду идет со своим товаром в Лурд.
– Она назвала свое имя? – кричит Пере навстречу Бернадетте.
– Нет, не назвала…
– А ты ее действительно спрашивала?
– Я спрашивала, как вы просили, мадемуазель…
– Ты не сочиняешь, Бернадетта? Я за тобой следила. Ты даже не раскрывала рта…
Бернадетта с удивлением смотрит на портниху.
– Когда я говорю с дамой, – объясняет она, – я говорю вот здесь…
При слове «здесь» она тычет пальцем себе в грудь, в то место, где у нее сердце.
– Вот как, – усмехается инквизиторша. – И дама тоже говорит с тобой здесь?
– Нет, сегодня дама говорила со мной по-настоящему.
– У дамы есть голос?
– О да, у нее точно такой же голос, какова она сама…
И Бернадетта повторяет все, что ей сказала дама. Антуанетта Пере полна уверенности, что наконец ее поймала.
– Ты хочешь уверить разумных людей, – взрывается она, – что дама, душа из потустороннего мира или, возможно, даже ангел, обращалась к тебе, глупой девчонке, на «вы» и говорила: «Будьте так добры»!
Лицо Бернадетты сияет от удивления и восторга.
– Да, это и впрямь странно… Дама говорила мне «вы».
Этот допрос, которому Пере подвергла Бернадетту, имеет неожиданные последствия. Сначала у портнихи не было особых сомнений в искренности девочки. Вера в потусторонний мир, любопытство, угодничество, жажда приобщиться к необычайному – все это вместе побудило портниху уговорить свою покровительницу Милле отважиться на странное приключение. Только здесь, в гроте, свободное поведение маленькой Субиру вызывает в ней подозрение. Естественные и простые ответы девочки в такой непростой ситуации покоряют сердца присутствующих и настраивают их против злобной Пере. Бернадетта говорит о своем видении с такой ясностью и точностью, с какими не каждый способен говорить о самых реальных вещах. Тот, кто ее слушает, поневоле начинает верить в нечто сверхъестественное.
– На тебе благословение Господне, – говорит одна из крестьянок. – Небу ведомо, кто к тебе приходит.
Мадам Милле уже почти не надеется, что дама окажется ее собственной племянницей. Слова, которые передала Бернадетта, никак этого не подтверждают. Но вдова не разочарована, она обнимает девочку.
– Какое же ты замечательное дитя, маленькая ясновидица. Благодарю тебя от всей души. Я старая больная женщина. Но все следующие пятнадцать дней я буду ежедневно ходить с тобой к гроту… Я думаю, вы тоже не пропустите ни единого дня, моя добрая Пере…
– Ни за что не пропущу, мадам, – подтверждает портниха, которая столь же быстро, сколь и вынужденно меняет тактику. – Мы еще многое узнаем от Бернадетты…
Безмерно утомленная вдова едва слышно шепчет:
– У меня на душе так возвышенно и спокойно. В следующий раз обязательно возьму с собой Филиппа. Это пойдет ему на пользу.
Тут уж и Жанне Абади не остается ничего другого, как признать превосходство и главенство Бернадетты, хотя она, Жанна, первая ученица в классе, а Бернадетта – самая последняя.
– Я тоже, естественно, буду приходить каждый день, – говорит она, – в конце концов, я первая узнала о даме…
– Почему это ты первая? – возмущается Мария. – Самая первая я, ведь я ее сестра…
Антуан Николо гладит свои усы, как делает всегда, когда испытывает смущение.
– А что, если нам, матушка, – говорит он как бы между прочим, – пригласить мадемуазель Бернадетту пожить у нас следующие пятнадцать дней. Верхняя светелка у нас, конечно, не очень теплая, но ей было бы намного ближе ходить к Массабьелю…
– Я была бы очень рада Бернадетте, – осторожно говорит матушка Николо, – но я не хочу вмешиваться. Пусть ее родители сами решат, как все теперь будет…
– На право пригласить к себе Бернадетту претендую я! – величественно заявляет мадам Милле.
Бернадетта не понимает, что с ней происходит. Все эти люди вдруг заговорили так неестественно, так высокопарно, как будто не своим языком. Чего они, собственно, хотят? Она не может понять, что благосклонность, которую оказывает ей дама, в один миг переменила ее положение среди людей.
– Нам пора домой, – говорит она.
Старый мост заполнен едущими и идущими на рынок торговцами, кое-кто из них присоединяется к странной процессии, которая, во главе с Бернадеттой и мадам Милле, все еще держащей в руке горящую свечку, движется к кашо. Из уст в уста распространяется новость:
– Девочка опять ходила к гроту… Сегодня это уже в третий раз… Надо же, именно малышка Субиру… Говорят, она немного не в себе… Родители сидят на мели… Не позволяйте бедной дурочке морочить вам голову… Бог ты мой, и богачка Милле тоже с ними… Да, если у тебя денег куры не клюют, то нет других забот…
Чем дальше они идут по городу, тем обильнее и язвительнее становятся насмешки. Тем не менее, когда они сворачивают на улицу Пти-Фоссе, процессия насчитывает человек на сто больше. Полицейский Калле, который в этот момент выходит из заведения папаши Бабу, с удивлением взирает на эту «демонстрацию» и размышляет, не является ли его прямым долгом «навести порядок». Но ведь режим императора Наполеона III, который сам пришел к власти на волне путча, питает поистине безграничное почтение к народным сборищам. Поэтому Калле не вмешивается, а мчится во весь опор сначала к мэру Лакаде, а затем к полицейскому комиссару Жакоме, чтобы доложить обстановку. Ведь эти двое возглавляют светскую власть, а он, бывший полевой сторож, олицетворяет ее карательные функции. Из кашо навстречу процессии выскакивает Луиза Субиру, насмерть перепуганная и растрепанная.
– Боже мой, что опять стряслось?
Мария жестами успокаивает мать.
– Бернадетта сегодня совершенно здорова, мамочка. Дама говорила ей «вы» и еще сказала: «Будьте так добры, приходите сюда пятнадцать дней кряду»…
– Все это меня доконает, – жалобно стонет Луиза. – Я потеряю ребенка…
Люди протискиваются к входной двери. Мадам Милле, мадемуазель Пере, мать и сын Николо и все девочки заходят в темную прихожую.
– Дорогая мадам Субиру, – обращается к Луизе богачка Милле, но не свысока, как прежде, а как равная к равной. – Я благодарю Небо, что оно послало нам Бернадетту. Я намерена пятнадцать дней кряду совершать вместе с ней паломничество к Массабьелю. Для моих отекших ног это будет суровое испытание и искупление грехов. А вас, моя дорогая, я очень прошу позволить девочке пожить это время у меня. Надеюсь, вы не будете против…
Нет, Луиза Субиру не будет против. Ее слабая болезненная Бернадетта будет спать в мягкой постельке и есть не менее пяти раз в день, и уж по меньшей мере два раза – жареное куриное крылышко. Луиза чешет в затылке рукояткой поварешки и не знает, что ответить.
– Дайте мне опомниться, мадам Милле, это такая неожиданность…
А госпожу Милле уже захлестнули эмоции.
– Бернадетта будет жить в прекрасной комнате моей покойной Элизы. Вы же знаете, эта комната у нас в доме святая святых. Хоть я и не уверена, что дама из Массабьеля – моя бедная Элиза, но в ее постели должна спать Бернадетта, и никто другой…
Тут уже не в силах сдержаться портниха Пере, ей не терпится блеснуть перед своей покровительницей собственным великодушием.
– Ах, милая Бернадетта, – восклицает она, – какое на тебе смешное, нелепое платьице! От меня ты получишь роскошное белое платье, чтобы даме приятно было на тебя посмотреть…
– У Бернадетты и впрямь больше везенья, чем ума, – шепчет Жанна Абади Мадлен Илло, тыча локтем ей под ребра.
– Дорогие дамы, – растерянно молит Луиза, – позвольте мне только сначала посоветоваться с господином Субиру и моей сестрой Бернардой. Я не могу взять на себя ответственность за эти пятнадцать дней. Взгляните только, какая толпа! Пресвятая Дева, чем все это кончится?
– Посоветуйтесь со своей родней, – величественно разрешает вдова Милле. – Но Бернадетта может сразу же пойти с нами… Мы переделаем на нее платье «детей Марии», которое носила Элиза, не так ли, милая Пере? Элиза была не намного выше ростом…
Бернадетта, как всегда, безучастно стоит в стороне. Под этим обрушившимся на нее потоком милостей она думает о словах дамы: «Я не могу вам обещать, что сделаю вас счастливой на этом свете». Она не может обещать, но, кажется, она это уже делает – нынче!
В четыре часа пополудни в кашо является премудрая Бернарда, признанный семейный оракул и крестная Бернадетты. Ее почтительно встречают супруги Субиру. Она приходит в сопровождении своей младшей сестры, старой девы Люсиль, которая из-за своей пассивности и безволия кажется при ней всего лишь служанкой. Как семейный оракул Бернарда привыкла не торопясь рассматривать каждый предложенный ей случай: обдумывать его несколько часов, разбирать на части и вновь складывать в единое целое, принимать во внимание ту или другую сторону, прежде чем она вынесет свой мудрый приговор, ни малейшего сомнения в котором она, естественно, не допускает. У Бернарды Кастеро на крепких крестьянских плечах сидит неглупая голова, в отличие от ее младших сестриц, которых она считает бестолковыми и недалекими. Лишь благодаря своим отлично работающим мозгам она не только не пустила на ветер состояние покойного мужа, но, напротив, значительно его приумножила выгодными перепродажами. Она стоит на собственных ногах, и стоит твердо. Несколько лет назад она без колебаний отклонила предложение руки и сердца. Слишком хорошо она знает неверный характер мужчин, их легкомыслие и непрактичность.
Бернарда неодобрительно осматривается в кашо. Луиза, в юности самая хорошенькая из сестер Кастеро, заслуживает, по ее мнению, лучшей участи. А все оттого, что девушки самонадеянно стремятся выйти замуж по любви, забывая о том, что замужество – дело серьезное и ответственное. Если мужчины в большинстве своем бездельники и тунеядцы, то уж красивые мужчины – все без исключения негодяи. Беглый взгляд на супружескую кровать убеждает Бернарду, что, судя по тому, как она небрежно и наспех застелена, Луиза выгнала своего красавчика из теплой постели лишь за несколько минут до их прихода.
– Где Бернадетта? – спрашивает крестная.
– Ее пригласила к себе пожить мадам Милле, – боязливо отвечает Луиза. – Она пробудет там пятнадцать дней.
– Ошибка! – изрекает разгневанная Бернарда.
– Почему ошибка, сестра?
– Потому что ты не видишь дальше своего носа…
Франсуа Субиру начинает раздраженно сновать по комнате. Желая показать свою супружескую самостоятельность в присутствии Бернарды, он всегда принимает ее сторону против жены.
– Именно так, ошибка! Я сразу сказал ей, что это ошибка. Но она, видите ли, действует по собственному разумению. Со мной не советуется. Отдать ребенка из дому – непростительная ошибка! Что скажут люди?
– Могу тебе заранее сообщить, зятек, что скажут люди, – язвительно усмехается Бернарда. – Они скажут, что Субиру ловко обделывают свои делишки, используя Бернадетту и ее даму.
– Да, именно это они и скажут, именно это! Я уже слышу их голоса, – ярится Субиру.
– Они скажут больше! Скажут, что Бернадетта все это выдумала, лишь бы втереться в дом к Милле и стать ее наследницей.
– Конечно, они и это скажут! – Субиру бросает свирепый взгляд на жену. – Какой позор! В каком мы окажемся дерьме!
Бернарда безжалостно окатывает сердитого зятя холодным душем:
– Вы и сейчас там – невелика честь жить в этом кашо.
– Но я всю свою жизнь был честен, – бьет себя в грудь Субиру, – и всегда больше давал, чем получал. С этим ты не можешь не согласиться, свояченица. Но теперь я сыт этой историей по горло. Не желаю больше об этом слышать! Кончено! Бернадетта отправится в Бартрес…
– Типичный безголовый мужчина, – кивает Бернарда. – Знакомая картина. У меня не так много времени, зятек, выслушай меня! Сядь наконец и успокойся! И вы все садитесь и дайте мне сказать! Сами просили меня прийти. Я не желаю, чтобы меня перебивали…
Все послушно садятся. Одна Бернарда остается неуклюже стоять посреди комнаты. Она даже не сняла головного платка и черного плаща.
– Бернадетта, – начинает она свое резюме, – милое дитя и совсем не плутовка; мозгов у нее не слишком много, что вовсе не удивительно. Я часто на нее смотрела и думала, что же в ней такое таится. Но могу голову дать на отсечение, что про даму она не лжет, хотя бы потому, что у нее ума бы не хватило на такую сумасшедшую и дерзкую выдумку. Она видит даму. Другие люди дамы не видят. Когда мы были детьми, бабушка нам рассказывала, что знала девочку, которой однажды в темных сенях явился Спаситель, явился во плоти, так что его можно было потрогать рукой. В прежние времена такие случаи бывали часто. Значит, вполне может быть, что дама нисходит с Небес. Но дама может приходить и из ада, хотя на это ничто не указывает, кроме скверного места ее появления. История действительно жуткая. Чем все это кончится, я не знаю, хотя думала об этом целых пять часов. Ради вас я надеюсь, что все постепенно затихнет и забудется. Но Бернадетте придется пятнадцать дней кряду ходить к гроту. Она должна это делать. Дама этого пожелала, а дама ведь могла явиться и с Небес. Никто не смеет мешать малышке исполнить желание дамы. Вот моя точка зрения. А совет мой при этом таков: мать должна быть на стороне дочери. Мать не должна, как страус, прятать голову в песок и делать вид, что дочь занимается безобидными шалостями, а ее это не касается. Ты очень глупо вела себя до сих пор, сестра. Теперь ты каждый день должна ходить вместе с Бернадеттой в Массабьель и стоять с ней рядом. Все это достаточно серьезно. Подумай только, как много это значит для Бернадетты. Если ты будешь ее поддерживать, то и люди перестанут над ней смеяться. И не только ты, все женщины нашей семьи обязаны стоять за Бернадетту. И я, и Люсиль – мы обе после утренней мессы будем ежедневно ходить с ней к гроту. Таково мое твердое решение. А вы поступайте, как хотите…
Итак, «оракул» сказал свое мудрое слово. Супруги Субиру растерянно молчат. Луиза винит себя в том, что лишь сестра напомнила ей о ее материнском долге. Франсуа не вполне убежден логикой свояченицы, но не находит сил противостоять судьбе. Для себя лично недовольный отец избирает такую линию поведения: держаться от этих вещей подальше, сколько будет возможно.
Глава тринадцатаяПосланцы науки
– В конце концов, мы живем во второй половине девятнадцатого века, – вздыхает владелец кафе Дюран, подавая директору лицея Кларану его черный кофе, Эстраду, главе налоговой инспекции, – чашку шоколада, литератору де Лафиту – рюмку горькой настойки, а простуженному прокурору – дымящийся глинтвейн. Кафе «Французское» понемногу начинает наполняться. – Господа, читали сегодняшний номер тарбского «Интерé пюблик»? – возбужденно вопрошает Дюран. – Там напечатана заметочка, озаглавленная буквально так: «Пресвятая Дева является школьнице из Лурда». И такое осмеливается печатать газетчик во второй половине девятнадцатого века…
– Не переоценивайте наш век и его зрелость, Дюран, – улыбается старый Кларан. – Нашему земному шарику очень много миллионов лет. Мы же считаем несчастные девятнадцать столетий за огромный пройденный путь. Я всегда говорю своим мальчикам на уроках истории: «Не следует важничать. Человечество пока еще в детских башмачках».
Хозяин кафе, заслуженно именуемого также кафе «Прогресс», – не тот человек, который даст себя поколебать подобными глубокомысленными сентенциями. В его памяти вертятся передовицы множества газет, за чьи прогрессивные взгляды он выкладывает ежемесячно немало денег.
– Разве мы напрасно страдали? – декламирует он, воздев правую руку, как трагик, играющий на любительской сцене. – Для того ли были порваны оковы державшей нас в плену догмы, чтобы реакция снова пичкала нас отвратительными россказнями о религии?
Гиацинт де Лафит задумчиво смотрит на свою рюмку.
– Я лично нахожу, что это очень красивая сказка, – замечает он. – Вы правы, друг Кларан. Мы живем еще в самых ранних предрассветных сумерках древности. Почему, черт возьми, глазам бедного ребенка, дочери пастуха или ремесленника, не может явиться в заброшенном гроте какое-нибудь небесное божество – к примеру, Диана, или Пресвятая Дева, или хотя бы нимфа ближайшего источника? Это в духе Гомера, мой друг. За такую сказку я отдам семь сотен сцен из современных романов, в которых рыжекудрые жены банкиров изменяют своим мужьям с камердинерами или же бальзаковские и стендалевские выходцы из низов пытаются изменить социальный строй, обрюхатив какую-нибудь наивную аристократку…
Эстрад, глава налоговой инспекции, удивленно смотрит на поэта:
– Я правильно вас понял, Лафит? Вы верующий?
– Верующий? Я единственный истинно неверующий среди всех, кого я знаю, почтеннейший! Я не обожествляю ни четки, ни математические или химические формулы. Для меня религия всего лишь народный прообраз поэзии. Не смотрите на меня так неодобрительно, добрый Кларан, это вполне обоснованное определение. Искусство – это религия, вышедшая из-под влияния Церкви. Поэтому религия девятнадцатого века – это искусство.
Налоговый инспектор испуганно отодвигает от себя чашечку с шоколадом:
– То, что вы говорите, возможно, годится для Парижа, но не для нас, простых сельских жителей. Как добрый католик, а я таков, я открыто заявляю, что нахожу всю эту историю с видениями в гроте Массабьель досадной и достойной сожаления…
– В этом я ничуть не сомневаюсь, – спешит ответить Лафит. – Ведь все, что сегодня называют религией, – не более чем механическое повторение, пустая условность и политический ход. Если некое человеческое создание, выделяющееся среди себе подобных, действительно верит в своих богов и видит невидимых во плоти, как это часто бывало в прежние, истинно религиозные времена, то такой человек вызывает неудовольствие всех, кто лишь соблюдает обычай и бездумно повторяет молитвы. Ибо ничто так не противопоказано эпохе, которая сама есть бледная копия, но никак не оригинал.
– Господа, господа, – умоляюще взывает Дюран, который переводит взгляд с одного на другого, не в силах понять, о чем они спорят. – Господа, о чем тут рассуждать? Ведь это же чистой воды надувательство. Вы же знаете, в нашей местности сейчас дает представления цирковая труппа из По. Могу себе представить, что какая-нибудь хорошенькая циркачка решила подшутить над недалеким ребенком…
– Это уже что-то похожее на гипотезу, – смеется литератор Лафит. – Интересно было бы услышать гипотезы других господ. Какова ваша гипотеза, господин главный сборщик налогов?
– Гипотезы – дело прокурора, – отвечает господин Эстрад с вежливым поклоном в сторону Виталя Дютура, сверкающего рано облысевшей макушкой.
– Это заблуждение, господа, – звучит гнусавый голос простуженного прокурора. – Государственная власть действует не на основании гипотез… Что касается первичного дознания, то это прерогатива полиции. – И прокурор протягивает руку полицейскому комиссару Жакоме, который только что подошел к его столику. – Есть новости, милейший Жакоме?
Полицейский комиссар отирает пот со лба, так как громадная печь Дюрана пышет жаром.
– Чистое безумие, – говорит комиссар, покачивая головой. – Я получил несколько донесений. Калле сообщает о демонстрации перед кашо. Моя дочь рассказывает, что завтра полгорода собирается отправиться вместе с малышкой Субиру к гроту Массабьель. А бригадир жандармов д’Англа сообщает о большом волнении в деревнях Оме, Вигес, Лезиньян и многих других.
– И все это в середине девятнадцатого века! – вновь горестно восклицает владелец кафе. – Лурд приобретет в глазах всей просвещенной Франции дурную репутацию. Что напишут о нас передовые газеты: «Сьекль», «Журналь де деба» и особенно «Пти репюблик»?
– Ничего не напишут, – успокаивает его Лафит. – Не переоценивайте нашу значимость. Писать о нас будет разве что «Лаведан», который сегодня опять не вышел.
– Демонстраций я, однако, терпеть не намерен, – размышляет вслух полицейский комиссар. – А что думает об этом господин прокурор?
Виталь Дютур с трудом подавляет приступ кашля.
– Для нас, судей, – объясняет он, – первостепенное значение всегда имеет ключевой вопрос: cui bono? – то есть: кому выгодно? В данном случае: кто извлечет пользу с политической точки зрения? Ибо следует себе уяснить, что любой взмах ресниц имеет в наше время отношение к политике. И если Пресвятая Дева является сегодня дочери поденщика, то она делает это с вполне определенной политической целью: стремится оказать поддержку Церкви и, как следствие этого, упрочить власть духовенства, а тем самым усилить влияние роялистской партии, которая и есть партия Церкви, хотя в настоящее время по соображениям тактики клерикалы внешне поддерживают либеральный режим. Таким образом, явления в гроте Массабьель служат делу реставрации Бурбонов, осуществить которую стремится французское духовенство. Как представитель императорского правительства я должен рассматривать эти явления и в особенности их возможные последствия как изменнические происки, которые в последнее время опасно усилились. Руководствуясь принципом «кому выгодно?», можно сделать логический вывод: за этой историей стоят какие-то священники, которые стремятся разжечь среди недовольного суеверного населения огонь фанатизма, чтобы добиться ослабления императорского режима. Вот каков, господа, мой основанный на размышлениях и отнюдь не гипотетический взгляд на вещи. Принесите мне, пожалуйста, еще один глинтвейн, любезный Дюран. Проклятый здешний климат вреден мне во всех отношениях…
– Вы склонны стрелять из пушек по воробьям, господин прокурор, – улыбается директор лицея.
– Нет, все очень ясно и убедительно, – одобряет речь прокурора полицейский комиссар. Однако Эстрада эта точка зрения неприятно задевает.
– Фантазия ребенка – еще не религия, – возражает он. – Религия – не то же самое, что Церковь. Церковь – это не то же, что клерикалы. И клерикалы в большинстве своем – не роялисты. Я знаю священников, которые придерживаются даже республиканских взглядов.
Гиацинт де Лафит удовлетворенно потирает руки:
– Довольно, господа, не будем отвлекаться от сути дела. Итак, мы выслушали две криминалистические теории. Наш друг Дюран верит в красавицу-циркачку, которая ежедневно появляется перед девочкой в обличье Мадонны. Господин прокурор, в свою очередь, верит, что какой-то священник, предположим наш великан отец Перамаль, инсценирует эти явления в костюме Девы…
– Ваш юмор, месье, не кажется мне слишком забавным, – парирует Дютур с кислой миной. – Я не утверждал, что это явление – замаскированный священник, я лишь говорил, что священник стоит за ним.
– Итак, господа не сходятся во мнении, не так ли? – говорит только что вошедший доктор Дозу, услышавший лишь последние слова. С его редингота, который он в спешке не снимает, летят во все стороны дождевые брызги. Он присаживается к столику, как всегда, лишь на пять минут.
– Только пять минут, господа, у меня всего пять минут, вот несчастье… Если я не ошибаюсь, в этом просвещенном кругу говорят о том же, о чем говорят все на свете…
– Именно так, – кивает ему литератор. – И мы ждем не дождемся, когда наука объяснит эти чудеса.
– Я знаю, месье де Лафит, – отвечает доктор Дозу, – по отношению к науке вы убежденный атеист. Вы в нее не верите, недавно вы сами мне в этом признались между площадью Маркадаль и Старым мостом. Но в данном случае, возможно, наука будет как раз кстати: понятно, я имею в виду беспристрастную, критическую науку, которая готова признать любой феномен, даже самый невероятный, прежде чем сунуть его под микроскоп… Лично я еще не имел случая наблюдать подлинные галлюцинации. Я намерен послать об этом сообщение Вуазену в Сальпетриер.
– И вы действительно решитесь, милый доктор, стоять у грота вместе с толпой простонародья? – удивленно спрашивает Эстрад.
– Не делайте этого, – предостерегает его Дюран, принесший напитки. – Это недостойно городского врача.
– В конце концов, я не только лекарь, – возражает Дозу. Меланхолическая тень сомнения пробегает по его бледному, все еще моложавому лицу. – У меня есть кое-какие, хоть и скромные, авторские работы, и только этой осенью университет в Монпелье предложил мне должность профессора кафедры неврологии, а это не мелочь в медицинском мире, уверяю вас. Я отклонил предложение, потому что врос корнями в землю Лурда. Но я еще не настолько закоснел, чтобы не испытывать интереса к столь редкому патологическому случаю…
– Так, по-вашему, речь идет о душевной болезни? – напряженно спрашивает Дютур.
– У меня нет права ставить диагноз, – осторожно отвечает врач. – Хотя во всех заведениях для душевнобольных полно параноиков, которых одолевают видения, но, вспоминая эту малышку, которую я лечу от астмы, я не склонен так легко согласиться с подобным приговором…
– Значит, каталепсия, месмеризм, истерия? – упорно допытывается Дютур.
– Это лишь термины, обозначающие весьма несхожие явления, дорогой прокурор. Сначала следует внимательно понаблюдать за пациенткой во время приступа… Как я слышал, походы к Массабьелю будут продолжаться две недели…
Прокурор делает пометку в своей записной книжке.
– Я был бы вам очень признателен, уважаемый доктор, если бы мог познакомиться с вашим отчетом о проделанном исследовании.
