ТЕНЕВЫЕ СТОРОНЫ БЛАГОДАТИ
Глава тридцать перваяСЕСТРА МАРИЯ ТЕРЕЗА ПОКИДАЕТ ГОРОД
Сначала все принимают обморок Бернадетты за особое состояние отрешенности, какое у нее бывало и раньше. Поэтому никто не испугался. И лишь когда много времени спустя Бернадетта, лежа на коленях у матери, открывает глаза, но лицо ее остается таким же мертвенно-бледным и черты его искажаются страшным удушьем, Луиза Субиру поднимает крик. Удушье усиливается, начинается сильный приступ астмы. Лицо девочки краснеет, широко открытые глаза блуждают, ища спасения. Бернадетта вот-вот задохнется. Через четверть часа приступ проходит. Но Бернадетта, вконец обессиленная, лежит на земле, не в состоянии шелохнуться.
Тогда Антуан Николо во второй и последний раз в жизни берет девочку на руки и бережно несет ее домой, на улицу Птит-Фоссе. Сзади следует плотная толпа перешептывающихся испуганных женщин; кое-кто из них держит в руках горящие свечи. С виду это шествие очень похоже на похороны, кажется, что пророчество дядюшки Сажу о близящемся выносе гроба из кашо начинает сбываться. Очень странно ведет себя при этом Луиза Субиру, на людях обычно всегда такая сдержанная. Она громко, чуть ли не в голос поносит Даму: почему это именно ее дитя, она сама и все ее несчастное семейство