– Почему бы и нет, – бросает доктор, уже поднявшись с места и торопясь покинуть зал, – я ведь заскакиваю сюда ежедневно и, конечно, не стану скрывать от вас мою точку зрения.
Гиацинт де Лафит долго молчит, уставившись в пространство, залитое светом новомодных керосиновых ламп.
– Я полагаю, – внезапно говорит он, – что господа проглядели в этой истории главное. Я полагаю, что истинной проблемой является не юная ясновидица, а следующая за ней толпа…
Уже к четырем часам пополудни портниха Пере приносит переделанное на Бернадетту платье Элизы Латапи – роскошное белое платье «детей Марии». И вот девочка Субиру впервые в жизни стоит перед большим зеркалом в дверце шкафа, которое отражает ее в полный рост. Пере опускается перед ней на колени, чтобы получше расправить складки.
– Я и не представляла себе, что ты можешь выглядеть такой хорошенькой, – говорит она, смиренно преодолевая себя.
Добрая Милле не скрывает восторга от этого превращения бедного нищего ребенка в настоящее «дитя Марии», превращения, заслуга которого принадлежит ей, и никому больше.
– Ну просто картинка! – восклицает она. – Наша маленькая ясновидица – настоящая картинка. Впору заказать литографию…
Бернадетта, лицо которой все больше заливается краской, смотрит на свое отражение как на мираж. Девочка так сильно взволнована потому, что до этого часа даже не представляла, как она выглядит во весь рост. В кашо есть только маленький четырехугольный осколок зеркального стекла, но никогда не было настоящего зеркала. Поэтому Бернадетта знает лицо, фигуру, одежду дамы куда точнее и подробнее, чем саму себя. Можно даже сказать, что Очаровательная в гроте для нее гораздо более реальна и гораздо меньше «видение», чем ее собственное отражение в зеркале. Проникнувшись сознанием неведомого прежде достоинства, она стоит и не может унять сердцебиение. Ее обуревает испуганный восторг и блаженное чувство праздника. Впервые она сможет отправиться завтра на встречу с обожаемым существом в достойном виде. Заметит ли дама праздничное платье, накидку из тюля, голубой поясок, поймет ли, что это подражание в ее честь, знак того, как безмерно преклоняется перед ней Бернадетта? Конечно, дама все заметит и поймет. Но понравится ли ей это? Будь ее воля, Бернадетта сейчас же побежала бы к Массабьелю, чтобы показаться даме. Она делает несколько маленьких шагов и поворачивается перед зеркалом, испытывая наслаждение удовлетворенного девичьего тщеславия. Никогда больше она не наденет старое уродливое платье и застиранный капюле. Прежняя одежда внушает ей сейчас отвращение. А что скажут завтра мама, Мария, Жанна Абади, матушка Николо, когда перед ними предстанет новая, преображенная Бернадетта?
Мадам Милле нашла в одной из своих бесчисленных, заботливо хранимых шкатулок искусственную белую розу и золотой булавкой приколола на грудь девочки. У Бернадетты вырывается сдавленный крик восторга, так прекрасно и необычно это выглядит. Она не в силах оторваться от зеркала. Лишь надвинувшиеся сумерки кладут конец радостям примерки. После этого Бернадетта сидит (также впервые в жизни) в настоящей столовой за накрытым белой скатертью столом, на который подают настоящий обед. Филипп в перчатках разливает по тарелкам превосходный суп, затем следует отварная форель, политая растопленным маслом, и, наконец, восхитительный десерт, нечто взбитое и сладкое – ничего вкуснее Бернадетта еще никогда не пробовала. Все это они запивают белым бургундским вином, приятно щекочущим язык. Госпожа Милле очень ценит хорошую кухню, как многие души, чьи более сокровенные желания радостей жизни удовлетворялись весьма неполно. Антуанетта Пере, которая благодаря своей способности без устали болтать также сумела оказаться за этим столом, зорко следит за поведением девочки. Она ожидала, что не получившая хорошего воспитания дочка поденщика будет сидеть развалясь и, уж конечно, не сумеет правильно пользоваться ножом и вилкой. Но, к удивлению Пере, Бернадетта ведет себя безупречно. Она без стеснения наблюдает за движениями хозяйки дома и, подражая ей, как отмечает изумленный Филипп, ест ловко и красиво, как придворная дама. В портнихе вновь пробуждается подозрение, что эта девчонка – отчаянная и бессовестная лгунья, что она задумала ловкую аферу, а ее вялость и апатичность – всего лишь маска, помогающая скрыть незаурядный преступный талант. Ведь самой Антуанетте Пере, как-никак дочери судебного исполнителя, понадобилось не менее двух лет, чтобы научиться непринужденно вести себя в богатых домах Лафита, Милле, Сенака и других представителей лурдского высшего общества, а эта противная девчонка все усвоила в одну минуту.
– Откуда у тебя такие хорошие манеры, Бернадетта? – коварно допытывается портниха, делая вид, что дрожит от испуга перед неминуемым разоблачением девочки, при этом левое плечо подскакивает у нее чуть ли не до уха.
– Господь дает возлюбленному Своему сон, – цитирует Писание хозяйка дома, – ему не надо рано вставать и поздно просиживать…
После этих слов портниха решает держать свое недоверие и свою враждебность при себе. Милле, эта праздная, по-детски восторженная старуха, просто без ума от продувной девчонки. Антуанетта Пере достаточно хорошо знает свою покровительницу и понимает, что сохранить ее расположение можно, лишь потакая всем ее глупостям и экзальтированным затеям. К счастью, мадам непостоянна и забывчива.
Наконец Бернадетте разрешают выйти из-за стола. Мадам Милле сама ведет ее в комнату своей обожаемой племянницы, щедрой рукой зажигает там множество свечей, все показывает и объясняет, как будто она в музее, кладет на стол коробку с конфетами и на прощание обнимает девочку со слезами на глазах. И вот Бернадетта одна, одна также впервые в жизни, если иметь в виду замкнутое пространство. Одиночество кажется ей самым счастливым плодом богатства. Она чувствует себя так, словно с ее плеч сняли очень тяжелую ношу, и сразу же бросается к зеркальному шкафу Элизы Латапи, чтобы досыта наглядеться на себя в нарядном «Мариином» платье. Это удовольствие длится долго, очень долго. Затем она берет белый холщовый мешочек, который всегда носит при себе и содержимое которого придирчиво проверяет каждый вечер. В нем хранится ее вязанье – неоконченный чулок, две книжечки – азбука и катехизис, несколько пестрых шелковых лоскутков, которые ей когда-то подарила Мадлен Илло, побуревший кусочек леденца, сухая хлебная корка, три стеклянных шарика и крошечная фигурка из гуттаперчи, изображающая маленького мельничного ослика, нагруженного мешками с мукой. Ведь все ее первые воспоминания связаны с жизнью на мельнице Боли. Это ее сокровища, которые она хранит пуще глаза. Все на месте, ничего не пропало. Она растерянно оглядывает комнату, которая гораздо просторнее, чем их кашо, где живут шесть человек. Какая утомительная комната! Здесь нет причудливых сырых пятен на стенах, только шелковые обои с бесконечными веночками и гирляндами. Эти веночки – сами готовые картинки, им не надобно ее воображение, чтобы превращаться в картинки. Даже на потолке изображены фигуры ангелочков. Здесь, что ни день, придется лежать в кровати до десяти утра, чтобы хорошенько рассмотреть стены и потолок. Пока Бернадетта гасит одну за другой толстенные свечи из запасов Милле и переносит последнюю свечу на ночной столик, она вдруг замечает за стеклянной дверцей шкафа целое собрание маленьких кукол, которых хранила там Элиза Латапи. У нее самой и у ее сестры Марии кукол не было, ни больших, ни маленьких, если не считать тряпичного паяца, которого отец, еще в бытность мельником, как-то привез с ярмарки в Сен-Пе. Но паяц был несимпатичный, у него была огромная пасть щелкунчика и слишком яркие заплаты. Он был чем-то похож на злобного козла Орфида и явно происходил из царства демонов, обитатели которого часто преследовали Бернадетту. А куколки Элизы Латапи были родом из веселого царства фей. Бернадетта смотрит на них не дыша и не может наглядеться. Особенно нравится ей маленькая тиролька в национальном костюме: в плоской зеленой шапочке и ярко-красном корсаже. Бернадетте приходится изо всех сил держать себя в руках и все время помнить о запрете матери трогать чужие вещи. Больше всего ей хотелось бы сунуть нарядную тирольскую крестьяночку в свой мешочек. Но ей вспоминается отец, которого по одному только подозрению в краже дубовой балки полицейский Калле увел в тюрьму.
С величайшей осторожностью Бернадетта снимает накидку, роскошное белое платье, откалывает искусственную розу, сбрасывает башмаки и стягивает белые шелковые чулки. Понемногу она вновь начинает ощущать себя прежней Бернадеттой. Но эта Бернадетта кажется ей теперь гораздо грубее, чем раньше, кажется похожей чуть ли не на темного лесного зверька, испуганно и неловко лежащего в огромной, невероятно мягкой и холодной постели. Ей теперь даже не хватает горячего тела спящей Марии, прикасаться к которому она избегала с прошлого четверга. Но ее усталость так велика, что она все же быстро засыпает в этой огромной жутковатой кровати с балдахином.
Когда в шесть утра в комнату входят хозяйка дома, Антуанетта Пере и Филипп, чтобы разбудить Бернадетту, девочка уже полностью одета. К их величайшему изумлению, на ней ее прежнее старенькое платье, капюле и деревянные башмаки.
– Что это значит? – вскрикивает Пере. – Почему ты не надела нарядное платье?
– Я его надевала, уверяю вас. Но потом снова сняла…
– И почему ты его сняла?
– Не знаю, мадемуазель…
– Что это за ответ: не знаю?
– Я должна была его снять…
– Тебе кто-нибудь велел? Может быть, дама?
– Нет, мне никто не велел. Дама же не здесь, она в гроте Массабьель…
– Тебя, однако, не поймешь…
– Я понимаю нашу маленькую ясновидицу, – просияв, восклицает вдова Милле. – Платье председательницы «Союза детей Марии» кажется тебе недостаточно скромным, чтобы предстать в нем перед дамой. Ведь так, дитя мое?
Бернадетта мучается, пытаясь дать убедительное объяснение:
– Не могу точно сказать, мадам. Я просто почувствовала…
– Черствость и упрямство, обычные черствость и упрямство, – бормочет портниха, вновь забывая о своих добрых намерениях.
Перед домом на улице Бартерес уже собралась толпа в несколько сотен человек. Среди них немало мужчин. Дядюшка Сажу, Бурьет, Антуан Николо, пришедший с мельницы Сави, чтобы отправиться в путь вместе со всеми, и много других. Мадам Милле пристально вглядывается в толпу, пытаясь обнаружить присутствие каких-либо духовных лиц из города или окрестностей: ведь удивительный случай, собравший этих людей, несомненно относится к сфере церковных интересов. Но ни одной сутаны в толпе не видно. Матушка Субиру робко подходит к дочери, как будто ее дитя уже ей не принадлежит. Лишь присутствие сестры, Бернарды Кастеро, внушает ей некоторую уверенность, способную противостоять даже блеску богачки Милле. Бернарда и Люсиль, как и многие другие женщины, держат в руках свечи. Бернадетте тоже суют в руки свечу.
– Вперед, не будем терять времени! – командует старшая Кастеро и вместе с сестрами следует по пятам за Бернадеттой. По пути присоединяются соседки с улицы Пти-Фоссе, невнятный возбужденный говор становится все громче. Бернадетта между тем не произносит ни слова, ни с кем не здоровается, ни на что не обращает внимания. Она все убыстряет шаг, как будто за ней никто не идет и вся эта толпа взрослых, солидных людей – лишь второстепенное, скорее докучливое явление. И вновь Антуанетту Пере возмущает независимое поведение девочки, которая считает возможным ни на кого не оглядываться, ни с кем не считаться. И Жанна Абади, которую вместе с другими школьницами изгнали из первых рядов, злобно шипит на ухо Катрин Манго: «Всегда и везде она хочет быть первой!»
Бернадетта в самом деле стремится первой прийти к гроту. Как ни безразличны ей идущие за ней люди, но если она появится в гуще толпы, это может расстроить даму. Врожденное чувство такта подсказывает ей, что общение с Очаровательной – дело весьма деликатное и может происходить лишь при соблюдении определенных правил, ощущаемых в глубине души, и, если вести себя не по правилам, это приведет к мучительным угрызениям совести. Подобно тому как Бернадетта постоянно дрожит за даму и беспокоится о ее самочувствии, не меньше страшится она и вызвать неудовольствие дамы. И вот девочка уже прыгает с камня на камень и, значительно опережая остальных, спускается по отвесной тропе к гроту. Милле останавливается, с трудом переводя дух. «Она летит, словно ласточка, – задыхаясь шепчет вдова, – словно листок, подхваченный ветром…»
Когда толпа с горящими свечами, распространяя на всю округу запах тающего воска, наконец спускается с горы и заполняет пространство перед гротом, Бернадетта давно уже стоит на коленях в состоянии отрешенности. Благосклонность к ней дамы проявилась сегодня сильнее, чем обычно. Это была не просто благосклонность, но искренняя сердечная радость, от которой как будто ярче засияло лицо дамы, ослепительней стали цвета ее одежды и даже чуть порозовели обычно белые руки и ноги. Дарующая Счастье сегодня впервые сама казалась Осчастливленной. Дающая казалась Берущей – возможно, потому, что благодаря исполнению ее желания начал осуществляться какой-то важный, далеко идущий план. Дама приблизилась к Бернадетте больше, чем когда-либо прежде, она ступила на самый край скалы и наклонилась так низко, что ее длинные нежные пальцы чуть ли не касались девочки. И сознание Бернадетты, которое, несмотря на безмерное наслаждение, обычно испуганно противилось состоянию полной отрешенности, на сей раз покорилось ему мгновенно.
– Она умирает, помогите, она умирает! – Это тихое восклицание срывается с уст Бернарды Кастеро, премудрой Бернарды, те же самые слова, что в прошлое воскресенье вырвались из глоток глупеньких школьниц. Луиза Субиру не кричит, она с ужасом смотрит на это распростертое существо, вышедшее некогда из ее чрева, на свою дочь, так похожую сейчас на умирающую, готовую принять блаженную кончину, преодолев все скорби мира, или даже на покойницу с заострившимся носом, на губах которой застыла непостижимая улыбка, улыбка освобождения от долгого и мучительного земного пути. Луиза Субиру беспрестанно качает головой, а губы ее беззвучно шепчут:
– Это не она… Это не Бернадетта… Я не узнаю свою дочь…
И вся толпа, стоящая сейчас на коленях вдоль берега ручья и вдоль берега Гава, испытывает глубокое потрясение. Каждое людское сборище составляет вместе некую общую личность, нервы которой в известном отношении тоньше и восприимчивее нервов отдельных людей. И эти общие нервы ощущают сейчас в пустой нише чье-то неопределенное, но весьма характерное присутствие. Как человеческая голова оставляет вмятину на подушке, некую полую форму, подобную гипсовому слепку, так и это характерное присутствие кого-то делается зримым в позе отрешенной девочки, которая уже не неподвижна, а, подобно зеркальному отражению, повторяет то, что видит: кивки, улыбки, приветственные жесты, то, как дама складывает руки и как она разводит их в стороны. Бернадетта становится как бы точным отпечатком Невидимой, которая благодаря этому оказывается для толпы на грани видимости. Среди собравшихся немало душ, склонных к вере, но есть и некоторое число скептиков, а также множество людей, пришедших сюда просто из любопытства. Но сейчас все они, затаив дыхание, переводят глаза от ниши к посреднице и обратно. Они уже не томятся от ожидания. Неожиданное свершается, оно здесь. Но вызывает оно не чувство небесного блаженства, а скорее некую вибрацию диафрагмы, смешанную с покорностью неведомой силе. Причем в груди насмешников эта вибрация ощутимее всего. В каждом человеческом существе живет врожденная тяга к сверхчувственному. Там, где эта тяга таится глубже всего, она проявляется как недомогание и душевный разлад. Внезапно одна из женщин затягивает «Ave Maria». Тотчас же к ней присоединяется мощный хор голосов, как бы стараясь сделать Невидимое Зримым.
Бернадетта будто ничего не слышит. Другой шум вторгается в ее уши. Снова бунтует Гав. Снова он охвачен безумной паникой, снова чудится ей дикая скачка лошадей и грохот мчащихся повозок, звучат пронзительные крики: «Спасайся… прочь с дороги!» Бернадетта испуганно тянет руки к даме. Лицо дамы впервые делается строгим и горделивым, словно ее собственный жизненный путь еще не закончен и ей все еще приходится бороться и побеждать. Она морщит лоб и внимательно смотрит на бушующую реку, как бы укрощая ее взглядом лучистых голубых глаз. Это ей мгновенно удается. Пронзительные голоса стихают. Гав, как усмиренный волк, привычно рокочет и пенится, припадая к ногам дамы.
Внезапно Бернадетта поднимается с колен и принимает свой обычный вид. Она замечает отчаявшееся лицо матери, подходит к ней и обнимает ее за шею. Многие из присутствующих плачут…
В воскресенье на аперитив в кафе «Французское» сходятся уже в десять утра. Кафе переполнено, как никогда. Заранее договорено, что доктор Дозу огласит сегодня результаты своего исследования. Прокурор Виталь Дютур и комиссар полиции Жакоме нетерпеливо поглядывают на часы. Оба господина к одиннадцати часам приглашены в мэрию на секретное совещание. В последние три дня события у грота Массабьель приняли такие масштабы, что властям более не пристало отмалчиваться и пассивно наблюдать. Например, сегодня в самую рань в городе собралась толпа, в которой было не менее двух тысяч человек, они приблизились к гроту и стали широким полукругом, уже по обоим берегам реки и ручья Сави. Большими группами со всех сторон туда же подходили деревенские жители. Настало время выработать тактику и принять действенные меры. С точки зрения официальной власти, эта проклятая история – случай весьма затруднительный и неясный. Закон предусматривает достаточное количество карательных мер за всякого рода нарушения общественного порядка. Но можно ли считать нарушением общественного порядка предполагаемое явление Пресвятой Девы, в которое не только верит значительная часть городского и сельского населения, но которое оно, собираясь в толпы, страстно приветствует? Дютур и Жакоме сильно нервничают, особенно прокурор, подхвативший инфлюэнцу, его сотрясает озноб, и ему впору бы лежать в теплой постели, а не сидеть за столиком кафе. Но оба надеются, что сообщение городского врача прояснит ситуацию и подскажет им план действий. А Дозу именно сегодня заставляет себя ждать. Тем временем прибывает другой посланец науки, историк Кларан; вчера после полудня он посетил грот Массабьель и исследовал его с геологической и археологической точки зрения. Кларан рассказывает, что известняковая скала в гроте особым образом запотевает, это сразу бросилось ему в глаза.
– Особенно с правой стороны, – уточняет он, – под нишей, под кустом дикой розы, там на камне будто выступают крупные капли пота.
Гиацинт де Лафит протестует против такой формулировки:
– Почему вы говорите «капли пота»? Почему не слезы? Вы тоже подверглись влиянию писак из реалистической школы…
– Если вам больше нравятся слезы, мой друг, пусть будут слезы… Saxa loquuntur. Камни говорят. Поистине так! Камни в наше время имеют основание не только говорить, но и плакать…
– Это все несущественно, господа, – прерывает их спор Виталь Дютур, который всегда мрачнеет, когда Лафит и Кларан демонстрируют друг перед другом свою образованность и тонкий вкус. – Больше вы ничего не обнаружили?
Исследуя грот, Кларан, по его мнению, сделал не такое уж пустяковое открытие. Он убежден, что в древние времена здесь отправляли языческий культ и совершали жертвоприношения. Белая каменная глыба под порталом ниши, вероятно, была жертвенником, на нее клали злаки и фрукты, приносимые в дар какому-то примитивному божеству. Кларан давно уже понял в результате своих исследований, что Трущобная гора – не простое место, здесь находилось древнее святилище. Эта теория легко объясняет нынешнюю дурную славу грота. Душа народа, принявшего христианство, хранит неясные воспоминания о прежних святых местах и испытывает перед ними страх. Ибо старые боги, вытесненные новыми, обычно переходят в разряд демонов. Поэтому Церковь издавна стремилась уничтожать все языческие святыни и ставить на их место свои храмы.
Гиацинт де Лафит ликует:
– Этой теорией, мой друг, вы подтверждаете то, что я всегда говорил, а именно что провинция Бигорр по сути своей земля дохристианская. Здесь дочери пастуха или поденщика вполне может явиться богиня Диана или же нимфа местного источника. Между крестьянской девочкой первого века до Рождества Христова и такой же девочкой в тысяча восемьсот пятьдесят восьмом году нет такой уж большой разницы ни в душевном, ни в умственном развитии.
– Эти интересные выводы, господа, ни на шаг не продвигают нас к нашей цели, – страдальчески морщится Виталь Дютур. – Вы не отдаете себе отчета, какие неприятные последствия может иметь это безумие…
– Если это будет продолжаться, – вторит ему полицейский комиссар, глядя на свои грозные, но в данном случае бесполезные кулаки, – если все это будет продолжаться, придется вызвать армию и применить против демонстрантов военную силу. Никакое государство не может терпеть ежедневных сборищ такого масштаба. Я уже жду нагоняя от префектуры, за этим дело не станет. Барон Масси шутить не любит…
– Прямо-таки вопиющий скандал, – жалуется хозяин кафе. – Вчера даже «Меморьяль де Пирене» поместил об этом статью в два столбца под заголовком «Лурдские явления». А в последнем «Лаведане», кстати, имеется престранная испуганная статейка. Ходит слух, что ее сочинил и поместил под чужим именем аббат Пен по приказу Перамаля, дабы предотвратить худшее.
Виталь Дютур оглядывает присутствующих и понижает простуженный голос до хриплого шепота:
– Эти явления направлены лично против особы императора…
– Как так против особы императора? – недоуменно спрашивает кто-то. – Ведь императрица Евгения сама чрезвычайно религиозна…
– Как прокурор, я, вероятно, лучше знаю наш народ, господа. Император правит, опираясь на стоящую выше закона тайную полицию. А мы, французы, все без исключения, в душе анархисты. И если уж мы хотим подорвать авторитет правящей персоны, то для нас хороши все средства. Социализм, республиканизм – все это скучно, господа, все это приелось. Почему бы нам не воспользоваться мистицизмом?.. Но вот и доктор. Где вы пропадаете, Дозу?
Сегодня врач снимает свой редингот и задумчиво вешает на крючок. После чего присаживается к столу, уже не на бегу и не на пять минут. Настроен он, как кажется, отнюдь не лучшим образом. Дютур тотчас берет его в оборот:
– Ну, доктор, вы провели свое исследование?
– Насколько это было возможно, – лаконично отвечает Дозу.
– И каков результат?
– Результат, увы, не слишком значительный.
– Можно ли это назвать душевным заболеванием в медицинском смысле?
– Я считаю, что эта девочка не более сумасшедшая, чем вы или я, месье.
– Значит, она обманщица?
– У меня нет ни малейших оснований для подобного вывода.
– Тогда я могу предположить, любезный доктор, что вы принадлежите к тем, кто верит в чудо?
– О Пресвятая Дева! – в ужасе восклицает Дюран, молитвенно складывая руки. А Дозу кланяется прокурору, как бы представляясь:
– Мое имя – Дозу, я сотрудник «Курьер медикаль» и состою в переписке с известными учеными и общественными деятелями. Имею честь принадлежать к последовательным естествоиспытателям…
Виталь Дютур начинает терять самообладание:
– Но поскольку вы не подтверждаете ни душевной болезни, ни обмана, то вы должны считать эти видения подлинными.
– Видения могут быть подлинными в субъективном смысле, не существуя как объективная реальность.
– Кто видит объективно несуществующее, тот и есть сумасшедший…
– Тогда к сумасшедшим можно отнести Шекспира к Микеланджело, – резонно замечает Лафит.
Дозу вытаскивает из кармана три мелко исписанных листочка.
– Я набросал небольшую памятную записку о том, чему был свидетелем сегодня утром. Возможно, я пошлю ее в Париж Вуазену. Будет лучше, господа, если вместо бесполезных дискуссий я зачитаю вам свои краткие заметки… – Врач снимает пенсне, подносит записи прямо к близоруким глазам и бесстрастным голосом начинает их расшифровывать, запинаясь и не глядя на своих слушателей. – «Двадцать первое февраля тысяча восемьсот пятьдесят восьмого года, семь часов десять минут утра. Вместе с большой толпой я подошел к гроту Массабьель. Мне сразу удалось протиснуться вперед и оказаться рядом с Бернадеттой Субиру, которая достигла грота раньше всех остальных. Позади девочки стояла на коленях вся ее родня с горящими свечами в руках. Сама Бернадетта тоже держала свечу. Она непрерывно кланялась, не сводя глаз с ниши в стене грота, причем делала это самым непринужденным и почтительным образом. Эти поклоны показались мне смешными и трогательными одновременно, ведь они предназначались пустой темной дыре. Бернадетта держала в руке четки, но казалось, что она не молится. Очень скоро на ее лице появились те изменения, о которых мне уже рассказывали. Они самым наглядным образом отражали то, что девочка видела внутри скалы…»
В этом месте Жакоме недоверчиво кашляет, но Дозу не дает себя сбить и продолжает монотонно читать свой текст:
– «…Казалось, можно почти увидеть то, что видела девочка. Обмен приветствиями, радостные улыбки, восторженное вслушивание, осмысленные кивки в знак согласия – все это проделывалось так естественно и правдиво, как было бы не под силу самому величайшему актеру. Постепенно щеки девочки сделались белее мрамора, а кожа так натянулась, что на висках проступили кости черепа. Такое же изменение тургора, то есть натяжение кожного покрова, я наблюдал у чахоточных больных в последней стадии болезни. Казалось, наступило то месмерическое состояние, которое с недавних пор называют „трансом“. Я наклонился над пациенткой, чтобы провести исследование. Пульс у нее был хорошего наполнения, лишь немного учащенный, я насчитал восемьдесят шесть ударов в минуту. Насколько я мог определить, у нее не было ни повышения, ни понижения кровяного давления, какое обычно наблюдается при сильных мозговых спазмах. Следовательно, бледность щек и натянутость кожи на лице не были следствием нарушения кровообращения. Мне доводилось не раз наблюдать в Монпелье каталептиков во время приступа, и всегда я констатировал общее расстройство нервной системы, резкое изменение пульса и кровяного давления. В случае Бернадетты Субиру едва ли можно говорить о заболевании, связанном с изменениями в нервной системе, то есть о каталепсии или истерии. Чтобы вполне в этом убедиться, я проверил также, насколько было возможно, глазные рефлексы. И тоже не заметил особых отклонений от нормы. Зрачки, правда, были немного расширены, радужная оболочка чуть стянута, а белки глаз казались блестящими и влажными. Но эти признаки можно наблюдать у любого человека, который пристально и с напряжением во что-то вглядывается. Для транса, в который впала Бернадетта, вообще было характерно не столько отключение сознания, сколько напряжение и огромная концентрация внимания. К примеру, девочка держала в руке горящую свечу. Погода была довольно ветреная. Иногда порыв ветра с Гава задувал пламя. Бернадетта каждый раз это замечала и, не поворачиваясь, протягивала свою свечку стоящим сзади, чтобы они вновь ее зажгли. Когда я осматривал пациентку, у меня создалось впечатление, что она знает, что именно с ней происходит…»
– У меня тоже такое впечатление, что она точно знает, что происходит, – язвительно замечает Дютур, но Дозу, оставив его реплику без внимания, продолжает чтение:
– «…Только когда я закончил свой осмотр, она поднялась с колен и на несколько шагов приблизилась к нише. Поскольку я стоял к ней ближе всех, я расслышал, как из ее груди дважды вырвалось протяжное „да“. Когда она снова повернулась к нам, ее лицо совершенно изменилось. Раньше оно выражало застывшую радость, теперь превратилось в трагическую маску страдания и печали. Крупные слезы текли по ее щекам… Несколько минут спустя видение, вероятно, исчезло. Бернадетта, вновь порозовевшая, жестом дала это понять. „Почему ты перед тем плакала?“ – спросил я ее. Она тотчас, ничуть не смутившись, ответила: „Потому что дама больше на меня не смотрела, она глядела поверх голов на остров Шале и на город. И на лице у дамы вдруг возникла такая скорбь, и она мне сказала: «Молитесь за грешников»“. Поскольку я хотел проверить ее умственные способности, я тут же задал вопрос: „А ты знаешь, кто такой грешник?“ – „Знаю, месье, – быстро ответила она. – Грешник тот, кто любит дурное“. Хороший ответ. Мне понравилось, что она сказала „любит дурное“ вместо привычного „поступает дурно“. Ее слова убедили меня, что нет никаких оснований говорить о слабоумии. Взволнованная толпа между тем с напряженным вниманием следила за происходящим, словно присутствуя на необычайном богослужении. Когда все кончилось, толпа разразилась стихийной бурей аплодисментов, и это произвело на меня гнетущее впечатление, словно опасное явление природы. Бернадетта, однако, не обращала ни малейшего внимания на похвалы и благословения, которые сыпались на нее со всех сторон. Казалось, девочка даже не подозревает, что она значит для всех этих людей. Она явно торопила свою свиту побыстрее уйти, чтобы ускользнуть от обременительных знаков расположения». Это все, я кончил, – сказал доктор Дозу, который с величайшим трудом и многими паузами дочитал наконец свою довольно неразборчивую, но чуть ли не стенографическую запись. Все растерянно молчали. Даже владелец кафе, человек хоть и просвещенный, но простодушный, на этот раз не знал, что сказать. После продолжительной паузы слово взял прокурор.
– Если я правильно понял науку, – суммировал он услышанное, – то она в равной степени исключает как обман, так и душевное заболевание или чудо. Но позвольте мне задать вопрос уважаемой науке: что же тогда остается?
– Да, что же тогда остается? – задумчиво повторил доктор Дозу.
Глава четырнадцатаяСекретное совещание, которое оказывается прерванным
Мэр Лакаде нервно расхаживает по своему кабинету на улице Бур. На нем привычный черный сюртук, ведь еще полчаса назад, украсив себя широкой трехцветной лентой, он проводил очередную праздничную церемонию. В петлице, как всегда, пылает розетка Почетного Легиона. Но физиономия мрачная, словно вокруг сгустились тучи. Гладко выбритые отвислые щеки, под которыми торчит остроконечная бородка с проседью, кажутся еще более сизыми, чем обычно. Причина его дурного настроения лежит тут же, на зеленом сукне стола, за которым сидит его помощник Курреж, отец рыжеволосой Аннет из свиты Жанны Абади. Причина эта – официальное письмо из Аржелеса, подписанное собственноручно господином Дюбоэ, супрефектом.
«Мэру Лурда вменяется в обязанность незамедлительно подать донесение о фактах нарушения общественного порядка в городе Лурде, а также о мерах, принятых для пресечения подобных нарушений и несанкционированных народных сборищ».
– Что же мне теперь, засадить в кутузку Пресвятую Деву? – бушует Лакаде. – Но это не в моей компетенции. Такие полномочия имеет лишь прокурор. Только он может потребовать ее привода силами жандармерии. Государство – это одно, а местное самоуправление – совсем другое. Я представляю общину. Неужели почтенному супрефекту это не ясно?
– Но нам все же придется что-нибудь предпринять, господин мэр, – говорит Курреж.
– Увы, кто это знает лучше меня? – Лакаде в ярости вытаскивает из ящика и бросает на стол целую кипу газетных вырезок. – Вся местная пресса оттачивает на нас зубы, а уж Париж – так просто хохочет…
Курреж, который время от времени поглядывает на дверь, осторожно откашливается.
– Думаю, господин мэр, господа уже ждут…
Лакаде выпрямляется, вытаскивает из кармана расческу и начинает поспешно приводить в порядок свою строптивую бородку.
– Ну что же, Курреж, попросите их войти. Хоть совещание и секретное, но на всякий случай побудьте в приемной, вдруг мне понадобится свидетель.
Мэр протягивает обе руки навстречу имперскому прокурору и комиссару полиции.
– Я нарушил ваш воскресный отдых, господа, – говорит он звучным голосом оратора. – Но как глава здешней общины я не могу больше обходиться без поддержки гражданских властей. Случай очень сложный. Я уже получил официальный запрос господина супрефекта. В нем, конечно, наши беспорядки сильно преувеличиваются. Этим, кстати, грешит вся либеральная пресса, для которой наш бедный Лурд стал лакомой поживой. Мы сделались средоточием огорчительного общественного интереса. Честно вам признаюсь, что для меня небольшой бунт лесорубов или рабочих сланцевых карьеров был бы легче, чем эта кошмарная история, к которой не знаешь, как подступиться. Уж позору-то точно было бы меньше. Я, который прилагает все силы, дабы приобщить наш бедный Лурд к цивилизации, предвижу сейчас полный крах своих планов. Разве после этой шумихи мы получим разрешение на постройку железнодорожной ветки к Лурду? Да мне сразу же дадут от ворот поворот. А новый водопровод? На этой идее можно просто поставить крест. А гости из Парижа? А открытие целебных источников с помощью ученых? Все летит к черту! Какие парижане рискнут приехать в наше захолустье, где нет ни курзалов, ни лечебных заведений, зато есть грязные пещеры, где справляют свой шабаш средневековые призраки? Тут речь идет о куда более серьезных вещах, чем просто о болтовне маленькой лгуньи или идиотки…
– Предлагаю, – прерывает эти стенания прокурор, – для начала ознакомиться с возможностями, которые дает нам закон…
– Это уж ваша область, господа, – вздыхает мэр, откидываясь в кресле, прикрывая глаза и смиренно складывая руки на объемистом животе.
С любовью к эффектным выводам, которая не покидает хорошего юриста даже при остром гриппе, Виталь Дютур, приятно оживившись, приступает к делу:
– Итак, господа, состав преступления следующий. Четырнадцатилетняя девочка низкого происхождения и отнюдь не выдающихся умственных способностей утверждает, что периодически видит некое сверхъестественное существо. Пока в этих голых фактах, согласно нашему кодексу, еще нет ни проступка, ни преступления, которое могло бы быть основанием для вмешательства закона. Даже если девочка станет уверять, что к ней является не кто иной, как Пресвятая Дева, или Богоматерь, то и тогда лишь с величайшим трудом ее можно обвинить в нарушении религиозных правил. Но девочка Субиру, насколько мне известно, говорит только о «даме», о «молодой даме», о «необыкновенно красивой даме». Как ни досадны могут быть эти наивные, я бы сказал, наивно-бесстыдные выражения для истинно верующей души, но назвать их святотатством в чисто юридическом смысле нельзя, так как молодая красивая дама есть всего лишь молодая красивая дама. Следовательно, голые факты, с которыми мы имеем дело, не годятся для возбуждения судебного преследования…
– Если господин имперский прокурор позволит мне сделать замечание, – с подобающей скромностью вмешивается Жакоме, – то голых фактов было бы достаточно для задержания девчонки, если бы можно было бы доказать обман или сумасшествие…
– Но, любезный Жакоме, – с досадой останавливает его прокурор, – это все уже обсуждалось. Вы же слышали пятнадцать минут назад мнение нашего городского эскулапа, который категорически отрицает и то и другое. Должен сказать, поведение этого представителя науки меня немного огорчило…
Мэр бросает на обоих собеседников утомленный взгляд:
– Господа считают голыми фактами только эти видения. Но видения как таковые не интересуют ни городские власти, ни государство. Конечно, было бы полезно некоторые видения запретить. Но даже самое суверенное правительство не располагает для этого необходимыми средствами. Я рассуждаю не как юрист, а как простой гражданин. Здравый рассудок подсказывает мне, что инкриминировать следует не сами видения, а вызванное ими непонятное народное движение…
– Если бы меня не перебивали, – досадливо говорит Дюран, – я бы сразу же перешел к пункту второму. К народному движению я отношусь, вероятно, куда серьезнее, чем господин мэр. Я вижу в нем вредоносную, подрывную тенденцию, направленную против государства. Что ж, рассмотрим факт наличия этих возмутительных сборищ с точки зрения закона! Что делают эти люди? Они встречают малышку Субиру у ее дома, совершают вместе с ней паломничество к Трущобной горе, стоят там на коленях, держа в руках зажженные свечи, молятся по четкам, не скупятся на аплодисменты и под конец мирно расходятся по домам… Как это можно запретить?
– Это нужно запретить! – ожесточенно восклицает Лакаде.
– Но каким образом, уважаемый? Вы можете мне назвать параграф, налагающий запрет на такие действия?
– Боюсь, что такого параграфа нет, – нерешительно говорит мэр.
Прокурор делает ироническую паузу и затем сухо поясняет:
– Таких параграфов два, господин мэр, и первый вы должны были бы знать лучше меня. Он содержится в «Королевском указе о практике городского управления» от восемнадцатого июля тысяча восемьсот тридцать седьмого года.
– Тотчас же велю Куррежу разыскать этот указ…
– Нет надобности, – скромно говорит Дютур, – я помню его наизусть. Он предоставляет мэрии право закрывать для общественного движения все дороги, тропинки, мосты, перекрывать доступ в любую местность, если только здоровью и жизни жителей на этих дорогах или в этой местности грозит опасность.
– Черт возьми, превосходно, господин прокурор! – кивает мэр. – Сразу видно блестящего юриста! Где была моя собственная голова! Приказа о закрытии дороги, который я вправе отдать, вполне достаточно. Рискованная лесная тропа через гору действительно опасна для жизни. Сегодня же прикажу Калле объявить о том, что эта дорога закрыта…
Прежде чем вставить слово, прокурор ведет долгую утомительную борьбу со своим насморком.
– Этого в настоящее время я вам решительно не рекомендую.
– Но я понял, что вы сами советуете мне использовать этот параграф, и тогда…
Виталь Дютур обращает внимание на портрет Наполеона III, где в бледном зимнем свете можно различить лишь бело-голубую орденскую ленту на груди императора.
– Его я сделал своей путеводной звездой во всех политических вопросах, – объявляет прокурор. – «Власти не должны предпринимать шаги, цель которых достаточно прозрачна». Если закрыть доступ к Массабьелю, все верующие в чудо станут говорить, что мы боимся Пресвятой Девы. И неверующие скажут то же самое. Те и другие будут над нами смеяться. Кроме того, когда вы закроете путь через гору, останутся еще три дороги, о которых никто не может сказать, что они опасны… Вторая возможность, о которой я говорил, кажется мне гораздо более серьезной. Вероятно, вы догадываетесь, что я имею в виду, любезный Жакоме?
– О господи, я всего лишь простой полицейский, господин прокурор…
Виталь Дютур снимает с пальца перстень с печаткой и стучит им по столу, требуя внимания.
– Господам, наверно, известно, – торжественно начинает он, – что правительство Франции заключило конкордат с папским престолом. Вчера я не поленился специально перечитать текст этого конкордата. Девятая статья в нем гласит, что церковная сторона обязуется не открывать новых мест для богослужений без предварительного согласия министерства по делам культов… Понимаете, господа, к чему я веду?
– И эту статью, по вашему мнению, можно применять? – осторожно спрашивает Лакаде, опасаясь снова попасть впросак.
– И да, и нет. Все зависит от позиции Церкви.
– За всей этой аферой наверняка прячутся сутаны, – уверенно заявляет Жакоме.
– Надеюсь, что так, друг мой, – снисходительно говорит прокурор. – Но Перамаль далеко не дурак.
Адольфа Лакаде внезапно одолевает смех.
– Подумайте, кого только не переполошила эта маленькая идиотка! Император и папа лично подписали конкордат…
В эту минуту дверь приоткрывается, и в щель просовывается голова Куррежа.
– Вы назначили еще одну встречу, господин мэр?
– О чем вы, Курреж? Вы же знаете мое расписание не хуже меня…
– С вами желают поговорить, и весьма настойчиво…
– К чему эти обиняки? У меня нет тайн…
– К вам посетитель, – выпаливает наконец помощник мэра. – Декан Перамаль собственной персоной.
Лакаде поднимается и спешит в приемную со всей скоростью, какую допускают его комплекция, достоинство и возраст. Из приемной доносится его голос, в котором звучат самые теплые ноты.
Декану Перамалю сорок семь лет, это человек огромного роста и необыкновенно могучего телосложения. У него страстное лицо, не по годам изборожденное морщинами. В шубе и меховой шапке он напоминает скорее отважного путешественника, исследователя дальних земель, чем лурдского викария. Между духовенством и светскими властями Южной Франции отношения почти всегда напряженные. Это результат испытанной тактики правительства, которое, не чувствуя себя в полной безопасности, не устает натравливать друг на друга враждебные силы, чтобы держать их всех в узде. Жители Южной Франции пропитаны духом строгого католицизма и мало затронуты новомодными нигилистическими веяниями. Вследствие этого на государственные должности здесь назначают преимущественно так называемых «вольтерьянцев». Лурдский декан – не тот человек, чтобы страшиться или хотя бы избегать «вольтерьянцев», ибо, в отличие от многих из них, занимающих важные посты, он читал Вольтера. Робость и страх вообще несвойственны этому отважному мужу. Время от времени он рискует даже показываться в кафе «Прогресс», в этой львиной пещере либерализма, когда, возвратившись из своих поездок по сельским церквам и промерзнув до костей, заходит туда пропустить стаканчик кальвадоса. Забавно видеть, с какой поспешностью львы либерализма устремляются к этому Даниилу, чтобы приветствовать его и удостоиться рукопожатия. Перамаль подчеркнуто терпим, как все глубоко пристрастные и нетерпимые люди. Это лишний раз доказывает, что только колеблющиеся, способные отступиться от своей веры, склонны всегда и везде выставлять наружу яростную нетерпимость. Такую закаленную личность, как Перамаль, воззрения противника с толку не собьют. Он знает, что истина есть истина, и эту истину он не только принял за долгие годы своей духовной карьеры, но и привык добросовестно защищать. Он не из тех, кто всем сомнениям этого века подставлял непробиваемый медный лоб. Но теперь его борения давно позади. Львы не вгонят его более в жар, зато его гнев может обрушиться на иных агнцев из его паствы, которые боятся малейшего холодного дуновения. Вообще-то, Перамаль при известных обстоятельствах становится настоящей бочкой с порохом. Так бывает, когда кто-либо, пусть даже его начальник, осмеливается влезать в его церковные и благотворительные дела. Особенно последние являются предметом нападок высшего света, олицетворением которого в Лурде является многочисленное семейство де Лафит. В этих кругах считают, что любовь декана к низшим классам не обязательно должна сопровождаться резкостью по отношению к верхам, тем более когда человек происходит из такой превосходной семьи ученых, как Перамаль. Декан не просит богачей о милостыне, он требует с них обязательную дань. Аббат Помьян, признанный сочинитель афоризмов, назвал его как-то «поджигателем на ниве милосердия».
– Вы простудитесь, ваше преподобие, – говорит Лакаде, уговаривая декана снять шубу. – Взгляните только на нашего бедного прокурора…
У декана звучный бас, металл которого приглушается легкой хрипотцой. Этот голос приводит в восторг всех женщин Лурда. Своими раскатами он заполняет кабинет мэра.
– То, что мне нужно сказать, я скажу быстро. Я знаю, господа пытаются разгрызть твердый орешек. И я пришел, чтобы вам помочь. Вы допустите огромную ошибку, если вообразите, что мои капелланы и я сам придаем хоть какое-нибудь религиозное значение так называемым явлениям в Массабьеле…
– Стало быть, вы отрицаете возможность сверхъестественного феномена, ваше преподобие? – перебивает его Виталь Дютур.
– Стоп, сударь. Я никоим образом не отрицаю возможность появления сверхъестественных феноменов. Я лишь сомневаюсь, что Господь Бог решил ниспослать чудеса именно на нас. Важнейшая предпосылка сверхъестественного явления есть готовность душ к его восприятию. До этой готовности нам так же далеко, как до Небес. Я вообще не хотел бы употреблять в данных обстоятельствах высокое слово «чудо». Случай в Массабьеле, если это не чистое надувательство, чего я не исключаю, можно отнести скорее к области спиритизма, оккультизма, духовидения и тому подобного бабского колдовства, от которого Церковь с возмущением отворачивается.
– Как интересно и как отрадно это слышать, – с одобрением кивает Лакаде. – Вы знаете девочку Субиру, господин кюре?
– Не знаю и не желаю знать.
– А не стоит ли вашему преподобию лично провести с ней беседу и хорошенько ее отчитать? – спрашивает прокурор.
– Это совершенно не входит в мои намерения, господа. Пощадите меня! Дело властей, и только властей, урезонить эту малолетнюю преступницу или психопатку.
– Но, господин декан, вы же хотели помочь властям, – напоминает Жакоме.
– Я уже сделал это, запретив всем священникам моего прихода ходить к гроту и уделять этой истории хоть малейшее внимание. В том же духе я отправил сообщение господину епископу. Далее, я настоятельно рекомендовал святым сестрам, преподающим в школе, и прежде всего классной наставнице девочки сестре Возу, употребить весь свой авторитет вплоть до самых строгих мер воздействия, чтобы положить конец этой безобразной истории. Это все, что я мог сделать.
– Ваша власть над здешними людьми безмерна, господин декан, – льстит ему Лакаде. – Вы апостол простых людей. Разве не пошло бы на пользу дела, если бы вы сами возвысили свой голос…
– Я не намерен лично раздувать значение этого фиглярства, – обрезает Перамаль и нахлобучивает на голову меховую шапку. – Засим желаю приятного воскресенья.
– Так можно ли нам применить статью девять из конкордата? – спрашивает прокурора мэр, проводив Перамаля до самой лестницы.
– В том-то и парадокс, – ворчит Дютур. – Выступив на нашей стороне, этот хитрец закрыл нам лазейку. Борьба с церковными властями была бы решительно выгоднее, чем это его согласие. Теперь мы одни за все в ответе.
– Черт побери, – стонет Лакаде. – Нынче там было две тысячи человек, завтра их будет три, послезавтра – пять тысяч, а у нас – один Калле да несколько жандармов.
– Не разрешите ли вашему покорному слуге внести одно предложение? – внезапно вмешивается Жакоме. – Я не слишком-то разбираюсь в высокой политике, но наш брат постоянно имеет дело с преступным элементом: с грабителями, ворами, бродягами, пьяницами и всякого рода негодяями. Поневоле выучишься давить на людей и внушать им страх. Черт меня побери, если я не сумею так запугать девчонку Субиру, что она прекратит свои игры еще сегодня. А если девчонка не осмелится больше ходить к гроту, то вся бесовская канитель закончится уже завтра. Прошу имперского прокурора и господина мэра доверить это дело мне…
– С этим можно согласиться, любезный Жакоме, – отвечает Дютур после некоторого раздумья. – Кроме того, процедура вполне законная, ибо вы представитель власти низшей инстанции. Только мне хотелось бы составить о девочке собственное мнение. Поэтому я тоже намерен ее допросить, еще прежде вас, но в непринужденной обстановке, у меня дома. Примите, пожалуйста, необходимые меры, чтобы ее доставить. Вы не возражаете, господин мэр?
Лакаде давно уже сидит как на иголках. Колокола звонят полдень, у него кисло во рту, Бернадетта лишила его привычного удовольствия выпить стаканчик мальвазии.
– Действуйте без промедления, господа! – призывает он, хватаясь за шляпу. – Ведь от вас зависит, получит ли Лурд железную дорогу…
Глава пятнадцатаяОбъявление войны
Портниха Антуанетта Пере очень надеялась, что капризной вдове скоро надоест Бернадетта и она рано или поздно откажет ей от дома. Как многие выходцы из низов, она не может допустить, чтобы другой выходец из низов охотился в тех же угодьях, что и она, и, как нарочно, по ее собственной вине. Если бы она могла предвидеть, какие это возымеет последствия, она никогда в жизни не высказала бы свою догадку о бедной скорбящей душе, явившейся из чистилища. К несчастью, Милле просто втюрилась в «маленькую ясновидицу», как она ее называет, и когда произойдет перемена в ее настроении и девчонку выставят, не может предсказать никто, даже Пере, столь близко знающая свою покровительницу. Но к великому удивлению Пере, происходит обратное: не мадам Милле отказывает Бернадетте от дома, а Бернадетта отказывается от гостеприимства мадам Милле. И это случается, вернее, уже случилось, вчера, в субботу, перед самым обедом, на который Пере даже не пригласили. Бернадетта, которая перед этим коротко совещалась с тетей Бернардой, сделала глубокий книксен перед мадам Милле и сказала:
– Тысячу раз благодарю вас за вашу доброту, мадам, но я думаю, будет лучше, если я вернусь к родителям…
Милле испугалась, ее двойной подбородок задрожал.
– Господи Всемогущий, что все это значит, дитя мое? Разве тебе у меня не хорошо?
– Да, мне здесь нехорошо, – свободно и непринужденно призналась Бернадетта и тут же добавила: – Но только по моей вине.
– Разве тебе у меня не нравится? Разве здесь не красиво?
– Слишком даже красиво, мадам, – признается Бернадетта.
Присутствующая при этой сцене портниха изумленно хлопает глазами. Она ожидала гневного словоизвержения, которое так часто обрушивалось на нее самое. Но вновь происходит обратное: богатая вдова начинает хлюпать носом.
– Ты благословенное дитя, Бернадетта. Я уважаю твое решение. Увидимся завтра утром у грота…
– Да, мадам, увидимся завтра утром у грота.
Милле крепко держит руки девочки в своих руках, как будто не может с ней расстаться.
– Но, надеюсь, на обед ты еще останешься, дитя мое. Будет рагу из зайца…
– Рагу из зайца, – мечтательно повторяет Пере, большая любительница гастрономических радостей.
– Большое спасибо, но я лучше сразу пойду домой, мадам, – просит Бернадетта. – Можно мне попрощаться с месье Филиппом…
После ухода девочки Милле отсылает и портниху:
– Лучше бы вам оставить меня сейчас одну, любезная Пере. Мне сегодня не требуется общество за столом…
По дороге домой тетя Бернарда говорит Бернадетте:
– Я охотно пригласила бы тебя к себе, и не только потому, что ты моя крестница. Ты могла бы спать наверху, вместе с тетей Люсиль. Но думаю, ты правильно поступишь, если вернешься к родителям, так как языки у людей очень злые. На тебя сейчас все смотрят. Постарайся, чтобы это не вскружило тебе голову…
Это предостережение совершенно излишне. Непохоже, чтобы слава могла вскружить Бернадетте голову. Девочка ее просто не замечает. Гораздо больше ее тяготит, что отношения в кашо окончательно лишились былой естественности. Мать все еще держится скованно, молча возится по хозяйству, а когда встречается взглядом с дочерью, у нее сразу же текут слезы. У отца крайне удрученный вид, он молчит, как и мать, и его напускная болезнь сменилась вовсе не напускным смущением, от которого у Бернадетты сжимается сердце. Какой печальный симптом: Субиру стесняется перед дочерью своей излюбленной привычки – забраться днем в постель и сладко поспать. Ведь его дочь, возможно, ясновидящая, а возможно, и того почище, как болтают старые женщины. Господи, за что ему такое? У бывшего мельника это просто в голове не укладывается. Во всяком случае, ему легче забиться в уголок у папаши Бабу, чем постоянно иметь перед глазами такое необыкновенное существо, как Бернадетта.
Даже сестра Мария, самая близкая, держится до ужаса замкнуто и неестественно. В разговоре с Бернадеттой она все время перемежает привычный диалект французскими фразами, заученными в школе. И братья, Жан Мари и Жюстен, стараются по возможности улизнуть от Бернадетты. Любимая прежде сестричка внушает им робость и страх. К тому же в кашо теперь постоянно толкутся посетители. Не говоря уже о ближайших соседях, таких как супруги Сажу или Бугугорты, к ним заглянул и сам почтмейстер, господин Казенав, за ним последовали булочник Мезонгрос, Жозефин Уру, Жермен Раваль и даже такая состоятельная дама, как Луиза Бо, притащившая с собой свою камеристку Розали на том основании, что у той тоже бывают видения. Постучался к ним в дверь и почтенный сапожных дел мастер Барренг, чьи руки уже трясутся от старости. Он принес Бернадетте в подарок кожаный пояс, изготовленный этими трясущимися руками. Роскошная фарфоровая пряжка на поясе украшена ликом Мадонны.
– Вот тебе твоя дама, – говорит Барренг, отдавая ей пояс.
– Но это вовсе не моя дама, – говорит Бернадетта, к досаде мастера.
При таких обстоятельствах семья рада-радешенька, когда матушка Сажу предлагает освободить для Бернадетты крохотную каморку под крышей. И Бернадетта тоже рада, что сможет в уединении непрерывно думать о том, что из пятнадцати обещанных ей дней любви и счастья прошло только три. «Еще двенадцать, еще целых двенадцать раз!» – повторяет она про себя.
В это воскресенье Луиза Субиру превосходит самое себя. Она готовит к обеду бараний бок, который ей почти что даром навязал мясник Гозо. Луиза щедро сдобрила мясо кореньями и чесноком. И только семья садится за этот сказочный обед, как в дверь входит полицейский Калле, всегдашний вестник несчастья.
– Вашей малышке придется пойти со мной, – бормочет он, сдвигая трубку в угол рта.
– Я знал, – горестно стонет Франсуа Субиру, – я знал, что этим кончится… – Он видит перед собой того же посланца суда, который когда-то по подлому доносу посадил его в тюрьму.
– Не бойтесь, – смеется Калле, – на этот раз еще нет приказа об аресте. Господин имперский прокурор просто хочет посмотреть на вашу малышку…
– Но дайте ей по крайней мере закончить обед, месье Калле, – молит Луиза, для которой в данный момент важнее всего на свете, чтобы дочь не лишилась изысканного блюда.
– Дело терпит, – добродушно кивает блюститель порядка. – Ешьте спокойно и с удовольствием. Суд подождет.
Несмотря на свою добродушную снисходительность, Калле удивлен, что злоумышленница спокойно, почти лениво опустошает свою тарелку.
Виталь Дютур, которому все еще нездоровится, решил ограничиться на обед чашкой горячего бульона. Но как только ему докладывают о приходе Бернадетты, он тут же оставляет бульон и спешит в кабинет. Освещение в этой комнате скудное. Но в камине ярко пляшет огонь над четырьмя лиственничными поленьями – таких роскошных дров Бернадетта еще не видела. Государство снабжает своего слугу прекрасными дровами в качестве «прибавки к жалованью». С той поры как Дютур подхватил тяжелую простуду, он велел передвинуть свой стол поближе к камину. Сидя спиной к окну, он разглядывает злоумышленницу в лорнет и приказывает ей подойти к столу. Первое впечатление говорит: все в порядке. Обычный здешний бедняцкий ребенок, похожий на сотни других. Затем он замечает, как бедно она одета: ее детскую, не лишенную привлекательности фигурку прикрывает не платье, а какая-то нелепая роба. Это все тот же старенький капюле. Дютур, который живет в этой провинции недавно и не очень разбирается в одеждах, принимает его за некое восточное покрывало или накидку, какие, к примеру, носят женщины Мадраса. Но эта накидка так застирана, так вылиняла, что узор на подоле уже невозможно разглядеть. Круглощекое лицо девочки под накидкой оказывается в глубокой тени, что придает ее чертам особую миловидность. Длинный подол свисает чуть ли не до щиколоток, из-под него торчат ножки в маленьких деревянных башмачках. Вся эта девичья фигура похожа на незаконченное творение скульптора, которое он начал, а затем посреди работы отставил. Каждая складка одежды, каждая светотень говорят о начале, о незрелости, о том, что это творение пока не завершено и многое в нем передано только намеком. Правда, глаза, огромные черные глаза под накидкой, не производят впечатления незрелости. Прокурор никак не может отделаться от мысли, что видит глаза любящей женщины. Сколько раз он видел такие женские глаза в судебных залах, они всегда глядят зорко, они настороже, ибо защищают главное сокровище своего сердца.
– Ты знаешь, кто я, дитя мое? – начинает разговор Дютур, сверкая лысиной и нервно одергивая крахмальные манжеты.
– Да, конечно, знаю, – медленно, раздельно произносит Бернадетта. – Месье Калле сказал мне, что вы – господин имперский прокурор.
– А ты знаешь, кто такой имперский прокурор?
Бернадетта легонько касается стола и внимательно смотрит на Дютура:
– Нет, совсем точно я этого не знаю…
– Тогда я скажу тебе, дитя мое. Меня назначил сюда лично его величество император Франции, наш повелитель, и обязал меня следить за тем, чтобы всякое неправое дело было раскрыто и виновный понес наказание. А среди таких неправых дел можно назвать ложь, обман, от которого страдают другие люди… Теперь ты знаешь, кто я такой?
– Да, вы то же самое, что господин Жакоме.
– Нет, моя милая, я выше господина Жакоме, я его начальник. Он разыскивает преступников и обманщиков и передает их мне, чтобы я отдал их под суд, а затем отправил в тюрьму. Еще сегодня господин Жакоме вызовет тебя на допрос. Я же говорю с тобой не как начальник господина Жакоме, а потому, что мне тебя жаль, я хочу тебя предостеречь и помочь тебе. Если ты скажешь мне всю правду и будешь вести себя разумно, я, пожалуй, сумею избавить тебя от допроса у господина Жакоме. Посмотрим, что можно будет для тебя сделать.
Глаза девочки, защищающие великую любовь, внимательно вглядываются в лицо мужчины, они по-прежнему настороже. Прокурор немного понижает голос:
– Вокруг твоей персоны, малышка, в городе очень много шума. Разве это тебя не пугает? Ответь мне, Бернадетта, я задам тебе сейчас очень серьезный вопрос: ты собираешься завтра утром снова идти к Массабьелю?
Обычно спокойные глаза Бернадетты загораются, девочка не может этого скрыть.
– Конечно, – быстро отвечает она. – Я должна еще двенадцать раз ходить к гроту. Дама так пожелала, а я дала ей слово…
– Вот мы добрались и до дамы, – говорит Дютур разочарованным тоном, показывая девочке, что он ожидал от нее лучшего ответа. – Ты должна согласиться со мной, малышка, что ты еще очень глупа и необразованна. В школе ты самая плохая ученица. Суду все известно! Ты признаешь, что все твои одноклассницы, даже те, кто младше тебя, обогнали тебя и в чтении, и в письме, и в счете, и в изучении религии?
– Это правда, сударь, я глупа.
– Следовательно, ты согласна, что все твои соученицы умнее тебя. А теперь подумай, дитя мое, как обстоит дело со взрослыми? Особенно с теми, кто много лет учился, кто узнал все, что можно было узнать. Я говорю о таких людях, как аббат Помьян или я сам. И эти ученые люди, которые все знают, скажут тебе, что дама, которую ты якобы видишь, – всего лишь детская фантазия, нелепый сон…
Бернадетта потерянно глядит на часы, которые усердно тикают на каминной полке.
– В первый раз, когда я увидела даму, – говорит она, – я тоже сначала подумала, что это сон…
– Вот видишь, девочка, тогда ты была не так уж глупа… А теперь ты не веришь тому, что говорят тебе взрослые и ученые люди?
Бернадетта улыбается своей умудренной женской улыбкой:
– Сон можно принять за действительность один раз, но не шесть раз подряд.
Виталь Дютур поражен. Какой меткий, убийственный ответ. Действительно, галлюцинации отличаются от снов. Поскольку господин прокурор не имеет опыта ни в том, ни в другом, он вступает здесь в незнакомую область.
– Но сны иногда повторяются, – говорит он.
– Я видела это вовсе не во сне, – объясняет Бернадетта звонким уверенным голосом. – Еще сегодня я видела даму, как вижу всех остальных. И я говорила с ней, как говорю с другими людьми…
– Оставим это, – прерывает ее Дютур, чувствующий, что в области трансцендентного он значительно уступает своей собеседнице. – Расскажи мне лучше, как живет твоя семья. Я имею в виду, как у вас сейчас дома…
Бернадетта отвечает с откровенностью, свойственной простым людям, которым не знакомо буржуазное тщеславие. Она честно признается:
– Еще десять дней назад мы жили очень плохо, месье. Из еды у нас была только мучная похлебка. Но теперь мама три раза в неделю ходит работать к мадам Милле, и отец тоже работает на почтовой станции у месье Казенава…
Этим ответом прокурор как будто очень доволен.
– Ага, стало быть, знакомство с дамой имеет и свою практическую сторону… Что это за история с мадам Милле?
Бернадетта долго глядит на прокурора, прежде чем ответить:
– Не знаю, что вы имеете в виду, месье…
– Ты очень хорошо знаешь, малышка. Вспомни, суду известно всё, абсолютно всё! Ты утаила от меня, что живешь в доме мадам Милле…
– Но это неправда. Я уже там не живу. Я ночевала там всего две ночи, в прошлый четверг и в пятницу.
– Этого вполне достаточно. Тебя пригласили в один из самых богатых и роскошных домов Лурда. Без своей дамы ты бы никогда туда не попала.
Бернадетта резко встряхивает головой, так что ее капюшон съезжает, открывая темноволосую, причесанную на пробор головку.
– Мадам Милле сама меня пригласила. Она просила маму, чтобы я у нее пожила. Я сделала это не для себя, а чтобы доставить радость мадам Милле. Мне это особой радости не доставило…
– А белое шелковое платье? – спрашивает прокурор инквизиторским тоном.
– Я его не носила. Оно висит в шкафу мадемуазель Латапи.
Отодвинув кресло, прокурор встает:
– Остерегись, Бернадетта! Ты ведь знаешь: суду известно всё! Суд знает и о подарках, которые многие люди приносят тебе и твоим родителям. Если суд придет к выводу, что твоя дама – всего лишь ловкий и выгодный обман, ты погибла… Но я хочу протянуть тебе руку помощи, хочу тебя спасти. Хочу даже уберечь от допроса у господина Жакоме, ведь это первый шаг на пути в тюрьму. То, что я от тебя требую, выполнить легко. Ты не должна ни от чего отрекаться, не должна давать никаких объяснений. Пообещай мне только, что отныне ты будешь меня слушаться, ведь я и есть суд, который тебе грозит…
– Если я смогу, месье, я буду вас слушаться, – звучит невозмутимый ответ Бернадетты.
– Тогда дай мне руку и скажи, что не пойдешь больше к гроту.
Бернадетта отдергивает руку, как от огня:
– Этого я не могу вам обещать, сударь. Я должна выполнить желание дамы.
Прокурор сердито выпячивает нижнюю губу:
– Итак, ты отклоняешь руку, готовую тебе помочь. Подумай хорошенько! Предостерегаю тебя в последний раз!
Бернадетта опускает голову. Ее лицо розовеет.
– Я должна ходить к гроту еще двенадцать дней, – шепчет она.
Прокурор с удивлением констатирует, что ему трудно сохранять хладнокровие.
– Мы кончили! – говорит он, повысив голос. – Ты мне больше не нужна. Ты сама стремишься к своей погибели…
Оставшись один, прокурор чувствует смущение и стыд. Он так привык к своему превосходству, к легким победам в зале суда. Но там ему приходится иметь дело главным образом с людьми запуганными и сломленными, у которых все поджилки трясутся, которые молят о жалости и сострадании. «Я протягиваю вам руку помощи, чтобы спасти вас» – это его обычная фраза, которая почти никогда не подводит. Обвиняемые обычно проливают обильные лживые слезы. Удивительно, что девочка не пролила ни слезинки. Несмотря на испытанную сотни раз ядовитую смесь из угроз и предложений помощи, девочка осталась тверда. Хуже того, не он вселил в нее неуверенность, а она в него. Этот допрос оставил у него в душе неприятный осадок, имеющий отношение к его собственной жизни. На мгновение Дютуру становится ясно, что упрек в приспособленчестве, в притворстве, который он бросил этому изголодавшемуся созданию, в полной мере относится к нему самому. Разве его так называемая карьера – не ловкая спекуляция с целью извлечения выгоды, не беспринципная сделка с теми силами, которые в данный момент находятся у власти? Странно, этой девочке было что защищать, пусть даже призрак, плод ее больного воображения. «Именно этот призрак и сделал ее сильнее меня, – думает прокурор. – То, что защищаю я, мне совершенно безразлично. Сегодня это Наполеон, вчера был Луи Филипп, завтра у руля может оказаться Бурбон или какой-нибудь ловкий адвокатишка. Государство, ха-ха, государство…»
Дютур испуганно застывает у зеркала. Какая ничтожная физиономия ухмыляется ему оттуда, какое недовольное бесцветное лицо с пылающим распухшим носом! И господин прокурор не может удержаться и не показать своему отражению язык. После чего мало-помалу успокаивается: ничего, Жакоме добьется того, чего не смог он, Жакоме более крепкий парень, и кожа у него более толстая.
С этой уверенностью в душе он глотает лекарство и ложится в постель.
Между тем Бернадетта после этой первой успешной схватки прокрадывается в церковь. Там, забившись в темный уголок, она чувствует себя в большей безопасности, чем дома. Она очень боится Жакоме, бывшего беспощадного преследователя ее отца. Но комиссар Жакоме отлично знает, где находится девочка. Он лично следил за каждым ее шагом. Когда после вечерней службы Бернадетта старается незаметно выйти из церкви в толпе прихожан, Жакоме с приветливой улыбкой подходит к ней и по-отечески кладет руку ей на плечо.
– Вынужден просить тебя пойти со мной, малышка. Это не займет много времени.
Таким образом, это не арест, а всего лишь любезное приглашение. Однако эта пара сразу же привлекает внимание людей. Бернадетта кажется спокойной и невозмутимой. Она только просит тетю Люсиль, стоящую рядом, известить обо всем родителей. Но толпа, собравшаяся вокруг, явно настроена враждебно к комиссару. Слышатся насмешливые возгласы: «С детьми вы сильны воевать, но, когда они с голоду мрут, вам и дела нет». Чьи-то голоса шепчут: «Осторожнее, Бернадетта, держи язык за зубами! Кажется, они хотят упрятать тебя в кутузку…»
Кабинет, как и вся квартира полицейского комиссара Жакоме, расположен в первом этаже дома, принадлежащего семье Сенак, которые наряду с Лафитами, Милле, Лакрампами и Бо относятся к высшим кругам Лурда. В этом же доме на площади Маркадаль, на втором этаже, проживает налоговый инспектор Эстрад вместе со своей сестрой, старой девой. Эстрад заранее попросил у соседа Жакоме разрешения присутствовать при допросе Бернадетты. Памятная записка Дозу и восторженный рассказ сестры, принимавшей участие в последнем походе к гроту, пробудили в нем немалый интерес, хоть и с примесью неприятия. Будучи образованным экономистом и большим любителем хорошей литературы, Эстрад терпеть не может бредовых увлечений оккультизмом и прочими экстравагантными суевериями. Когда Жакоме в сопровождении своей жертвы входит в кабинет, Эстрад уже сидит там в большом черном клеенчатом кресле для посетителей. Кабинет Жакоме – небольшое помещение с одним окном, где, кроме упомянутого кресла, имеется письменный стол с креслом поменьше, для самого комиссара, два шкафа, в которых хранятся уголовные дела, корзина для бумаг и плевательница. Мест для сидения всего два. Бернадетте, следовательно, придется стоять.
После того как Жакоме очинил карандаш и положил перед собой лист простой писчей бумаги, он приступает к привычному ритуалу допроса:
– Итак, твое имя?
– Вы же знаете, как меня зовут.
Бернадетта тотчас пугается своего ответа. Ей уже ведомо действие таких прямых заявлений, хотя и содержащих чистую правду. Поэтому она быстро добавляет:
– Мое имя – Субиру Бернадетта.
Полицейский комиссар кладет карандаш и добродушным отеческим голосом пускается в разъяснения:
– Милая Бернадетта, ты, верно, не совсем поняла, что здесь происходит. Видишь ли, этим самым карандашом на этом листе бумаги я буду записывать твои показания. Они составят документ, который называется протокол. Этот протокол станет частью твоего досье, на обложке которого будет стоять твое имя: «Бернадетта Субиру». Когда на человека заводят досье в полиции, поверь мне, малышка, это не очень приятно. На приличных людей, в особенности на молодых девушек, досье не заводят. Теперь слушай дальше! Твои показания я еще сегодня вечером пошлю в Тарб его превосходительству господину префекту. Его зовут барон Масси, и он очень важный и строгий господин, с которым лучше вообще не иметь дела… Надеюсь, теперь ты поняла, что происходит? Тогда продолжим! Сколько тебе лет?
– Мне четырнадцать, сударь.
Жакоме прекращает писать и смотрит на девочку:
– Не может быть! Я думаю, ты себе прибавила…
– Нет, не прибавила, мне уже пошел пятнадцатый.
– И ты все еще не разделалась со школой, – вздыхает комиссар. – Да, родителям с тобой нелегко. Тебе бы лучше подумать о том, чтобы поскорее начать им помогать. Что ты делаешь дома?
– О, ничего особенного. Мою посуду, чищу картошку, часто приходится присматривать за братишками…
Жакоме отодвигает кресло от стола и садится так, чтобы смотреть Бернадетте прямо в лицо.
– А теперь, дитя мое, расскажи мне подробно о том, что с тобой было в гроте Массабьель…
Бернадетта стоит, скрестив руки на животе, как стоят простые женщины во всем мире, когда рассказывают у городских ворот какую-нибудь захватывающую новость. Чуть склонив голову набок, она неотрывно смотрит на белый лист бумаги, который комиссар по мере ее рассказа быстро заполняет буковками. Удивительно, каким гладким, почти механическим сделался ее рассказ от неоднократных повторений.
– История действительно невероятная, – одобрительно кивает Жакоме, когда Бернадетта умолкает. – А эту даму ты знаешь?
Бернадетта удивленно смотрит на комиссара:
– Да нет же, конечно, не знаю.
– Странная дама, не так ли? Такая элегантная и бродит в таких местах, где Лерис пасет свиней… Сколько ей примерно лет?
– Лет шестнадцать или семнадцать.
– И ты говоришь, что она очень красива?
При этом вопросе девочка горячо прижимает ладонь к сердцу.
– О да, на свете нет никого красивее!
– Скажи, Бернадетта, ты ведь помнишь мадемуазель Лафит, ту, что две недели назад венчалась в церкви. Дама красивее, чем мадемуазель Лафит?
– Нельзя даже сравнивать, месье! – смеется Бернадетта, которую развеселило такое нелепое сравнение.
– Но ведь твоя дама неподвижна, как церковная статуя.
– Это неправда, – обиженно возражает Бернадетта. – Дама живая, она двигается, подходит ближе, говорит со мной, приветствует всех пришедших и даже смеется. Да, она даже смеется…
Жакоме, не отрывая глаз от бумаги, рисует на своем протоколе звезду. Затем, немного помедлив, слегка меняет тональность:
– Некоторые люди говорят, что дама доверила тебе какие-то важные секреты? Это правда?
Бернадетта долго не отвечает. Затем говорит очень тихо:
– Да, она мне кое-что сказала, что предназначено только мне и что я никому не должна рассказывать…
– Не должна рассказывать даже мне или господину прокурору?
– Даже вам и господину прокурору.
– А если у тебя потребуют ответа сестра Возу и аббат Помьян?
– Я все равно не смогу им сказать…
– А если тебе прикажет сам папа римский?
– И тогда не смогу. Но папа римский мне этого не прикажет…
Полицейский комиссар подмигивает Эстраду, который молча сидит в стороне, держа на коленях цилиндр, а в руке трость.
– Ну и упрямое создание, что вы скажете?.. А теперь, малышка, еще один вопрос. Что говорят обо всем этом твои родители? Они в это верят?
Бернадетта мучительно долго обдумывает этот ответ, дольше, чем все предыдущие.
– Я думаю, мои родители в это не верят, – признается она, немного колеблясь.
– Вот видишь, – улыбается Жакоме, все еще не отказываясь от отеческого тона. – А я должен верить тому, во что не верят даже твои родители. Если твоя дама – настоящая, ее должны видеть и все остальные. Так любой может прийти и сказать что угодно: например, что он ежедневно, как стемнеет, видит в своей комнате таинственного трубочиста и тот шепотом дает ему всякие указания, о которых он никому не должен говорить. На глупых людей это произведет то же впечатление… Разве я не прав, Бернадетта? Скажи сама…
Хитроумие комиссара погружает Бернадетту в молчаливую апатию. Комиссар же решает перейти в наступление, пустив в ход испытанный набор уловок и трюков, на которые попадаются обычно мелкие жулики.
– Теперь будь повнимательнее, Бернадетта! – предупреждает ее Жакоме. – Сейчас я зачитаю тебе твои показания, чтобы ты подтвердила, что все записано верно. Затем сразу же отошлю протокол господину префекту. Ты готова?
Бернадетта подходит еще ближе к столу, чтобы не упустить ни словечка. Комиссар начинает читать свои записи сухим, официальным тоном. Дело доходит до описания внешности дамы.
– «Бернадетта Субиру показывает, что на даме была голубая накидка и белый пояс…»
– Белая накидка и голубой пояс, – немедленно уточняет Бернадетта.
– Невозможно! – восклицает Жакоме. – Ты сама себе противоречишь. Признайся, что ты говорила о белом поясе.
– Вы, должно быть, неправильно записали, месье, – спокойно заявляет девочка.
Но у комиссара слишком большой опыт в расставлении подобных силков, чтобы так быстро сдаться. Он мчится дальше по камням и ухабам, чтение протокола все ускоряется. Подозреваемая вынуждена слушать с величайшим напряжением.
– «Бернадетта Субиру утверждает, что упомянутой даме около двадцати лет…»
– Я этого не утверждала! Даме не больше семнадцати.
– Не больше семнадцати? Откуда ты это знаешь? Кто тебе сказал?
– Кто мог мне это сказать? Ведь даму вижу я одна.
Жакоме бросает быстрый взгляд на Бернадетту. Затем, прочитав длинный пассаж совершенно точно, делает третью попытку сбить ее с толку:
– «Бернадетта Субиру утверждает, что дама выглядит точно так же, как статуя Пресвятой Девы в городской церкви».
Бернадетту охватывает такой гнев, что она даже топает ногой.
– Такого вздора я не говорила, месье! Это ложь. Дама совсем не похожа на Пресвятую Деву из церкви.
Тут уж Жакоме сердито вскакивает, чтобы перейти к допросу второй степени.
– Довольно! – ревет он. – Я сыт по горло! Не воображай, что можешь меня дурачить. Здесь, в ящике моего стола, лежит полная правда. Горе тебе, если ты будешь лгать! Только чистосердечное признание может тебя спасти. Назови имена всех людей, находящихся с тобой в сговоре. Я знаю их всех наизусть…
Бернадетта отступает от стола. Ее лицо становится белей бумаги. Никогда еще никто так на нее не кричал. В ее голосе звучит крайнее удивление, но он остается спокойным:
– Я не понимаю того, что вы мне сейчас сказали, месье…
Жакоме слегка умеряет наигранный гнев:
– Если ты не понимаешь, я тебе объясню. Некие люди, имена которых мне точно известны, подговорили тебя распространять эту отвратительную историю. С превеликим трудом они вдолбили ее в твою бедную голову, и ты повторяешь, как попугай, заученную басню. Думаешь, я не слышал собственными ушами, что это все заучено?..
Но Бернадетта уже вновь овладела собой.
– Месье, спросите Жанну Абади, подучил ли меня кто-нибудь, – просит она. – Жанна была со мной в тот, первый раз…
– Мне, в конце концов, безразлично, признаешься ты или отправишься в тюрьму, – говорит Жакоме, хватает девочку за руку и тащит ее к окну. – Ответь, что ты там видишь!
– Перед вашим домом стоит очень много людей, месье, – отвечает Бернадетта.
– И все эти люди ничуть тебе не помогут, моя милая. Ведь перед моим домом стоят еще и три жандарма. Ты их видишь? Это бригадир д’Англа и рядовые Белаш и Пеи. Они ждут только моего приказа, чтобы отвести тебя в тюрьму. Не будь сама себе врагом, Бернадетта! Сам прокурор, господин Дютур, приказал тебе больше не ходить к Массабьелю. Скажи мне сейчас перед этим свидетелем, господином Эстрадом, что не ослушаешься.
– Но я должна сдержать свое обещание даме, – еле слышно шепчет Бернадетта.
Тут в первый и единственный раз за время допроса вмешивается Эстрад.
– Господин комиссар желает тебе добра, милое дитя, – увещевает он. – Послушайся и дай обещание ему.
Бернадетта быстро окидывает незнакомца взглядом. Она сразу видит, что он не имеет полномочий вмешиваться в ее тяжкую борьбу. Поэтому она даже не удостаивает его ответом. Эстрад ощущает внезапный стыд, как будто его справедливо поставили на место.
– Позвать жандармов? – спрашивает Жакоме.
Пальцы Бернадетты судорожно стискивают холщовый мешочек.
– Если жандармы уведут меня в тюрьму, я ничего не смогу сделать, – признает она.
– Это еще не все, – усиливает нажим комиссар. – Я прикажу засадить в тюрьму и твоих родителей. Мне нет дела, что твои младшие братья могут умереть с голоду. Твоего отца уже арестовывали по более мелкому подозрению, чем этот грандиозный обман…
Бернадетта так низко опускает голову, что ее лица совсем не видно. Несколько долгих минут длится молчание. Жакоме применил пытку третьей степени. Чтобы она подействовала, требуется некоторое время. Но вместо ответа девочки раздается тихий стук в дверь, один раз, другой.
– Войдите, – хрипит комиссар, с трудом переводя дыхание. В дверном проеме появляется долговязая фигура Франсуа Субиру. Он держится неуверенно, отчаянно пытаясь сохранить достоинство, и нервно мнет в руках шапку. В его глазах поочередно вспыхивают то страх, то возмущение. Скорее всего, он выпил для храбрости, но немного.
– Черт побери, что вам здесь нужно, Субиру? – кричит на него комиссар.
Тяжело дыша, Франсуа Субиру протягивает руки к Бернадетте:
– Мне нужна моя дочь, мое бедное дитя…
Внезапно Жакоме вновь становится обходительным.
– Послушайте, Субиру, – настойчиво убеждает он. – Это свинство у грота должно кончиться. Я этого больше не потерплю. Завтра же все должно быть тихо! Понятно?
– Видит Бог, господин комиссар, я ничего другого и не желаю. Эта история доконает меня и мою бедную Луизу.
Жакоме собирает со стола бумаги.
– Девочка – несовершеннолетняя, – с угрозой в голосе говорит он. – Вы как отец несете за нее полную ответственность. Вам следует запретить ей куда-либо ходить, кроме школы. Если по-другому не получится, посадите ее под замок. Иначе я посажу вас, всю вашу семейку, клянусь! Оснований более чем достаточно. С этой минуты вы все будете находиться под строжайшим наблюдением. А теперь с богом, убирайтесь оба! Желаю никогда вас здесь больше не видеть.
Все еще низко опустив голову, Бернадетта вместе с отцом выходит из дома Сенаков. Она закусывает губу, чтобы не разрыдаться на улице и дотерпеть до своей каморки. Площадь перед домом черна от людей. Девочка пробивается сквозь невнятный говор множества голосов. Доносятся отдельные выкрики:
– Не сдавайся, Бернадетта!.. Ты здорово держалась… Они не могут тебе ничего сделать…
Но Бернадетта слышит только страдальческий голос отца, повторяющий снова и снова:
– Видишь, доченька, что из-за тебя вышло, какой скандал…
До улицы Пти-Фоссе с ними добираются самые верные и преданные. Во главе их шагает Антуан Николо. Он размахивает дубинкой.
– Я бы тебя отбил, Бернадетта, клянусь честью…
Но Бернадетта едва ли замечает своего верного рыцаря, у нее перехватывает дыхание, начинается удушье…
– Ну, сосед, что вы об этом думаете? – спрашивает комиссар Жакоме налогового инспектора.
Эстрад усердно трет лоб, как бы прогоняя головную боль.
– Девочка определенно не лгала, – наконец отвечает он.
Жакоме разражается раскатистым хохотом:
– Вот и видно, до чего легковерна наша публика. Среди всех закоренелых преступников, прошедших через мои руки, я не встречал более прожженного, умного и упорного, чем эта малышка. Вы не заметили, как она обдумывала каждый ответ и просчитывала его последствия? Она не попалась ни в одну из расставленных ловушек. Следует признать, она так до конца и не сдалась. Если бы не появился ее папаша, не знаю, как бы я выпутался…
Эстрад пожимает плечами:
– А какой ей смысл продолжать этот опасный обман?
– Успех, мой дорогой, аплодисменты, возможность играть роль, не говоря уже о подарках. Человеческая душа для нас, полицейских, не такая уж загадка… Кстати, как вы думаете, святые столь же изворотливы на допросе, как эта маленькая мошенница, спекулирующая на вере в Небеса?
– Но, любезный сосед, кто говорит о святых и о Небесах? Побойтесь Бога! Ведь не эта же малышка. Убежден, она даже не задумывается о непонятной природе своего видения. Она воспринимает его как данность. Она очарована и потому так легко очаровывает других. Вот что я чувствовал на протяжении этого часа…
Комиссар Жакоме снисходительно улыбается:
– Дорогой мой сосед, ваше дело – налоги, а мое – полицейский надзор. Вы глубоко проникли в механизм финансового управления. Я же немного разбираюсь в душах маленьких людишек. Когда речь заходит об их психологии, можете смело положиться на старика Жакоме.
Глава шестнадцатаяДама и жандармы
Сестра Мария Тереза Возу стоит перед классом. Ее благородное лицо, от природы красивое, осунулось еще более обычного. Ввалившиеся глаза, плотно сжатые тонкие губы. Даже девочки замечают, как плохо выглядит сегодня их учительница. Причина в том, что сестра Мария Тереза бодрствовала всю ночь до утра.
Декан Перамаль дал некое поручение капеллану Помьяну, а преподаватель катехизиса, которому вдруг срочно понадобилось отбыть в Сен-Пе, в свою очередь возложил его на классную наставницу Возу. Задание, от которого так ловко увернулся Помьян, при всем желании нельзя назвать легким. Сестра Возу всю ночь прокорпела над труднейшими книгами, которые – увы! – ей не помогли. Задание Перамаля состоит в том, чтобы Бернадетте перед всем классом было надлежащим образом указано, каким бесстыдным высокомерием – и это в лучшем случае! – со стороны незрелой, даже еще не допущенной к первому причастию девочки является ее утверждение, что она запросто общается и ведет разговоры с Пресвятой Девой. Перамаль особенно уповает на то, что на первый план будет выставлен весь комизм прискорбного помрачения юного ума. Ведь эта афера началась именно среди соучениц Бернадетты. Декан выразил надежду, что под их дружный смех все и закончится. Для таких возвышенных историй нет ничего губительнее смеха. Возложив поручение на доброго Помьяна, декан сделал правильный выбор, так как Помьян – неплохой юморист, хотя и в иной манере, чем сам Перамаль, чей юмор, пожалуй, более сочен и даже простонароден. Но вот сестра Мария Тереза не обладает ни малейшим чувством юмора, ведь она происходит из самых строгих и чопорных кругов Франции, где шуток не понимают. Ее отец – генерал, верный королевской династии, бывший преподаватель военной академии Сен-Сир, удостоенный императорской пенсии; мать ее – из семьи профессора государства и права, отъявленного консерватора, по сравнению с которым известный ретроград де Местр – просто бунтовщик и якобинец. Военная и профессорская добросовестность у нее в крови. Поэтому, готовясь сегодня ночью к выполнению ответственного задания, она погрузилась в неведомые ей глубины и прочла много возвышенных и мудреных страниц о таких понятиях, как милость, свобода, грех, заслуги и тому подобное. Особенно трудным для постижения оказалось понятие милости. Поэтому сестра Возу в этот час сильно взвинчена и крайне утомлена, и в душе у нее нет ни мира, ни согласия. В глубине своего растревоженного сердца она чувствует то, с чем никогда не согласится ее ум: она подвергает сомнению свою великую жертву – жизнь, принесенную в дар Господу. Честолюбие сильной натуры побуждает ее стремиться к достижению самой высшей из возможных целей на выбранном ею пути. Достаточно ли строгой жизни, молитв, труда, отрешения от мирской суеты, умерщвления плоти, чтобы достичь этой высшей цели?
Учительница бросает взгляд на левое место за шестой партой в среднем ряду. Бернадетта Субиру – здесь, после целой пропущенной недели. Пока другие девочки, как обычно, перешептываются друг с дружкой, она сидит молча, опустив глаза на крышку парты. Должно быть, она сильно напугана, после того как вчера, в воскресенье, власти вмешались и положили конец ее проделкам.
– Субиру Бернадетта, – вызывает учительница, – подойди сюда и стань перед классом!
Бернадетта, сопровождаемая громким перешептыванием девочек, медленно выходит вперед и становится перед первой партой, в пустоте, где ей предстоит подвергнуться испытанию. Сестра Мария Тереза, однако, на нее не смотрит, а обращается к остальным:
– Дорогие дети! Сегодня мы поговорим о том, что не входит в программу и не относится к катехизису. Аббат Помьян не будет вас опрашивать по этой теме, и вам ничего не надо заучивать. Но болтать при этом все равно не стоит, вам следует внимательно слушать и напрячь свои головки, ибо то, что я скажу, действительно очень важно. Вы знаете, девочки, – ведь я вам сотни раз это говорила, – что все люди – грешники, все без исключения, одни больше, другие меньше. Если вы, как предписывает нам святая религия, каждый вечер, прежде чем прочесть молитву и лечь спать, станете строго вопрошать свою совесть, как вы думаете, что обнаружится? Уж непременно в течение дня вы не раз лгали родителям и другим людям и совершали этот грех почти каждый час. Возможно, вы желали неправедно нажитого добра. Безусловно, были недостаточно внимательны во время святой мессы, рассеянны при чтении молитв, допускали леность, неискренность, дерзость, вас посещали дурные мысли и вы уступали какой-либо из мелких дурных привычек, которые всех вас одолевают. Например, Катрин Манго и сейчас грызет ногти. А теперь слушайте меня внимательно! Господь не сотворил всех людей одинаковыми. У одних на совести более тяжкие грехи и проступки, у других – более легкие. Вероятно, есть и в нашем городе люди, не совершавшие ошибок и менее грешные, чем остальные. Но я полагаю, что здесь, среди нас, таких нет. Ты меня поняла, Бернадетта Субиру?
– Да, я вас поняла, мадемуазель наставница, – отвечает Бернадетта.
– Может быть, ты думаешь, что среди нас есть кто-то, кто стоит гораздо большего, чем остальные?
– Нет, мадемуазель наставница, – механически отвечает Бернадетта.
– Благодарю тебя за твою скромность, Субиру, – кивает учительница, пожиная в награду смешки учениц. – Тихо! Пойдем дальше! За долгое время Господь по своей неизреченной доброте допускал немногие, совсем немногие исключения и посылал в мир особенные существа в образе человеческом. Это были люди, каких мы не знаем, люди, которые почти не совершают грехов и дурных поступков, которые не лгут и не желают неправедно нажитого добра, не бывают рассеянными во время молитвы, а также неискренними, ленивыми, дерзкими и не скребут себе голову ногтями, как это делает сейчас Аннетт Курреж. Эти редкие исключения, эти почти безгрешные существа знакомы вам по житиям святых. Кто назовет хоть одного из таких святых? Субиру!
Бернадетта молчит и смотрит в пол. Но уже привычно взметнулась вверх рука Жанны Абади. Учительница благосклонно обращается к ней:
– Ну, Абади, кого ты можешь назвать?
– Святого Иосифа, – выпаливает Жанна.
– Почему ты выбрала именно этого святого? – удивляется монахиня. – Ну хорошо, оставим это и пойдем дальше. Даже и в более поздние времена в мире появлялись такие удивительные люди, им приходилось тяжелее, чем тем, кого мы знаем из Священной истории… Я говорю о святых заступниках, которых мы призываем в наших молитвах. Об этих избранных я хочу вам сейчас немного рассказать. То были в большинстве своем люди, посвятившие себя служению Господу: отшельники, затворники, монахи и монахини различных орденов. Они удалялись в скит, в пустыню, в безлюдные скалистые горы вроде наших Пиренеев. Там они питались акридами, диким медом и выпивали за день не более глотка воды. Часто они подолгу постились и совсем ничего не ели. Ночи напролет они бодрствовали и читали все молитвы, какие только есть на свете. Многие из них сочиняли новые молитвы. Другие носили под грубой рясой тяжкие вериги с ржавыми остриями, которые впивались им в тело. Знаете, почему они все это делали? Они это делали, чтобы побороть в себе нечестивые помыслы и желания, хотя греховности в них было совсем чуть-чуть. Они делали это, чтобы прогнать дьявола, которого злило их благочестие и который постоянно их преследовал и искушал. Такой образ жизни святых людей называется аскезой. Запомните это слово! И после того как эти люди с величайшим трудом и муками достигали решающих побед в аскезе и преодолевали все уловки и козни дьявола, случалось, что иные из них обретали возможность видеть то, что не дано видеть нам, обычным людям. Они видели просветленные, озаренные сиянием фигуры: то были небесные ангелы, что окружают нас везде. У святых бывали и иные видения. Им являлся Спаситель в терновом венце, со стигмами и в сиянии лучей. Или Пречистая Дева, чье обнаженное сердце было пронзено мечами, руки молитвенно сложены, а скорбный, но просветленный взор устремлен к Небу… Субиру, ты все поняла?
Бернадетта вздрагивает. Она ничего не слышала, ничего не поняла, она тревожилась о прекрасной даме, которая понапрасну ждет ее в гроте. Девочка с тупым безразличием смотрит на учительницу и не произносит ни слова. Возу качает головой:
– Она даже не старается понять!
Девочки насмешливо ерзают на партах. Сестра Мария Тереза подступает к Бернадетте и кричит:
– Значит, ты равняешь себя с этими святыми людьми?
– Нет, мадемуазель наставница.
– Может, ты заслужила видения тем, что исправно сосала леденцы?
– Нет, мадемуазель наставница.
При этом ответе класс разражается хохотом. Девочки, бывшие с Бернадеттой у грота, просто визжат от смеха, даже Мария не может удержаться от кисловатой ухмылки. Возу пережидает эту бурю.
– Видишь, Субиру, твое поведение вызывает смех даже у твоих подруг. Вместо того чтобы заняться серьезной работой, ты выдумываешь чудовищную ложь, только чтобы как-нибудь выделиться. До сих пор я считала тебя глупой. Но это не глупость, это гораздо хуже. Многого я от тебя никогда не ждала. Но я и помыслить не могла, что ты посмеешь издеваться над самым святым и паясничать перед ограниченными и праздными людьми… Вот так, а теперь садись на место, и пусть тебе будет стыдно, что ты осквернила время святого поста бессовестным балаганом!
После обеда Бернадетта вновь пробирается к школе, стараясь остаться незамеченной. Ее плечи опустились под тяжестью навалившегося на нее горя. Она бредет одна. Никого не хочет видеть. Даже общество Марии для нее сегодня невыносимо. Но по дороге ей встречается Пере и некоторое время тащится рядом. Голова кособокой девицы трясется, она вся кипит от благородного гнева.
– А ты, оказывается, обманщица, Бернадетта! Ты подвела даму, подвела свою благодетельницу мадам Милле. Мы напрасно ждали тебя утром у Массабьеля: мадам Милле, я и множество других людей. «Я готова спорить на сто франков, – сказала мадам Милле, – что Бернадетта не нарушит слова, не обманет…»
– Но мне же запретили, – невольно вырывается из груди девочки.
Портниха, которая ради сенсации готова уцепиться за любой повод, продолжает ехидничать:
– Вот как, тебе запретили? Скажите пожалуйста! Кто может тебе запретить идти, куда ты захочешь? Не позволяй Жакоме себя дурачить. Просто он хотел тебя запугать. Сделать он тебе ничего не может. В чем, интересно, тебя обвиняют? И даже если тебя действительно посадят в тюрьму, что ж, тогда придется посидеть за решеткой, ибо долг превыше всего…
– Но они хотят посадить в тюрьму и моих родителей, тогда братишки умрут с голоду…
– Ну и что, ну и что? – горячится Пере. – Пусть сажают и родителей. Все равно ты не смеешь нарушить свое слово, долгом нельзя пренебрегать…
Не попрощавшись с Пере, Бернадетта пускается бежать, только чтобы отделаться от портнихи. Кроме того, она боится опоздать на занятия. Часы на больничной башне уже пробили два. Теперь девочку отделяет от школы только уличная эстакада. Едва Бернадетта хочет на нее ступить, как что-то ее останавливает, и она, тяжело дыша, не может сделать ни шагу. Что-то невидимое лежит на ее пути. Как будто ей не дает пройти огромная балка, через которую она никак не может переступить. Одновременно какая-то сильная рука словно хватает ее за плечи и заставляет повернуть обратно. Медленно бредет она назад той же дорогой, какой пришла. Но, не дойдя до площади Маркадаль, слышит за собой гулкий топот подбитых железом сапог. Ее преследуют. Это жандармы Пеи и Белаш, которым поручено за ней следить. Дюжие мужчины в новенькой форме, с саблями на боку и в шляпах с плюмажем нагоняют девочку и идут с ней рядом.
– Что с тобой, солнышко? – спрашивает ее чернобородый Белаш. – Тебе же было приказано идти в школу, и никуда больше…
– Я и хотела идти в школу, – правдиво рассказывает Бернадетта, – а на мосту что-то лежит, похоже огромная балка, прозрачная, как воздух, но пройти нельзя…
– Какая еще прозрачная балка? – ворчит сухопарый Пей, отец пяти дочерей. – Имей в виду, меня ты своими бреднями не проведешь…
– А теперь, солнышко, ты идешь домой, не так ли? – спрашивает более молодой и мягкий Белаш, известный в городе бабник и любитель слабого пола.
– Нет, не домой, – говорит Бернадетта, подумав. – Я иду к гроту…
– К гроту, мое сокровище? Тогда подожди минутку… Эй, Пеи, быстро приведи бригадира!
Через три минуты Пеи возвращается вместе с бравым бригадиром д’Англа, на бегу прицепляющим саблю и дожевывающим хлеб с колбасой; с набитым ртом бригадир повторяет как заведенный:
– Это еще что за новость? Прозрачная балка, прозрачная балка…
– Позвольте мне пойти к гроту, – просит девочка.
– Ты пойдешь туда, но на свой страх и риск, – решает бригадир, пощипывая свой светлый ус. – Кроме того, мы, все трое, пойдем с тобой.
Чтобы – не дай бог! – не остаться в стороне, чуть позже к вооруженной охране присоединяется Калле.
Итак, малышка Субиру в сопровождении четырех жандармов идет к гроту, эта необычная процессия будоражит и приводит в волнение весь город. Первой их увидела Пигюно. Со всех ног она мчится оповестить тетю Бернарду, а уж оттуда опрометью бежит в кашо. Повсюду распахиваются окна. Любопытные женщины выскакивают из ворот, наспех вытирая о передник мокрые руки. Уже на улице Басс за Бернадеттой и жандармами поспешают человек восемьдесят – девяносто. Девочка сегодня не летит, как ласточка, не порхает, как лист на ветру. Она ступает тяжело, ноги у нее словно налиты свинцом.
Добравшись до грота, она как подкошенная падает на колени и с мольбой простирает руки к нише. Но ниша темна, ниша пуста, пустее не бывает. Торчащая из куста ветка дикой розы угрюмо дрожит под порывами ветра с Гава. Река шумит сегодня безучастно. Начинается дождь, и грот становится прозаическим укрытием для пришедших сюда людей.
Из груди Бернадетты вырывается возглас ужаса:
– Я ее не вижу… Сегодня… Я не могу ее увидеть…
Бернадетта вытаскивает четки и судорожно протягивает их к нише. Но каменный овал по-прежнему безнадежно пуст, его заполняют безобразные бурые сумерки, тусклые останки минувшего дня, двадцать второго февраля. Только каменная глыба за порталом мерцает, словно белая кость. Отверстие в скале сейчас не более чем грязная дыра, и то, что из этой дыры могла являться дама, кажется сейчас действительно невероятной ложью или порождением больной фантазии. Бернадетту сотрясает бесконечное раскаяние, трагичнейшее отчаяние любящей, безвинно потерявшей свою любовь, потому что все земные силы помешали ей сдержать слово. Дама в ней горько разочаровалась. Дама возвратилась из грязного, неуютного грота туда, где обычно живет, в места, более ее достойные. Сердце Бернадетты беззвучно кричит в темную нишу:
«Разве вы не знали, что господин Жакоме пригрозил посадить в тюрьму меня, и отца, и маму, если я пойду к вам? И все же я к вам пришла. Разве вы не могли немножко меня подождать, прежде чем окончательно уйти?»
Но вдруг Бернадетте в голову приходит новая мысль, и она хватается за нее, как утопающий за соломинку.
– Конечно, я не могу видеть даму, – громко жалуется она. – Она прячется, потому что рядом со мной так много жандармов…
Это нелепое объяснение вызывает в толпе громкий смех. Раздаются реплики:
– Поймите же наконец, что у Бернадетты не все дома!.. Но вчера в полиции она отвечала очень хитро… Не обманывайтесь, она всего лишь несчастный ребенок…
Некий шутник берет в оборот чернобородого жандарма:
– Послушай, Белаш, ты слишком похож на черта. Потому дама и убежала.
Белаш поглаживает свою бандитскую бородку. Общаясь с острыми на язык каменщиками, дорожными рабочими, бродягами, трактирщиками и завсегдатаями трактиров, он приобрел завидную сноровку и за словом в карман не лезет.
– Конечно, я похож на черта, – парирует он. – Да я и есть черт. Но, к сожалению, я бедный черт, бедолага, я чертовски беден. Прекрасной Деве следовало бы помочь мне разжиться деньжатами, а не бежать от меня без оглядки…
Эта шутка в тот же день обходит весь город. Спустя час хозяин кафе Дюран встречает своих гостей вопросом:
– Вы уже знаете, что Пресвятая Дева не хочет иметь дела с жандармерией?
Среди гостей в кафе присутствуют Дютур и Жакоме. Хотя пренебрежение их запретом означает конфуз для властей, они все же не имеют оснований быть недовольными тем, как обернулось дело. Подействовало сильнейшее противоядие, столь уважаемое деканом Перамалем, – смех. Случилось самое лучшее: игру прекратила сама дама. Прокурор велит Жакоме продолжать наблюдение за семейством Субиру, однако не препятствовать девочке, если она захочет снова пойти к гроту. После ее сегодняшнего провала, считает Дютур, люди сами пресытятся этим спектаклем.
В это время Бернадетта, ее мать, тетки Бернарда и Люсиль и некоторые другие люди находятся на мельнице Сави. Девочка вдруг почувствовала, что она не в силах идти. Ее уложили на кровать матушки Николо. Она лежит там с землисто-серым лицом, с закрытыми глазами и тяжело дышит. Выражение ее лица – полная противоположность тому, какое у нее бывает, когда она охвачена экстазом. Кожа на лице не натянута, наоборот, сделалась дряблой, губы отекли, рот приоткрыт и жадно глотает воздух. Антуан положил ей на лоб мокрый платок. Мадемуазель Эстрад, присутствовавшая при сцене у грота, обращается к бледной, глубоко удрученной женщине, стоящей у кровати:
– Вы, верно, близко знаете этого ребенка?
– Как не знать, – стонет Луиза Субиру. – Я ведь ее несчастная мать. Это продолжается уже целых одиннадцать дней, мадемуазель. Одни над нами смеются, другие жалеют. Можно с ума сойти оттого, что в доме постоянно чужие люди. А полиция грозит нам тюрьмой. О Пресвятая Дева, за что мне такие страдания? Поглядите на девочку, мадемуазель! Ведь она тяжело больна… – И Луиза Субиру, потеряв власть над собой, с воплем припадает к кровати. – Скажи мне хоть что-нибудь, доченька, вымолви хоть словечко!
Поскольку отчаяние Бернадетты не проходит и она по-прежнему не говорит ни слова, Антуан бежит на почтовую станцию за Франсуа Субиру. Теперь и отец сидит у кровати дочери, слабый, растерянный человек, впервые ощутивший в полной мере тяжесть ее страданий. Грубыми руками он гладит ей колени, по его щекам непрерывно текут слезы.
– Ну что такого страшного случилось с дочуркой, – запинаясь бормочет он. – Ну не послушалась… Но дочурочку любят… Ее не дадут в обиду… Скажи, родименькая, что бы ты сейчас хотела…
Бернадетта не отвечает и не открывает глаз. Только когда Антуан Николо предлагает сходить за доктором Дозу, она чуть-чуть шевелится и еле слышно произносит:
– Если я ее больше не увижу, я умру…
Субиру берет Бернадетту на руки и нежно прижимает к груди:
– Ты увидишь ее, дочурочка, я обещаю. Никто не смеет тебе мешать. Даже если они посадят меня в тюрьму, а мне это не в новинку, все равно ты ее увидишь…
По дороге домой Франсуа уже и сам не понимает, как он мог в порыве сочувствия дать такое неосторожное обещание. Чтобы подавить мучительное недовольство собой, он, даже не заходя в кашо, прямиком отправляется к папаше Бабу.
Глава семнадцатаяЭстрад возвращается от Грота
После этого трагичного понедельника уже на следующее утро Бернадетту ожидает великая радость свидания с дамой. И какого свидания! Ей кажется, что разлука с Обожаемой длилась не один день, а бесконечно долгое время, которое можно обозначить только мерой бед и страданий. Дама тоже как будто радостно взволнована встречей со своей избранницей. Хотя на ней тот же наряд, что и в прошлые разы, ее красота и очарование кажутся просто немыслимыми. Ее щеки свежее и румянее, чем когда-либо, светло-каштановые локоны свободнее выбиваются из-под накидки, а золотые розы просто горят на мраморно-белых ногах. Сила и прелесть ее голубых глаз таковы, что Бернадетта сегодня почти сразу впадает в транс, который длится не меньше часа.
Сегодня к гроту пришло не более двухсот человек – так сказать, ближайшее окружение. Среди них, разумеется, портниха и мадам Милле, веру которой не поколебало ни вчерашнее отсутствие дамы, ни насмешки жандармов. Жандармерия также на посту, на сей раз в лице бригадира д’Англа, откомандированного начальством для наблюдения. Д’Англа горячо надеется, что сегодня сумеет отрапортовать комиссару Жакоме об окончательном провале нелепого театра перед гротом Массабьель. Но к его досаде, сегодняшнему спектаклю, как видно, провал не грозит. Как всегда, когда экстаз совершенно преображает черты Бернадетты, когда девочка начинает выполнять пред нишей свой наивный и немудреный ритуал, по телам коленопреклоненных женщин словно пробегает электрическая искра. Как ни подвержена колебаниям всякая свита, как ни готова разразиться насмешками при малейшей неудаче, но, когда в лице и жестах «маленькой ясновидицы» ощущается реальное присутствие дамы, ее чары действуют безотказно. Бригадир, один из друзей и постоянных посетителей Дюрана, чуть не лопается от злости, когда все это видит. «Итак, балаган начинается сначала, – думает он с досадой. – Дютур и Жакоме – слабаки, почему они не разрешили мне применить силу, как при разгоне политических демонстраций». Тут в д’Англа словно вселяется бес, и он совершает серьезную ошибку.
– Подумать только, – громко кричит он в толпу, – чтобы в девятнадцатом веке было столько идиотов!
По толпе проходит волна гнева. Чей-то голос громко запевает в ответ одну из популярнейших песен, сложенных в честь Девы Марии. Мощный хор подхватывает песню, и вот она уже звучит над скалами, над островом Шале, над Гавом:
Мы Господа жаждем! Дева благая,
Мария Пречистая, слух к нам склони!
Заступница наша, дыханием Рая,
Небесным дыханием нас осени!
Дева Мария, нежная Мать,
Мы не устанем к тебе взывать…
Бернадетта совершенно безучастна к этим событиям. Она совершает свои поклоны, встает на колени, поднимается с колен, улыбается, слушает с открытым ртом, пугается, успокаивается, пугается снова, и ей представляется, что это любовное свидание происходит вне времени. Ее преданная, истинно женская любовь изводит себя постоянными попытками понять предмет своей любви, глубже проникнуть в его столь чуждую ей сущность: не из любопытства, а лишь для того, чтобы успешнее ему служить. Бернадетта уже открыла для себя многие характерные особенности дамы. Она знает, что дама чрезвычайно скупа на слова и ничего не говорит без определенной цели. Она знает – и это ее боль! – что дама пришла не только для того, чтобы воспламенить ее душу, но ради выполнения хорошо обдуманного плана, который Бернадетте еще неизвестен и лично с ней не связан. Ей представляется далее, что даме не так уж легко совершать ежедневные путешествия в грот, это требует от нее большого самоотвержения и серьезных усилий. Бернадетта знает также в глубочайшем прозрении любви, что дама, несмотря на ее радостные приветствия, кивки и улыбки, что-то скрывает – возможно, легкое отвращение ко всему, что ей приходится здесь видеть. Бернадетта догадывается об этом на основании собственного опыта: каждый раз, когда ее любовное общение с дамой прерывается и она возвращается в свою жизнь, она вынуждена преодолевать подобное отвращение и мучительное ощущение чуждости окружающего ее мира. Вероятно, подозревает девочка, отвращение, которое дама испытывает лично к ней, в тысячу раз сильнее того неприятного, брезгливого чувства, какое она сама испытала однажды к сестре Марии. Этим можно объяснить некоторые особенности в поведении дамы. Она не любит, например, когда к ней подходят слишком близко. Только в наиболее ответственные моменты она подзывает Бернадетту к самой скале, сама становится на край уступа и наклоняется к девочке. Поэтому нельзя быть навязчивой, дама этого не терпит. Она не любит также, когда ее поступки начинают считать предсказуемыми и само собой разумеющимися. Она свободна. Она не знает за собой никаких обязательств. Она приходит и уходит, когда сочтет нужным. Поэтому Бернадетта не высказала ей ни малейшего упрека за ее вчерашнее отсутствие. Дама не такая, как все. Она точно знает, чего стоит. Поэтому наиболее правильная поза в ее присутствии – преклонить колени и, если можно, держать в руке горящую свечу. Если топтаться перед гротом или повернуться к ней спиной, ее лицо вдруг мрачнеет, становится страдальческим и нервным. Если же начать делать что-то трудное и неприятное – Бернадетта это уже знает, – например, ползти к гроту на коленях по мелким и острым прибрежным камням, – лицо дамы сияет от радости. Должно быть, это связано с тем словом, которое дама уже не раз произносила шепотом: «Искупление». Хотя сестра Мария Тереза упоминала это слово на уроке катехизиса, у Бернадетты нет ясного представления о том, что оно может значить. Лишь постоянное стремление угодить даме заставляет девочку смутно догадываться, что же это такое. Искупление – это все трудное, обременительное, болезненное, к чему прибегают, чтобы побороть собственную безмятежность и лень. Если от ползанья по камням на коленях остаются кровавые рубцы, значит искупление было особенно успешным. В этом случае дама часто делает странный жест: как будто она черпает в ладони воду (невидимую воду искупления), а потом поднимает и протягивает сложенные ладони, словно давая понять, что эту воду она черпала не для себя. Неустанное любовное старание девочки отгадать, чего хочет дама, помогло ей проникнуть еще глубже. Несомненно, слово «искупление» как-то связано с тем легким отвращением, которое временами появляется на прекрасном лице дамы. Несколько дней назад дама приказала ей: «Молись за грешников», – и почти неслышно, как бы для себя самой, добавила: «За больной мир». Казалось, произнося эти слова, она увидела перед собой вещи, настолько ее ужаснувшие, что это заставило ее внезапно побледнеть. Грех – это нечто злое, скверное, дурное. Это Бернадетта уже хорошо усвоила.
Благодаря стремлению проникнуть в мысли любимой дамы Бернадетта постигает – и это соответствует ее собственным ощущениям, – что злое и скверное – не что иное, как безобразное, что и вызывает видимое отвращение на лице Прекраснейшей. Благодаря искуплению это отвращение уменьшается, возможно, уменьшается и причина, его вызвавшая.
Сегодня дама, как видно, хочет, чтобы Бернадетта призвала собравшихся к искуплению. Впавшая в транс девочка со слезами на глазах поворачивается к толпе и три раза подряд шепчет единственное слово: «Искупление». Это первое из событий, которыми отмечен этот вторник. Второе событие – злодейское нападение на даму, вызвавшее у Бернадетты страх и возмущение. Какой-то незнакомец входит в грот и начинает длинной палкой простукивать его стены. При этом он тихонько насвистывает. Бернадетта уже настолько освоилась с состоянием экстаза, что способна зорко следить за всем, что происходит, хотя чаще всего она этого не показывает. Свистун, исследующий стены грота, приближается к нише. Его палка уже терзает куст дикой розы. У девочки обрывается сердце, когда наглец ударяет палкой по нежным ножкам дамы, которая сразу же отступает в глубь ниши.
– Уходите! – громким, срывающимся голосом кричит Бернадетта. – Вы причинили даме боль. Вы ее ранили…
Между тем Антуан и два других парня уже схватили злоумышленника за руки и вывели из грота.
– Если еще раз повторятся такие дела, – зычно оповещает присутствующих бригадир д’Англа, – я немедленно прикажу всем разойтись…
В ответ на угрозу толпа запевает новый гимн в честь Девы Марии:
О Мария, о Дева Благая,
Свою жизнь я тебе предлагаю.
Моя жизнь и мои стремленья —
Все отныне в твоем владенье.
Однако третье событие этого дня является для Бернадетты самым важным, причем оно страшит ее даже больше, чем новая встреча с Дютуром или Жакоме. Дело в том, что дама впервые дает ей практическое задание. Если прежде девочка страдала лишь от последствий выпавшего ей на долю счастья, то теперь она будет вынуждена совершить некое активное действие, отчего ее заранее бросает в дрожь. После того как дама оправилась от атаки незнакомца с длинной палкой, она кивком подзывает Бернадетту к себе. Она внятно говорит Бернадетте, и ее голос звучит очень серьезно:
– Пойдите, пожалуйста, к вашим священнослужителям и скажите им, что здесь надо построить часовню. – Затем, не так разборчиво и гораздо тише, добавляет: – Пусть сюда приходят процессиями.
Налоговый инспектор Эстрад, поддавшись уговорам сестры, решил сегодня принять участие в походе к гроту, хотя и не без тяжких душевных колебаний. Уже в прошлое воскресенье, когда он присутствовал на допросе у Жакоме, он был очарован – по его собственным словам – очарованностью Бернадетты. В этом незрелом создании, почти ребенке, он обнаружил такую убежденность и непоколебимую уверенность в себе, что его холодный ум попросту не мог этому противостоять. Налоговый инспектор страшился собственной чувствительности, и именно по этой причине сестре так трудно было уговорить его взглянуть собственными глазами на спектакль, разыгрываемый перед гротом. Подобно Дютуру и Жакоме, в глубине души он надеялся на окончательное поражение Бернадетты.
Эстрад, несомненно, относится к тем людям, которых называют «умеренными католиками». Он принадлежит к Католической церкви по убеждению и, как положено, выполняет все ее требования. Поскольку Церковь была духовной родиной его родителей, его дедов и прадедов, Эстрад, как скромный человек и чиновник среднего уровня, не строит из себя невесть что и не считает нужным быть исключением из общего правила. Для него, как и для многих, приверженность к Римской церкви есть своего рода патриотизм, то есть приятная своей определенностью привязанность в такой неопределенной жизненной сфере, как вечность. К этому следует добавить, что, будучи натурой уравновешенной и склонной к меланхолии, в политике Эстрад – заядлый консерватор, что также определяет его верность самой консервативной силе на земле – Церкви. При этом Эстрад человек мыслящий и начитанный. А посему его молчаливый ум доступен воздействию критической исторической школы, подобно умам всех мыслящих и начитанных людей этой эпохи. Но Эстрад достаточно силен – или достаточно слаб, – чтобы решительно отстраняться от неприятных крайностей как веры, так и сомнения и как добрый гражданин и католик оставаться в безопасном пространстве золотой середины.
Эстрад не может поверить в объективное существование Бернадеттиной дамы. Не может поверить и сейчас, после того как побывал у грота и стремительно бежал оттуда, даже не попрощавшись с сестрой. Он выбирает самую нехоженую дорогу вдоль мельничного ручья, чтобы не возвращаться в город вместе с толпой. Нельзя отрицать, что увиденное лишило его душевного равновесия. Он вспоминает свои юные годы, когда «божественное» – так он это тогда называл – порой пробуждало в его душе возвышенные, охватывающие весь мир чувства. Это «божественное» ушло из его жизни вместе с юностью, ибо оно вряд ли пристало зрелому мужчине. В юности, да, в юности «божественное» постоянно посещало его и постоянно уносилось прочь, то вдруг приближаясь, то удаляясь. Непонятная дрожь сотрясала тогда его душу, ощущение вечности выдавливало горячие слезы из глаз. Что это было такое? Эстрад хватается за лицо и с удивлением обнаруживает, что и сейчас его глаза полны горячих слез.
Куда подевалось его хваленое хладнокровие, как мог так подействовать на него вид этой несчастной девочки, скованной каталепсией? Он еще мысленно видит, как Бернадетта несколько раз подряд осеняет себя крестом, широким, медленным крестом через все лицо. Если существует Царствие Небесное, думает Эстрад, и в нем прогуливаются и приветствуют друг друга души праведников, то они непременно должны осенять себя при встрече таким же медленным, благородным крестом. Эстрад не может постичь ту диковинную силу, с которой это невежественное дитя Пиренеев каждым своим взглядом, каждым шагом, каждым жестом подтверждает реальность того, чего быть не может. Как, например, Бернадетта вопросительно подняла глаза, якобы не поняв даму, с каким напряжением вслушивалась, а потом, наконец поняв, в порыве детской радости наклонилась и поцеловала землю. Весь этот наивный церемониал был проникнут такой близостью божественного, таким ощущением его присутствия, что по сравнению с ним даже торжественная месса вдруг представилась ему пустой и бессодержательной демонстрацией пышности.
Эстрад так погружен в свои беспокойные мысли, что долго не замечает пешехода, идущего ему навстречу от лесопилки. Пешеход – не кто иной, как Гиацинт де Лафит, закутанный в свою широкую пелерину. Этот предмет одежды, столь модный в прежние времена, некоторые господа, среди них Лакаде, Дютур и даже Дозу, придирчиво критикуют и считают вызовом общественному мнению. Но дамам пелерина, напротив, очень нравится, и они томно вздыхают при виде закутанного в нее поэта. «Бедный Лафит, – говорят добросердечные дамы, – он, верно, был очень несчастен в любви». В печаль, проистекающую из чисто духовных источников, дамы не верят.
– Так рано и уже на ногах, друг мой? – приветствует Лафит налогового инспектора.
– Ваш вопрос я возвращаю вам, дорогой. Уж вы-то, как я полагал, наверняка должны быть в этот час еще в постели.
– На сей счет многие заблуждаются, а я никогда не ложусь ранее девяти часов.
– Как, вы ложитесь в девять вечера?
– Что вы – упаси боже! – не ранее девяти утра… Ночь – моя главная покровительница и подруга. Она удваивает мои духовные силы. Ночи я провожу за сочинительством и занятиями наукой. Сегодня, например, я написал несколько совсем недурных александрийских стихов. Но ничто не сравнится со временем между пятью и семью утра после проведенной таким образом бессонной ночи. Только в эти часы ясность восприятия достигает возможного человеческого предела…
– Не могу сказать, что сегодня в эти часы я чувствовал себя так же хорошо, как вы. Дело в том, что я иду от грота…
– Все теперь ходят к гроту, – улыбается Лафит. – Сначала Дозу, теперь вы, следующий будет Кларан, а закончат это паломничество Лакаде и Дюран…
– Я даже не подозревал, что увижу там нечто незабываемое…
– Да, я знаю. Девочка-пастушка из древних времен, которая anno 1858 видит нимфу здешнего источника, проскучавшую в заточении две тысячи лет.
– Возможно, любезный друг, вы не стали бы так шутить, если б сами были свидетелем необыкновенного экстатического состояния этой девочки. Вы поэт. Ваш долг увидеть все собственными глазами…
– Довольно, Эстрад! – серьезно и горько говорит Лафит, крепко ухватив своего спутника за рукав. – Если не ошибаюсь, кажется, в Евангелии от Иоанна есть такой стих: «Блаженны невидевшие и уверовавшие». Я применяю это к литературе. Те, кому непременно надо увидеть, чтобы изобразить, – жалкие дилетанты. Я с насмешкой отвергаю утверждение, что надо что-то испытать, чтобы понять…
– Но есть опыт, который не заменит никакая фантазия, – настаивает Эстрад.
Лафит останавливается и глубоко вдыхает чистый зимний воздух. Сегодня первое погожее утро после недель февральского ненастья. Сделав небольшую паузу, он говорит резко и категорично:
– Вы все никак не избавитесь от прежних религиозных иллюзий. Вот в чем дело! В наш век боги умирают. Надо много сил, чтобы пережить смерть богов и не впасть в грех идолопоклонства. История учит, что, когда боги умирают, наступают скверные времена. Взгляните на современную Церковь, хотя бы на католическую, не говоря уж о прочих. Что она собой представляет? Она отпускает нам христианство по сниженным ценам, идет большая распродажа Бога. Иначе и быть не может, ибо основа всего, мифология, уничтожена. Всемогущий, всезнающий, вездесущий Бог Отец, по воле которого непорочная девственница, свободная от первородного греха, родила сына, родила затем, чтобы Он спас несчастный мир, так неудачно сотворенный Отцом, – вы должны признать, что поверить в это так же трудно, как в Минерву, рожденную из головы Юпитера. Человек даже в своей мистике – раб привычки. Древним было так же тяжело расставаться со своей Минервой, как нам с Пресвятой Девой. Чтобы подпереть развалины веры, возводят шаткие леса деизма, но это не поможет, ибо все стоит на очень непрочном фундаменте. На этих лесах вы все и раскачиваетесь. Не считайте меня, пожалуйста, простаком эпохи Просвещения. Я точно знаю, что мистицизм есть одно из прекраснейших человеческих свойств и что он никогда не исчезнет полностью ни в каком столетии. Но если вы со своих лесов вдруг увидите что-то мистическое, у вас тут же закружится голова, ибо вы недостаточно сильны, чтобы смотреть в бездонную пустоту, не шатаясь и не теряя частицы своего разума…
– Это правда, Лафит, сегодня перед Массабьелем у меня закружилась голова. Я не знаю, почему это произошло. Не знаю даже, имеет ли то, что я там видел, какое-либо отношение к религии. Во всяком случае, Бернадетта вернула меня в мир чувств, которые я – слава господу! – еще не совсем утратил…
Они молча доходят до Старого моста. Волны Гава яростно бросаются на мостовые опоры. Не в силах замаскировать свои чувства и скрыть теплоту, Эстрад спрашивает:
– Скажите, Лафит, у вас есть надежда когда-нибудь вернуться домой?
– Куда? – вопрошает Лафит, взмахнув на прощанье шляпой. – Желаю вам доброго утра, милый Эстрад, а я отправлюсь спать. Ибо мой единственный дом – сон и безнадежная пустота…
Глава восемнадцатаяДекан Перамаль требует чудесного пробуждения розы
День почти весенний. Еще две-три недели, и можно будет надеяться, что с зимой покончено. Большой сад при доме лурдского декана достоин всяческого внимания, ибо он пробуждается к жизни. Трепетно ждет, раскинувшись между каменными стенами. Он подобен квартире, которую спешно готовят к приезду новых жильцов. Бурый газон местами вскопан, красноватая земля на грядках разрыхлена лопатой, кусты ракитника и сирени подстрижены. Прошлогодняя листва сметена в кучи, свежий речной песок привезен и скоро будет скрипеть на дорожках не хуже гравия. Шпалеры розовых кустов, конечно, еще прикрыты от февральской стужи. Розы – любовь и гордость Мари Доминика Перамаля. Сейчас он пристально разглядывает каждый из этих кустов, закутанных в солому или, если речь идет об особенно ценных и нежных сортах, завернутых в мешковину. Правая рука Перамаля тщательно ощупывает защитное покрытие, словно хочет ощутить спрятанную под ним дремлющую жизнь, удостовериться, что она уже готовится к пробуждению. При этом правая рука, видно, и вправду забыла, что делает левая. А левая в это время сжимает письмо. Очень важное письмо, так как написал его сам монсеньор Бертран Север Лоранс, епископ Тарбский.
Лишь закончив проверку намеченных для осмотра розовых кустов, Перамаль ломает епископскую печать. Письмо прибыло сегодня утренней почтой. Это ответ на его донесение и на просьбу об указаниях касательно последних событий в Лурде. Как Перамаль и ожидал, монсеньор остается на своей прежней позиции. Так называемые «видения в Массабьеле» пока еще не дают повода для заявлений, а тем более для действий церковных властей. Каноническое право требует вмешательства лишь в случаях «доказанной ереси, губительных суеверий и серьезной смуты среди верующих». Ни один из указанных случаев здесь не имеет места. Речь идет всего лишь об утверждении четырнадцатилетней девочки, что ей якобы является какая-то неизвестная, не называющая своего имени дама, и это заявление не поддается проверке. Поведение декана Лурда – с одобрением пишет его преосвященство – полностью отвечает интересам епархии. Итак, позиция остается прежней – никакой реакции и никакого участия со стороны духовенства. Господину декану следует постоянно напоминать всем священнослужителям, что им строго запрещено появляться в толпе у грота. На вопросы, которые могут быть заданы во время исповеди, предлагается давать примерно такой ответ: «Во все времена возможно появление на земле посланцев Неба и совершение чуда. Но нет никаких свидетельств, что подобное происходит в гроте Массабьель». Епископ Тарбский, однако, вовсе не относится к этой истории слишком легко. Он напоминает о неприятном прецеденте: несколько лет назад некая Роза Тамизье из Авиньона разыгрывала подобную же комедию, притворяясь, что ей является Пресвятая Дева. Глава той епархии, наделенный более энтузиазмом, чем разумом, попался на крючок мошенницы, претендовавшей на святость, и оказался в ужасном тупике. В результате мошенничество раскрылось, был нанесен огромный урон авторитету Церкви, в провинции произошло заметное усиление атеизма, а в политике триумфальную победу всюду одержали злейшие враги Церкви. Вот почему следует соблюдать величайшую осторожность и постоянно молиться о просветлении умов и об отвращении подобной напасти.
Перамаль складывает письмо. Хотя в нем и содержится похвала ему лично, оно привело декана в скверное настроение. Этим важным господам легко рассуждать об осторожности и о такте. Они, как генералы, сидят в штабах, куда пули не долетают. Грубая жизнь доходит до них только в виде писанины. А наш брат должен собственной задницей сидеть в дерьме.
У Перамаля, знатока человеческих душ, есть известное подозрение, что к этой отвратительной глупости, творящейся в гроте, причастны некоторые богатые дамы. Этот «поджигатель на ниве милосердия» хорошо знает своих благочестивых овечек, опору Церкви, вроде мадам Бо или мадам Милле. Эти праздные дамочки рассматривают церковь как свой салон или клуб, где в волнах фимиама и блеске свечей они могут удовлетворять свои властные притязания, страсть к сплетням и жажду сенсаций. Когда требуется исполнить завет Господа о любви к ближнему и хоть немного облегчить безысходную физическую и духовную нужду народа Пиренеев, эти дамы хором вопят, как много денег они уже пожертвовали на праздник в честь святой Анны или на украшение алтаря. Зато они всегда готовы раскошелиться там, где речь идет о сверхъестественном, и даже могут сотворить в свою честь небольшое чудо. Декану уже доложили о странных отношениях между Бернадеттой и мадам Милле. Епископ прав, напоминая о случае с обманщицей Розой Тамизье…
Перамаль вновь обращает взгляд к особенно нежному сорту роз – «Ла Франс»: он опасается, что они не выдержали суровую зиму, и уже хочет сделать ножом надрез на стебле, чтобы проверить, зелен ли он внутри, как вдруг до него доносится глухой шум шагов. Этот шум приближается к садовым воротам. Декан вдруг понимает: это Бернадетта Субиру! И оказывается, бесстрашный декан не в силах подавить в себе волнение по поводу прихода этого бедного комичного ребенка. Его пальцы, словно пойманные за дурным делом, поспешно лезут в карман за молитвенником. Священник не должен быть застигнут с праздными глазами и пустыми руками. Перамаль злится на себя из-за того, что так поспешно вытащил молитвенник. Однако, по виду погруженный в чтение, он начинает прогуливаться по аллее, обсаженной акациями и ведущей к воротам.
Догадка принадлежала тете Бернарде, именно она решила, что в словах дамы «пойдите к священнослужителям» речь, без сомнения, идет о декане Перамале. Дама явно не могла иметь в виду обходительных священников Помьяна, Пена и Санпе, ведь они всего лишь простые капелланы, помощники Перамаля. Из-за лаконичной манеры выражаться слова дамы, к несчастью, оказываются слишком неопределенными и общими. Она, например, ни разу не назвала ни одного имени, ни своего, ни чужого. Обращаясь к Бернадетте, ни разу не сказала ей «Бернадетта», но прибегала лишь к вежливому и некатегоричному: «Я вас прошу» или «Мне бы хотелось». Может быть, даме просто трудно удержать в голове непривычные для нее имена здешних людей. Но этому противоречит тот факт, что дама безупречно владеет диалектом провинции Бигорр и говорит на нем так свободно, как редко удается чужестранцу или аристократу. Возможно, ей запрещено называть имена, так как называемые могли бы слишком возгордиться таким отличием.
Во всяком случае, Бернадетте было бы куда легче, если бы тетя Бернарда посчитала, что слово «священнослужитель» можно отнести к трем капелланам, а не обязательно к декану Перамалю. В облике декана Перамаля для нее воплотились все страхи ее детства. Бернадетта видела декана лишь изредка на улице и на церковной кафедре. Но когда она вместе с другими школьницами слушала его проповеди и он возвышал свой хриплый громовой голос до крика, девочку сотрясала дрожь. Даже сама его величественная фигура, изборожденное морщинами лицо, стремительная размашистая походка – все это внушало девочке почтительный страх. Одним словом, бравый Перамаль был слишком велик для маленькой Бернадетты. Он был для нее «черным человеком», которым пугают детей. И перед ним она должна сейчас предстать посланницей дамы. Сердце готово выпрыгнуть у нее из груди. Охотнее всего она бы повернула назад. Но энергичная Бернарда Кастеро, взяв дело в свои руки, не отступится. А она ведь и вправду взяла дело с дамой в свои руки, поверив Бернадетте больше, чем родная мать. Безжалостным тычком в спину она подталкивает племянницу вперед, так что Бернадетта, споткнувшись на выщербленном каменном пороге, влетает в сад.
Там в конце аллеи во всей своей мощи стоит великан Перамаль, читает молитвенник. К Бернадетте святой отец обращен спиной. «Ох, хоть бы он никогда не оборачивался!» – молит про себя девочка, в горле у нее першит, во рту пересохло. Маленькими шажками она продвигается вперед, навстречу опасности. Ей представляется, что она идет не по садовой дорожке, а пересекает ледяное течение Гава. Она стремится не производить ни малейшего шума. Ох уж эти деревянные башмаки! Лучше бы ей идти босиком. На некотором расстоянии от Перамаля она останавливается, сердце ее бешено колотится.
Священник резко поворачивается. Его глаза мечут молнии. Этого Бернадетта и ожидала. Он выпрямляется и становится еще выше, как будто и так не был достаточно высок для маленькой Бернадетты.
– Что тебе здесь нужно? Кто ты такая? – напускается он на девочку.
– Я Бернадетта Субиру, – заикаясь от страха, лепечет она.
– Ах, какая честь! – насмехается Перамаль. – Новая знаменитость пожаловала ко мне в гости… Ты всегда приводишь с собой свиту?
Бернадетта молча глядит себе под ноги. Священник между тем повышает голос:
– Если кто-нибудь из пришедших осмелится войти в мой сад, я позову жандармов. Ротозеям здесь не место!
Не оборачиваясь и не приглашая свою знаменитую гостью следовать за собой, Перамаль гигантскими шагами идет в дом. Бледная и потерянная Бернадетта поспешает за ним. Приемная декана – просторная холодная комната, хотя в камине пылает жаркое пламя. Полнокровному декану холод, видимо, нипочем. Его лицо побагровело от гнева, полные губы приоткрылись. Он возвышается над девочкой, как будто хочет раздавить ее.
– Значит, ты и есть та самая бессовестная девчонка, – бурчит он, – та лгунья, которая распространяет все эти занятные истории? Ведь так? – Поскольку Бернадетта не отвечает, его голос опять начинает сотрясать стены. – Говори! Раскрой же наконец рот! Чего ты от меня хочешь?
– Дама мне сказала… – начинает девочка, давясь слезами.
Священник сразу же обрывает ее:
– Что это значит? Какая дама?
– Дама из грота Массабьель…
– Мне она неизвестна.
– Та красивая дама, что всегда ко мне приходит…
– Эта дама из Лурда? Ты ее знаешь?
– Нет, дама не из Лурда. Я ее совсем не знаю.
– Ты спрашивала, как ее зовут?
– О да, я спрашивала даму, как ее зовут. Но она не ответила…
– Может быть, дама глухонемая?
– Нет, не глухонемая. Она со мной говорит.
– И о чем она с тобой говорит?
Бернадетта пользуется удобным поворотом разговора и быстро выпаливает:
– Сегодня дама сказала: «Пойдите, пожалуйста, к вашим священнослужителям и скажите им, что здесь надо построить часовню…»
Бернадетта облегченно вздыхает. Слава Всевышнему, слова произнесены. Поручение выполнено.
Перамаль придвигает стул и удобно усаживается перед запуганной девочкой, испепеляя ее своим горящим взором.
– Священнослужители? Что это значит? Твоя дама, как видно, закоренелая язычница. Священнослужители могут быть и у каннибалов. У нас, у католиков, есть духовенство, и каждое духовное лицо имеет свой сан…
– Но дама сказала «священнослужители», – настаивает Бернадетта, у которой чуть полегчало на душе, после того как она передала декану послание дамы.
– Ты обратилась не по адресу, – вновь мечет громы и молнии Перамаль. – Кстати, у тебя есть деньги на строительство часовни?
– О нет, у меня нет денег.
– Тогда передай своей даме, пусть она сначала раздобудет деньги для часовни. Сделаешь?
– Конечно, месье кюре, я передам, – быстро и вполне серьезно заявляет Бернадетта.
Перамаль недоверчиво смотрит на нее, удивляясь наивности этого создания.
– Что за вздор! – кричит он и вскакивает со стула. – Передай своей даме следующее: лурдский декан не привык получать задания от незнакомых дам, которые к тому же не называют своего имени. Далее, лурдский декан находит не очень-то приличным, что босые дамы лазают по скалам и посылают с поручениями несовершеннолетних. И под конец, лурдский декан покорнейше просит даму раз и навсегда оставить его в покое. Это все. Ты поняла?
– О да, я все передам, – с готовностью кивает Бернадетта, для которой важна лишь сама дама, а не отношения дамы с миром. Девочка едва ли не в полуобморочном состоянии от волнения и страха и совершенно не сознает, какой оскорбительный отказ получает Очаровательная от декана Перамаля. А тот в заключение указывает пальцем на большую метлу, которую забыла в углу его экономка.
– Видишь эту метлу, малышка? – снова грохочет он, доводя грозу до апогея. – Этой метлой я тебя собственноручно вымету из храма, если ты еще раз осмелишься мне докучать!
Но такие громы Бернадетте уже не по силам. Разрыдавшись, она пускается бежать.
У декана Перамаля сегодня выдался плохой день. При ближайшем рассмотрении оказалось, что шесть самых старых розовых кустов погибли. Поистине невосполнимая потеря! Сколько лет заботы и ухода требует жалкий черенок, прежде чем из него разовьется гибкий и пышный куст, который с апреля по ноябрь будет непрерывно выбрасывать бутоны и покрываться изумительными благоуханными цветами. Но не только эти шесть розовых кустов, годных теперь разве что на растопку, огорчают декана. Не меньше угнетает его собственное поведение в присутствии Бернадетты Субиру. Хорошо, пусть она маленькая лгунья или, вернее сказать, пассивный инструмент в руках Милле и других честолюбивых дам. Это еще не причина, чтобы лурдский декан изображал из себя перед этим слабым запуганным ребенком заправского людоеда или черта из театра марионеток. Когда малышка с рыданиями бросилась бежать, он бы охотно вернул ее, погладил бы по голове, подарил бы картинку с изображением святого, ведь Бернадетта принадлежит к беднейшим из бедных. О господи, мягкость, конечно, не лучший способ обращения с этим народом. Он знает, он усвоил это до самых глубин своей скрытной души.
Но есть и другие мысли, которые не дают ему покоя. После визита этой уличной девчонки его уверенность в собственной правоте несколько поколебалась. Благодаря посредничеству Бернадетты даме удалось угнездиться в его мозгу. Он невольно думает о многочисленных явлениях Девы в прошлые времена. Чем, например, Англез из Сагазана, эта гасконская пастушка, которую Царица Небесная много раз удостаивала своими посещениями, – чем она так уж отличается от Бернадетты Субиру? А Катерина Лабурде из Сен-Северена? А Мелани, девчушка из Ла-Салет, хуторка, затерянного высоко в Альпах в провинции Дофине? Церковь признала достоверность явлений в Ла-Салет и оценила их целительное воздействие на веру. И самое поразительное, что эти явления случились не так уже давно. Всего двадцать один или двадцать два года назад. Таким образом, имеется не только прецедент Розы Тамизье, но и вызывающий куда большее беспокойство прецедент Мелани из Ла-Салет? Епископ требует соблюдать величайшую осторожность. Мари Доминик Перамаль решает дополнить завтрашнюю утреннюю мессу особой молитвой: «О раскрытии истины в гроте Массабьель», а в душе он злится на маленькую колдунью, которая действует такими бесхитростными методами и несколькими словами сумела заставить его, несгибаемого, отойти от первоначально твердых позиций.
Между тем Бернадетта чувствует себя намного хуже, чем декан Перамаль. Едва она, все еще всхлипывая, успела в сопровождении тети Бернарды и тети Люсиль отойти на сто шагов, как в ужасе поняла, что допустила чудовищную ошибку. Ведь она передала не все послание дамы, она позабыла о его второй части: «Пусть сюда приходят процессиями».
«Семейный оракул», Бернарда Кастеро, придерживается мнения, что передавать эту вторую часть не так уж обязательно, поскольку господин декан с насмешками и бранью отклонил необходимую предпосылку этих процессий, то есть строительство часовни. Но Бернадетта не так резонерски умна, как ее тетя. Столь скупая на слова дама знает, чего хочет. Она требует процессий. Поэтому желание дамы следует незамедлительно передать, чтобы можно было предстать перед ней завтра утром с чистым сердцем. Образ действий дамы трудно предугадать. Если она почувствует разочарование из-за оплошности Бернадетты, может произойти несчастье, дама исчезнет на несколько дней или, страшно даже подумать, навсегда.
Вновь пойти к декану, да еще через несколько часов после того, как ее выгнали, для Бернадетты не легче, чем пойти на казнь. Великан, без сомнения, впадет в ярость и, как обещал, изгонит ее из храма метлой. А может, еще и хорошенько отлупит ее той же метлой. Но что она может поделать, ей остается только сжать зубы и приготовиться к худшему. Бернадетта молит добродушную тетю Люсиль смело войти в сад и на некотором расстоянии переждать грозу. Поход на казнь решено совершить часа в четыре, ближе к вечеру, ибо к этому часу, как они рассчитывают, декан устанет и потеряет охоту впадать в ярость.
В выбранный ими час Перамаль снова стоит перед своими розовыми кустами и угрюмо разглядывает, какой урон им нанесла зима. На этот раз Бернадетта застает его врасплох; она появляется перед ним – сплошной комочек страха – и с видом жертвенного агнца пытливо глядит на него своими темными глазами. Тетя Люсиль, переступив через порог и сделав несколько шагов, дальше идти не решилась.
– Должен сказать, ты обладаешь недюжинной храбростью, малышка, – грохочет знакомый хриплый голос.
– Месье кюре, мне необходимо вас побеспокоить, – говорит Бернадетта, дрожа от страха. – Это моя вина. Я кое-что позабыла…
Декан в кожаных рукавицах, а в руках он держит большой садовый нож, отчего кажется девочке еще страшнее. Словно гонимая фуриями, она выпаливает вторую часть своего послания:
– Дама сказала: пусть сюда приходят процессиями.
– Процессиями? – Перамаль не может удержаться от громкого смеха. – Это лучшее из того, что ты мне сказала! Процессиями? Значит, даме нужны еще и процессии? Но ты же приводишь их ежедневно. Мы дадим тебе смоляной факел, и ты будешь собирать и водить свои процессии, когда и куда захочешь. Зачем тебе священнослужители, жалкая жрица? Как я слышал, ты сама себе епископ и папа, и ты устраиваешь перед Массабьелем такие дикие церемонии, что люди смеются и плачут! – Вопреки своим добрым намерениям Перамаль снова поддается гневу. Затем вновь переходит к насмешкам. – Дама, возможно, хочет увидеть свои процессии уже завтра?
Бернадетта кивает с величайшим простодушием:
– Думаю, да. – Сделав несколько книксенов, она начинает осторожно отходить к воротам. – Еще раз прошу прощения, – лепечет она. – Теперь я передала все…
– Эй, постой! – окликает ее декан. – Здесь я решаю, когда тебе уходить! Ты еще помнишь, что нужно передать от меня даме?
– Да, помню…
– Это не всё. Есть еще одно поручение, – глухо говорит Перамаль, глядя на закутанные соломой кусты роз. – Дама действительно ни разу не намекнула, кто она такая?
– Нет, ни разу не намекнула.
– Но если она та, за кого ее принимают люди, она должна разбираться в розах, не так ли?
Бернадетта тупо смотрит на Перамаля, не понимая, к чему он клонит. А Перамаль, то ли с мрачной серьезностью, то ли с мрачной насмешкой, вдруг задает вопрос о месте, где появляется дама:
– Мне рассказывали, что в гроте на скале растет куст дикой розы. Это правда?
– Да, правда, – заверяет Бернадетта, обрадованная, что опасность грозы, кажется, миновала, – Прямо под нишей, где всегда стоит дама, тянется длинный побег дикой розы…
– Все сходится, – кивает декан, явно обрадованный этим сообщением. – Навостри свои ушки, девочка, ты должна передать даме следующее: «Милая дама, лурдский декан настоятельно просит вас совершить небольшое чудо: сделать так, чтобы куст дикой розы расцвел сейчас, в конце зимы. Вам, должно быть, совсем нетрудно исполнить это скромное желание декана»… Ты поняла, девочка?
– О да, я все поняла.
– Тогда повтори то, что я сказал.
И Бернадетта с облегчением и без единого пропуска повторяет поручение Перамаля к даме.
Глава девятнадцатаяВместо чуда – позор
Весь город говорит о просьбе декана к даме. Мари Доминик Перамаль оказался достойным своего высокого поста и показал пример, как следует вести себя в трудных ситуациях. Вольнодумцы и антиклерикалы видят в его просьбе лишь смачную шутку, они смеются и в то же время смущены, потому что теперь не так-то легко утверждать, что Церковь покровительствует видениям в Массабьеле, если даже не сама их сотворила. С другой стороны, известие об этом вызове приводит в волнение широкий круг верующих. В самом деле, если дама из Массабьеля – Пресвятая Дева, то она сама есть Небесная Роза и Царица Роз, недаром молитвы, которые читают по четкам, составляют «розарий». Упустит ли дама случай совершить это скромное «чудо розы», тем более что на пороге уже март и все почти в пределах возможного. Ведь требуется не так уж много, чтобы Небеса смогли оказать хоть небольшую поддержку своим приверженцам и укрепили их шаткое положение в безбожном мире. Да, лурдский декан – большой хитрец, это следует признать.
Хозяин кафе Дюран встречает своих гостей веселым подмигиванием.
– Держу пари, – говорит он, – скоро мы с вами станем очевидцами славненького чуда. Почему бы и нет, господа, погода прекрасная, солнышко пригревает, особенно в полдень, а через четыре дня – март. Все, что еще требуется, обеспечат некоторые дамы. Например, поставят под нишу таз с горячими углями или запрячут в куст пару грелок! Казенав делает все это в своей оранжерее и получает к Рождеству прекрасные фиалки и гладиолусы. Держу любое пари!
Этими словами добрый дух кафе «Прогресс» призывает к осторожности.
Но другим чудом является всеобщий вопль, всеобщее моление о чуде, которое звучит во всех областях Пиренеев, когда их с быстротой молнии облетает весть о разговоре декана с Бернадеттой. Об этом становится известно в самых отдаленных горных деревушках. Все эти крестьяне с натруженными руками, пастухи, батраки, дорожные рабочие, лесорубы, горняки словно вдруг пробудились от спячки и пришли к ужасному осознанию кратковременности человеческой жизни и своей отверженности на этой земле. На короткое время они перестали равнодушно принимать проклятие Господа, осудившего их на страдания и муки. Подобно потерпевшим кораблекрушение, они возжаждали узреть в бесконечном тумане земной жизни знамение Небес, которое сулит им спасение: случится чудо, дикая роза зацветет в конце февраля.
Меньше всего беспокоится о чуде сама Бернадетта. Уже на следующее утро, едва придя к гроту, девочка поспешно выпаливает даме все, что велел ей передать декан. На этот раз ей не дано погрузиться в состояние экстаза и только созерцать, только слушать. Мирская суета тревожно вторгается в ее общение с дамой. Она бубнит слова декана глухо, без остановок, потому что многие из них она едва осмеливается произнести, настолько грубыми, высокомерными и властными кажутся ей требования Перамаля. Разве можно таким образом обходиться с дамой? «Лурдский декан сказал, чтобы вы сами раздобыли деньги для вашей часовни». «Лурдский декан сказал, что он не принимает заданий от незнакомых дам». «Лурдский декан желает, чтобы вы впредь оставили его в покое». «Лурдский декан настоятельно просит вас сделать так, чтобы куст дикой розы под вашими ногами расцвел». Дама спокойно выслушивает все эти грубости. Ее лицо ни на миг не омрачается, не бледнеет, как бывало прежде, когда происходило или говорилось нечто неподобающее. Время от времени торопливое сообщение Бернадетты вызывает на ее лице беглую рассеянную улыбку. Только быстрый взгляд на куст розы доказывает, что она приняла к сведению требование Перамаля. Дама сегодня рассеянна. Она не наклоняется к своей избраннице. Ее кристально ясные глаза страдальчески устремлены вдаль. Кажется, словно перед дамой, о которой говорят, что она всего лишь видение, проносятся ее собственные видения, исполненные ужаса и муки, ибо ее уста непрерывно произносят одно только слово: «Искупление». Дама испытывает сейчас сильное отвращение, догадывается Бернадетта и пытается с помощью искупления, как она его понимает, облегчить Обожаемой пребывание в этом отвратительном мире. Бернадетта непрерывно целует землю, до крови стирает себе коленки, ползая по камням. Она не успокаивается, пока ее ладони не покрываются ранами. Она хочет собственным примером побудить толпу к такому же искуплению, в надежде, что это облегчит муки дамы. Но она достигает немногого, так как только единицы понимают ее намерения, да и вообще люди пришли сюда смотреть на чудо, а не причинять себе ради дамы всякие неудобства. Несмотря на хорошую погоду, дама явно мерзнет. Розы на ее ножках постепенно теряют блеск. Уже через двадцать минут она исчезает. Люди рассказывают, что сегодня лицо Бернадетты не претерпело никаких изменений.
Верующие заранее определили четверг двадцать пятого февраля как день совершения «чуда розы». Начиная с одиннадцатого февраля, когда дама впервые предстала перед Бернадеттой, это третий по счету четверг. Волнение жаждущих чуда, которые так смело предсказывают поведение дамы, вполне понятно. Не только крестьянки долины Батсюгер, но и мадам Милле, тетя Бернарда, Бугугорты, тетушка Николо, Сажу и многие другие убеждены, что нечто великое произойдет сегодня или никогда.
Между мэром и прокурором с одной стороны и комиссаром полиции с другой дело доходит до бурных объяснений. Каждый перекладывает на другого ответственность за неприятное положение, в котором оказались власти. Прежде всего пришла в неистовство вся парижская пресса. Политический инстинкт Дютура его не обманул. Крупные газеты используют эту огорчительную, но, в сущности, безобидную историю, чтобы лицемерно, из-за угла, атаковать абсолютистский режим императора, который сам обязан своим приходом к власти путчу. «Подобно сверкающей молнии, – пишет „Журналь де деба“, – эти печальные события в Лурде высветили всю материальную и духовную отсталость, в которой вынуждено прозябать население наших южных провинций. Что сделано больше чем за десятилетие для того, чтобы одаренный пиренейский народ смог приблизиться к современности? Ничего, меньше чем ничего! И так поступают намеренно, руководствуясь холодным расчетом. Народ, чье школьное образование отдано в руки монахов и монахинь, никогда не достигнет вершин свободомыслия, что означало бы конец любой тирании. Возбуждение религиозного фанатизма – вернейший способ отвратить человечество от его высочайших целей, то есть от организации разумной жизни на земле. Министру культуры и просвещения месье Руллану следовало бы принять эти строки близко к сердцу».
Месье Руллан принимает эти строки так близко к сердцу, что в ужасе молит премьера своего кабинета: «Помогите мне избавиться от этих сумасшедших видений!» При этом он, конечно, допускает серьезную ошибку, не подсказывая, как это сделать. Премьер-министр обращается в Министерство внутренних дел и к министру юстиции Деланглю. Министерство внутренних дел сочиняет язвительные запросы, которые ложатся на стол барона Масси, префекта в Тарбе. Министр Делангль, в свою очередь, отдает приказ главному имперскому прокурору в По немедленно разобраться и навести порядок. Рассерженный префект посылает все более строгие запросы супрефекту Дюбоэ в Аржелес и комиссару полиции в Лурд. Одновременно главный имперский прокурор Фальконе требует от имперского прокурора Дютура отчета о том, как идет расследование и кто привлечен к ответственности. Одним словом, служебные запросы и служебные ответы ползут вверх и вниз по бюрократической лестнице, подобной лестнице Иакова, соединяющей Землю и Небо, а до решений, не говоря уж о принятии мер, дело не доходит. И поскольку даже высшая инстанция, Министерство по делам культов, не осмеливается перейти к решительным действиям, низшие власти чувствуют себя все менее уверенно. Ведь против видений с того света, посещающих этот свет, трудно применить какой-то параграф. Желая сохранить лицо, власти сходятся на том, что будут продолжать осуществлять «строгий надзор» за семейством Субиру, за девочкой Бернадеттой и фиксировать все связанные с означенной девочкой чрезвычайные происшествия. Но так как в общественной, равно как и в государственной, жизни всегда страдает крайний, все беды обрушиваются на невинную голову мелкого полицейского чиновника Жакоме. Бедняга видит, что из-за упрямства дамы ему грозит увольнение со службы. Если все так и будет продолжаться, его отправят на нищенскую пенсию. Жакоме переживает тяжелые дни. Он крайне обозлен и одновременно напуган. Спасти его может только величайшая решительность, которой нет у его начальства. В этот четверг он намерен показать пример. Для этой цели он решает использовать не только все местные полицейские силы, то есть семерых жандармов и Калле, но запрашивает еще и подкрепление из Аржелеса. Тамошняя бригада посылает трех жандармов. Поэтому уже в шесть утра перед гротом Массабьель выстраивается внушительный отряд из одиннадцати вооруженных людей, готовых призвать к порядку даму, Бернадетту и всех ее почитателей.
Жакоме, однако, не предусмотрел, что в этот день, день предполагаемого чуда, здесь соберется примерно пять тысяч человек. Они идут к гроту по всем проселочным дорогам, пересекают гору, проходят общинный лес Сайе и остров Шале. Жакоме приказывает жандармам установить кордон и перекрыть доступ к гроту. Через кордон пропускают только Бернадетту и ее ближайшее окружение, а также доктора Дозу, брата и сестру Эстрад и некоторых других именитых людей Лурда. Мельнику Антуану Николо, постоянному посетителю Массабьеля, начавшему ходить сюда одним из первых, Жакоме грубо преграждает путь. В ответ на это Антуан становится на колени перед бригадиром д’Англа и упрямо запевает одну из песен в честь Марии. Большая часть толпы тут же следует его примеру. Комиссар полиции своими распоряжениями не только не ущемил интересы дамы, но даже оказал ей услугу. Портал грота сравним по размерам с театральной сценой. Сегодня толпа вынужденно не рвется вперед, а располагается перед сценой широким полукругом, причем передние ряды опускаются на колени, а задние стоят, так что всем всё видно гораздо лучше, чем обычно. Жакоме невольно установил перед ненавистной ему сценой строгий порядок.
Сегодня Бернадетта опять видит перед собой совершенно новую даму. (О, никогда ее трепетная любовь не познает Возлюбленную до конца!) Сегодня дама определенно явилась не для того, чтобы осчастливить свою избранницу. Поэтому Бернадетта опять не впадает в состояние экстаза, которое дает толпе возможность узреть Незримое. При этом дама никогда еще не была такой торжественной, как в этот четверг. Вернее сказать, она впервые кажется торжественной. Ее неотразимое очарование получает сегодня оттенок строгости и решительности. Даже ее улыбки и приветственные кивки, эти сердечные знаки, отмечающие каждую новую встречу, кажутся сегодня более скупыми, официальными и в то же время едва заметными, лишь намеками на улыбку или приветствие. Складки ее платья сегодня неподвижнее, чем всегда, края накидки не трепещут от ветра, а локоны, прежде всегда выбивавшиеся на лоб, тщательно спрятаны.
Бернадетта сразу чувствует, что сегодня ей придется делать нечто иное, чем обычно. Многие ночи подряд она уже прикидывала, как в случае нужды подобраться к нише. У скалы валяется много каменных глыб, по которым можно легко подняться, по крайней мере до побега дикой розы, растрепанной бородкой окаймляющего нишу снизу. Дама осеняет себя первым крестом, Бернадетта в точности его повторяет. Затем дама указательным пальцем манит к себе Бернадетту. И вот уже Бернадетта наяву карабкается по камням, без труда забирается все выше и наконец оказывается на уровне куста. Без ясно выраженного желания дамы она никогда не осмелилась бы так приблизиться. Ведь ее макушка всего в нескольких сантиметрах от бескровных ножек дамы, на которых пылают золотые розы. В приступе страстной преданности, выражающей и нетерпеливую готовность к искуплению, Бернадетта погружает лицо в колючий куст и пылко его целует. К счастью, щеки ее не очень исцарапались, на них выступают лишь две или три капельки крови. Гул тысячеголосой толпы за ее спиной становится громче. Уже стремительная грация, с какой девочка в линялом капюле вскарабкалась по камням и подобралась к нише, вызывает восхищение. Что же касается бесстрашного соприкосновения с кустом дикой розы, то здесь уже содержится указание на чудо, которое произойдет, как ожидают зрители, в течение ближайших минут. Волнение толпы опережает события. Особо впечатлительные уже видят, как куст, политый кровью маленькой ясновидицы, окрашивается в ярко-алый цвет от множества лопающихся на нем бутонов. Это величайший до сей поры миг в «диких церемониях» Бернадетты, как назвал их Перамаль.
Но дама, похоже, не обращает особого внимания на ее импровизацию. У нее другие планы. Четко и ясно произнося каждый слог – таким тоном отдают важные распоряжения детям, – дама говорит на чисто пиренейском диалекте, который звучит в ее устах необычно благородно:
– Annat héoué en a houn b’y-laoua!
Эти слова означают:
– Подойдите к источнику, напейтесь и омойте лицо и руки!
Бернадетта в один миг оказывается внизу, не отрывая глаз от дамы. «Источник? – думает она. – Где здесь источник?» Сначала она в растерянности замирает. Затем ей приходит на ум, что дама, возможно, не вполне освоила диалект и путает понятия «источник» и «ручей». Бернадетта быстро опускается на колени и начинает ползти – в этом ползанье она уже достигла немалого совершенства – по направлению к ручью Сави. Одолев некоторое расстояние, она вновь поворачивается к нише. Дама качает головой и проявляет явное недовольство. «Ага, – думает девочка, – она хочет, чтобы я пила воду не из Сави, а из Гава». Бернадетта быстро меняет направление и начинает ползти к реке, берег которой примерно в тридцати шагах. Но голос дамы зовет ее назад:
– Пожалуйста, не к Гаву!
В этих четырех словах, в их предостерегающей интонации звучит даже известное осуждение Гава, который не пригоден для целей дамы. Хотя строптивый горный поток, бурно проносящийся мимо, и заключает в себе, по мнению Кларана, вечное «Ave», воды его порой становятся, очевидно, местом сосредоточения враждебных сил. «Куда же теперь?» – недоумевает Бернадетта и, открыв рот, глядит в нишу. Дама еще раз повторяет ей фразу об источнике и, как бы для того, чтобы помочь, добавляет:
– Annat minguia aquero hierbo que troubéret aquiou!
Это означает:
– Идите в грот и ешьте растения, которые вы там найдете!
Бернадетта долго осматривается в гроте, прежде чем обнаруживает в углу, в самой глубине, местечко, где нет песка и гальки, зато есть немного травы и несколько жалких растений, в том числе скромный цветочек, называемый в народе камнеломка, за то упорство, с каким он пробивается сквозь камни к свету. Бернадетта быстро ползет туда. Она начинает со второй части приказа: сорвав несколько травинок и стебельков растений, она запихивает их в рот и с трудом проглатывает. При этом в ней оживает одно детское воспоминание. Однажды родители навестили ее в Бартресе. Она как раз вывела овечек на лужайку, и отец, тогда еще бравый самоуверенный мельник, прилег возле нее на траву. У некоторых овечек были на спине зеленоватые пятна. «Взгляни, Бернадетта, – в шутку сказал тогда Субиру с нарочито кислой миной, – взгляни на этих бедных тварей. Они так налопались этой отвратительной травы, что она уже лезет у них сквозь шкуру». Бернадетте, которая не понимает шуток и верит всему, что ей говорят, становится жалко своих овечек, и она заливается слезами. Сейчас ей вспоминаются эти зеленоватые овечьи спины и собственные слезы, потому что, по желанию дамы, ей самой приходится глотать эту отвратительную траву.
Но ей предстоит нечто еще худшее, так как она должна выполнить и первую, самую важную часть приказа: «Пойдите к источнику, напейтесь и омойте лицо и руки». Раз дама говорит об источнике, значит где-то должен быть источник, это Бернадетте ясно. Если источника не видно, значит он течет под землей. Девочка внимательно вглядывается в клочок земли, с которого она только что рвала и ела горькую траву. Затем она начинает обеими руками копать и выбрасывать землю, как крот. В глубине грота прислонены к стене лопаты и заступы дорожных рабочих. Но Бернадетте в голову не приходит взять одну из лопат и облегчить себе работу. С яростным усердием она продолжает руками раскапывать землю, все время страшась, что дама потеряет терпение, глядя, как медленно она продвигается к цели. Даже сейчас, выполняя непонятное ей задание, пытаясь найти источник, которого нет, она ни на секунду не задумывается о намерениях дамы. Насколько чутко она пытается проникнуть в отношения, связывающие ее одинокое «я» с одиноким «ты» дамы, настолько же мало ее волнуют сокровенные цели дамы. Девочка повинуется слепо и бездумно, поскольку любовь ее безгранична. И в этом она типичная женщина, которой, в сущности, безразличны планы любимого, лишь бы они давали ей возможность снова и снова доказывать свою преданность.
Когда размеры вырытой ямки чуть превосходят объем миски для молока, девочка натыкается на влажную почву. Следующие комья земли она вытаскивает гораздо легче. Она переводит дыхание и делает небольшой перерыв, так как работа ее утомила. На дне ямки образуется маленькая грязная лужица, воды в ней не наберется и на полрюмки. Но этой влаги хватит, чтобы смочить губы и увлажнить лоб и щеки. Без сомнения, дама, приказывая Бернадетте «напиться и омыть лицо и руки», как раз и имела в виду подобное, чисто символическое действие. Но даме, конечно, легче иметь дело с символами, чем девочке Бернадетте Субиру. В том возвышенном мире, откуда она пришла, к символам, очевидно, вполне привыкли. Но в мире Субиру всё понимают практически и буквально. Девочка сочла бы выполнение приказа чистейшим обманом, если бы не сумела взаправду напиться и омыть лицо и руки.
Поэтому она еще немного углубляет ямку, в результате чего лужица воды, вероятно просочившаяся в почву во время последнего наводнения, исчезает, смешавшись с грязью. Что остается Бернадетте – только взять в руки влажный комок грязи и размазать его по всему лицу, а другой комок запихнуть в рот и постараться проглотить. Последнее удается ей только после многих безуспешных попыток, отчего с чудовищно измазанного лица девочки не сходит гримаса отвращения и одновременно страшного напряжения воли. Но едва отвратительный комок после многих глотательных движений удается протолкнуть в пищевод, как против этой пищи мертвых начинает бунтовать пустой желудок. Приступ рвоты сотрясает Бернадетту. Ее рвет на глазах пяти тысяч зрителей, жаждавших увидеть чудо. Рвет долго, снова и снова, пока весь комок земли не извергается наружу.
Мать, тетя Бернарда и тетя Люсиль бросаются к Бернадетте. Кто-то приносит бутылку воды из мельничного ручья. Девочке оттирают лицо и руки, застирывают платье. Всем за нее стыдно. Только сама Бернадетта, смертельно измученная, положившая голову на колени матери, не ощущает стыда, у нее нет для этого сил. Она даже не замечает, что дама ее покинула.
Но что видят люди, которым неведом приказ дамы, которые понятия не имеют, что Бернадетте велено «напиться, омыть лицо и руки, есть траву»? Сначала они видят, как Бернадетта, не убоявшись шипов, окунает лицо в колючий куст. Этот аскетический жест очаровывает толпу. Все воспринимают его как преддверие чуда. Но затем происходит беспрецедентная перемена тональности. Бернадетта растерянно ползет на коленках прямо к толпе, хотя до сих пор она, подобно священнику во время богослужения, большей частью была обращена к людям спиной и только изредка оборачивалась, как тот же священник, чтобы возвестить слово Невидимой. А теперь она явно не знает, куда ползти. То направляется туда, то сюда, причем ее взгляды, обращенные к нише, полны сомнения и нерешительности. Ее лицо не преобразилось, это обычное лицо девочки Субиру. После чего она бродит по гроту, находит в углу траву, срывает ее и ест, начинает ногтями рыть землю, мажет себе лоб и щеки грязью и, в довершение всего, проглатывает комок земли, который затем с невероятной мукой извергает. К ней подбегают мать и тетки, чтобы мокрыми тряпками кое-как оттереть замарашку и привести в человеческий вид.
Вот и всё, что видят и понимают люди. Их глазам представляется не что иное, как картина отталкивающего душевного расстройства, подобную которой нечасто можно наблюдать и в сумасшедшем доме. И это чудо сегодняшнего четверга? Не только восторг или ярость огромной толпы, но и ее разочарование подобно буйству стихии. Если до того мгновения, как к измученной девочке подбежали мать и тетки, стояла мертвая тишина, то теперь толпа разражается долгим, мучительным, не приносящим облегчения смехом. Толпа смеется не столько над Бернадеттой, сколько над собой, над собственными легковерием и глупостью. Тысячи людей, поддавшись непонятному дурману, надеялись, что здесь, в Лурде, произойдет нечто, что придаст смысл их бессмысленному существованию, докажет их недоказуемую веру. Теперь их снова окружают будни, гнусная повседневность; «чудо розы» не прорвало пелену реальности. Бернадетта – всего лишь несчастная безумица, а дама – «блуждающий огонек», порождение ее больного мозга. Декан и комиссар полиции, напротив, трезвые и умные головы, на них можно положиться.
– Явно спятила! – говорят теперь наиболее рьяные защитники Бернадетты. – Кто бы мог подумать?
Жакоме дождался своего часа. Теперь или никогда он должен пресечь это безобразие в корне, затоптать его, как тлеющий костерок. Чего не смогли добиться министерства, префектура, супрефектура, имперская прокуратура и мэр, сумеет сделать он один, простой полицейский комиссар. Его будет хвалить начальство, его узнает вся просвещенная Франция, он снимет тяжкий груз с духовенства, а в газетах, которые выписывает месье Дюран, прочтет о себе: «Простой комиссар полиции отрубает голову гидре суеверия!» Жакоме в сопровождении своего вооруженного отряда находит некое возвышение, использует его как ораторскую трибуну, и вот уже его пронзительный, натренированный на допросах голос оглашает окрестность:
– Эх вы, люди! Не смогли раскумекать, что вас дурачат и водят за нос? Несколько мошенников, которых мы еще обнаружим, смеются над вами и производят смятение в умах. Наконец-то вы своими глазами увидели, что малышка Субиру – несчастная помешанная, которую в ближайшие дни поместят в закрытое заведение. А с Пресвятой Девой, земляки, все было надувательство и подлый обман. Что ей, делать больше нечего, Пресвятой Деве, как отрывать вас всех от работы в обычный четверг, да еще в конце февраля, когда дел полным-полно? Пресвятая Дева желает вам добра и не хочет, чтобы вы теряли время и терпели убытки. Она вполне довольна, когда вы исправно молитесь по четкам. Так же думает и духовенство. Пресвятая Дева не хочет, чтобы у полиции были лишние затруднения и расходы. Взгляните-ка на этих жандармов! Из-за ваших дурацких выдумок нам пришлось затребовать еще троих из Аржелеса. У жандармов и так служба тяжелая, день и ночь на посту, а вы еще добавляете им трудности. Те деньги, которые мы пустили на ветер из-за вас, можно было бы потратить с большим толком. Поэтому образумьтесь наконец, добрые люди! Подумайте: возможно ли чудо в будний день? Да разве такое бывает? Чуда и в воскресенье-то не дождешься! Господь Бог не терпит непорядка в природе, как его величество император не терпит непорядка в государстве. Надеюсь, вы меня поняли, и завтра в нашей местности опять воцарятся спокойствие и порядок…
После этой яркой, сдобренной народным юмором речи присмиревшая и растерянная толпа начинает расходиться. Большинство и так знало, что все это обман и безумие. Некоторые угрюмо молчат, так как им трудно примириться с разочарованием и позором. Между гротом и ручьем сидит на раскладном стульчике тучная мадам Милле – последнее время она всегда носит его с собой. Ее окружили мадам Бо, мадемуазель Эстрад, портниха Пере и еще одна дама, принадлежащая к высшему обществу Лурда. Последнюю зовут Эльфрида Лакрамп, она племянница доктора, пользующегося авторитетом в этом кругу. Милле не сдерживает слез.
– У меня на душе так тяжко, будто я потеряла любимое дитя… – всхлипывает она.
– Моей вины тут нет, дорогая мадам Милле… Я всегда советовала вам не доверять девчонке, – внушает ей кривобокая Пере. А мадам Лакрамп обращает свой блеклый взор к Небесам.
– Вы не должны были уговаривать меня пойти с вами, дорогая мадам Милле, – вздыхает она. – Вы же знаете, как хрупка моя вера. Из-за этой аферы она, к сожалению, пошатнулась.
Доктор Дозу и налоговый инспектор Эстрад вместе возвращаются в город. Они не разговаривают. Только у лесопилки Эстрад произносит:
– Удивительно, что даже люди нашего круга так поддаются массовому гипнозу…
Глава двадцатаяЗарница
Поведение Бернадетты после этого позора многим вновь представляется загадочным. Когда в прошлый понедельник дама не появилась, она готова была умереть от отчаяния, хотя ее неудача в тот день не отвратила от нее сердца приверженцев. Но сегодня, после такого провала, после того как ее вырвало в присутствии стольких свидетелей ее возвышения, она совершенно спокойна, невозмутима и даже – надо признать – полна какой-то радостной уверенности.
Люди не понимают Бернадетту, потому что все они, стоящие высоко или низко, одинаково привыкли измерять свою жизнь успехом. Девочка Субиру, благодаря невероятному соединению сказки с давно подавленными, оттесненными в глубину чаяниями простого люда, стала средоточием жизни города и округа, предметом разговоров и споров во всех, без исключения, домах. Она стала «звездой», как становится «звездой» всякий властитель, завоеватель, герой, первооткрыватель, художник, попавший под лучи прожекторов успеха. Успех автоматически делает человека актером, разыгрывающим собственную жизненную роль, что и соответствует профессиональному термину «звезда». Кто не потеряет своей неосознанной естественности, когда на него устремлены сотни тысяч глаз?
Так вот, Бернадетта естественности не теряет. Ее невинность во всем, что касается успеха, настолько непостижимо велика, что сохранение естественности даже не является особой заслугой. Если люди ее не понимают, то и Бернадетта не понимает людей. Зачем надо было всем этим тысячам подсматривать за ее встречами с дамой? Что это им дает? Если бы никто не приходил, было бы гораздо лучше! Тогда, может быть, декан, прокурор и комиссар полиции оставили бы ее в покое. Вся эта навязчивая свита приносит ей одну досаду и муку. Важна любовь! Важна Единственная, Бесконечно Любимая! И никто больше. В глубине души у Бернадетты нет ни малейшей потребности убеждать кого-то, что дама действительно существует, а не является плодом ее фантазии. Лишь по принуждению, а не по доброй воле ей приходится спорить на эту тему. Что же ей делать, если священник и чиновник устраивают ей перекрестный допрос? Люди все время говорят о Пресвятой Деве. Но кто бы ни была дама, для Бернадетты она просто дама, и в этом слове для нее в тысячу раз больше личного и значительного, чем в самом святом имени. Бернадетта хорошо понимает, что причиной всеобщего смятения явились далеко идущие тайные планы дамы, ее послания и приказы. Если бы Дарующая Счастье пеклась лишь о ней, Бернадетте, ей было бы куда легче. Но Бернадетта, испытавшая такую бездну блаженства в часы экстаза, достаточно скромна, чтобы не роптать на побочные цели дамы, хотя сегодня из-за источника действительно попала в дурацкое положение. Но делать нечего. Приказы дамы должны исполняться в точности, что бы люди ни говорили.
Кашо весь день полон посетителей. Не успеет тяжелая входная дверь захлопнуться за одним, ее тут же открывает следующий. Люди сидят на кроватях, на столе, даже на полу, который госпожа Субиру ежедневно моет. Но здесь не царит, как прежде, восторженное настроение, здесь уже не курят фимиам супругам Субиру вопросами: «Как вы должны быть счастливы, мадам, имея такого ребенка!» или «Кто мог предположить, что в кашо родится такой ангел?» Сегодня взгляды посетителей полны грустного укора, будто в кашо родился не ангел, а возмутительный урод и семья не может не чувствовать за собой вины. Плохой знак, что тетя Бернарда вместе с послушной тетей Люсиль распрощалась так рано. Тетушка Сажу грустно качает головой:
– Нет, этого не должно было случиться… Только не это!
Кума Пигюно, напротив, отводит Луизу Субиру в сторонку:
– Знаешь, моя милая, что сказала мадам Лакрамп? А у нее большой опыт, ведь ее собственная слабоумная дочь в сумасшедшем доме. Она сказала: «Это состояние продлится еще месяца два, затем появится дрожание глазного яблока, наступит прогрессирующий паралич, откажет речь. Да-да, моя милая, это огромное несчастье, но вы должны заранее похлопотать о месте в сумасшедшем доме в Тарбе. Нужно перенести это стойко, да-да, уж я-то знаю…»
– Praoubo de jou! – несколько раз восклицает Луиза голосом, полным рыданий. Между тем в кашо появляется портниха Пере и перед всей публикой берет в оборот Бернадетту.
– У бедной мадам Милле, – сообщает она, – такая чудовищная мигрень, какой не было уже полгода. Она велела позвать сразу двух врачей: доктора Перю и доктора Дозу… Дитя мое, как можно было так неприлично себя вести? Лопать траву, лопать грязь, да еще и допустить, чтобы тебя вырвало?
Бернадетта как ни в чем не бывало объясняет:
– Но дама потребовала, чтобы я пошла к источнику, напилась воды, омыла лицо и руки. А там не было источника. Тогда я стала копать и нашла немного воды. Но воду можно было проглотить только вместе с землей…
Портниха дергается, словно укушенная гадюкой:
– Так ты утверждаешь, что это Святая Дева превратила тебя в скотину! Нет, вы только послушайте! Эта ненормальная хочет нас уверить, что Богоматерь вела себя как дьяволица и велела ей жрать землю и траву! Это уже слишком! О таком святотатстве следовало бы сообщить господину кюре…
– Вы говорите неправду, мадемуазель, – совершенно спокойно объясняет Бернадетта и повторяет, наверное, в сотый раз: – Я не знаю, кто эта дама.
– Зато я знаю, что ты хитра не по годам, – парирует Пере, подмигнув присутствующим.
Пигюно бросает сокрушенный взгляд на Луизу:
– Хитра? Это бедная больная девчушка хитра?..
Бернадетта деловым тоном продолжает защищать даму:
– К тому же она не говорила мне, что я должна есть землю, она только сказала, что надо напиться из источника…
Дядюшка Сажу закуривает трубку, чего, из уважения к обитателям этого жилища, давно уже здесь не делал. Откашлявшись, он заключает хриплым голосом каменотеса:
– Но поскольку источника нет, значит дама солгала!
– В самом деле, солгала, – вторят ему другие голоса.
Глаза Бернадетты загораются гневом.
– Дама не лжет!
У сапожника Барренга, которого скандал у грота очень взволновал, трясутся не только руки, но и голова.
– В горах источники текут всегда сверху вниз, а не снизу вверх, – уверяет он. – Это вам скажет любой ребенок. Внизу только грунтовые воды…
Своими ответами Бернадетта все же достигает того, что ее нелепое поведение этим утром уже не кажется присутствующим таким абсурдным. Как всегда, побеждает непосредственность, с какой девочка изображает даму как человеческое существо, странные желания и приказы которого надо выполнять беспрекословно, даже если они неудобны и неприятны. Ее логика, опирающаяся на убедительную силу любви, в сотни раз превосходит критические способности этих простых людей. Они сами не замечают, как девочка вновь навязывает им предпосылку, что Прекраснейшая существует, что она в высшей степени разумна и не может иметь в голове ничего коварного или противного разуму. История с источником, которого не было, ни в малейшей степени не тревожит девочку. Лицо ее кажется сегодня необыкновенно свежим, свежее, чем четырнадцать дней назад. Щеки, оцарапанные поцелуем тернового куста, покрывает нежный розовый румянец. Заплаканная Луиза Субиру не сводит с дочери испуганных глаз. Нет, не может быть правдой то, что говорит Пигюно: что через месяц-другой Бернадетту разобьет паралич и она утратит речь. Подлая ведьма эта Пигюно, и поразительно, что в этот час величайшего разочарования мать начинает верить, что Бернадетте в самом деле является Пресвятая Дева в образе очаровательной и своенравной дамы.
Только один человек еще не произнес в это утро ни слова. Это Франсуа Субиру, отец семейства. Но тут происходит нечто, чего едва ли можно было ожидать от этого нерешительного, зависимого от чужих мнений человека. Он выставляет всех собравшихся за дверь. Делает он это, конечно, со всем присущим ему достоинством и тактом, раскланиваясь во все стороны и прижимая руку к сердцу.
– Я бедный человек, – говорит он, – и как будто мало мне было обрушившихся на меня несчастий. Бог послал мне под конец еще и это испытание. Я не могу проникнуть в душу своего ребенка. Я не знаю, действительно ли Бернадетта не в себе. Одно я знаю твердо: она нас не обманывает. Но что мне делать? Надо жить дальше. Однако в такой обстановке мы жить не можем. В этой комнате, дорогие соседи и родственники, очень мало воздуха, а нас здесь шестеро. Поэтому я прошу вас, не обижайтесь, но сейчас уходите и больше не приходите…
Эти слова порождены такой душевной болью, что непрошеные гости тут же спешат исчезнуть, не затаив зла, кроме Пере и Пигюно, которые тотчас отправляются разносить дурные новости. Последним из кашо выбирается одноглазый Луи Бурьет, тот, кто выполняет отдельные поручения хозяина почтовой станции Казенава. Субиру просит его сообщить хозяину, что он болен. Затем, впервые за долгое время, вновь привычно укладывается в постель, хотя в два окошка кашо еще заглядывает бледное солнце.
Мария, которой хочется утешить сестру, садится рядом с ней за стол и открывает катехизис. Девочки начинают вслух учить урок, как будто ничего не случилось. Жан Мари и Жюстен, которые благодаря даме переживают время упоительной, ничем не ограниченной свободы, отправляются в одну из своих исследовательских экспедиций…
Нередко великие мысли, чтобы родиться на свет, выбирают отнюдь не великие головы.
Бурьет, бывший каменотес, не совсем слеп на правый глаз. Если бы этот глаз ничего не видел, он не так бы ему досаждал, или, говоря словами Евангелия, не так бы его «соблазнял». Но правый глаз мучает Бурьета непрестанно, он чешется, горит, он почти всегда воспален. Кроме того, мутное темно-серое пятно, от которого правый глаз не может освободиться, нарушает ясность восприятия левым глазом. Бурьет сделал свой недуг центром собственной жизни. С одной стороны, этот недуг привлекает к нему сочувствие людей, с другой – позволяет постоянно жалеть себя и испытывать от этого приятное чувство успокоения. «Что можно требовать от слепого?» – любимая присказка этого инвалида. Бурьет действительно не слишком много от себя требует, в расцвете сил он отказался от тяжелой мужской работы, чтобы перебиваться случайными заработками посыльного. Это легче, а перед семьей и миром у него есть надежное оправдание – его увечье.
Хотя исцеление вроде бы не сулит Бурьету никакой практической выгоды, но по дороге от Субиру к Казенаву ему приходит в голову неожиданная мысль. Подобно всем больным, страдающим от постоянного недомогания, Бурьет считает, что если лекарство не вредит, то оно уже полезно. Он поворачивает обратно и возвращается на улицу Пти-Фоссе, где проживает он сам и его семья. У двери ему попадается на глаза его шестилетняя дочурка.
– Послушай-ка, детка, – спрашивает ее Бурьет, – ты знаешь грот Массабьель, где Бернадетте Субиру является ее дама?
– Конечно, знаю, папочка, – обиженно заверяет малышка тоном завсегдатая, которого ошибочно приняли за новичка. – Я была там уже целых три раза…
– Послушай, деточка, – говорит отец. – Беги к маме! Попроси у нее большой кусок мешковины. Потом сбегай в грот и набери мне сырой земли, той, что там накопана в правом углу, в глубине. Не ошибись: в правом углу, в глубине! Затем принеси мне ее на почтовую станцию! Поняла?
Через полчаса, завернув в платок немного земли – теперь уже довольно мокрой кашеобразной грязи, – Бурьет забирается в самую темную часть конюшни Казенава. Там он находит пустое стойло, садится на солому и прислоняется спиной к кирпичной стене. Затем плотно прижимает платок с сырой землей к правому глазу. Вода из узелка сочится у него по лицу. Считая, что лекарство подействует не скоро, Бурьет сидит в своем темном укрытии, пока часы на башне Святого Петра не бьют два. За часы, проведенные в конюшне, земля в платке все еще не высохла.
Когда Луи Бурьет выходит из ворот конюшни, он в испуге отшатывается, так много света льется ему в глаза. Он торопливо закрывает здоровый левый глаз. Неподвижное темно-серое пятно в правом глазу стало молочно-белым и начало рассасываться. Плотный туман превратился в тонкую, прозрачную гряду облаков, в которой мелькают огненные зарницы. Сквозь эти перистые облака Бурьет может отчетливо различать очертания людей и предметов. Он приходит в необыкновенное волнение, не столько от состояния своего глаза, сколько от своего открытия, и опрометью бежит через площадь Маркадаль к доктору Дозу.
В это время Дозу проводит свой ежедневный прием. Сегодня у него полно пациентов. Но Бурьета невозможно удержать. Он без стука врывается в святая святых врача, в его кабинет.
– Что вы себе позволяете, Бурьет? – напускается на него Дозу. – Будьте добры выйти за дверь и дождаться своей очереди!
– Но я не могу ждать! – выпаливает Бурьет в полной растерянности. – Мой правый глаз прозрел! Я прикладывал к нему сырую землю из грота и теперь вижу, доктор! Это чудо…
– Вам всем не терпится дождаться чуда, – ворчит Дозу. Затем плотно занавешивает окна, зажигает керосиновую лампу с сильным отражателем и принимается исследовать глаз Бурьета.
– Четыре больших рубца на роговице. Значительное отслоение сетчатки. Тем не менее вы им немножко видите, разве не так? Иногда лучше, иногда хуже…
– Да, иногда лучше, иногда хуже, – соглашается Бурьет, которого, как любого человека, страдающего глазами, легко поколебать в оценке его зрения.
– И сегодня вы видите им лучше, не так ли?
– Да, доктор, гораздо лучше, будто вспыхивает зарница и в ее свете я все вижу.
– Зарница, мой дорогой, – еще не настоящее зрение. Просто вы несколько часов нажимали на глазное яблоко и сильно раздражили нерв. – Дозу поворачивает лампу так, чтобы она ярко осветила таблицу на противоположной стене. Затем указывает на первую букву в верхнем ряду:
– Можете прочесть мне эту букву правым глазом, Бурьет?
– Нет, доктор, не могу.
– А левым глазом можете?
– Нет, доктор, не могу.
– Черт возьми! И левым не можете? А двумя глазами?
– И двумя глазами не могу, доктор, потому что я совсем не умею читать.
Дозу отдергивает занавески.
– Приходите завтра, Бурьет, когда вы будете спокойнее.
Выходя из комнаты, инвалид упрямо бормочет:
– И все-таки это чудо.
Но доктор Дозу не знает, относить ли данный случай к офтальмологии или к психиатрии.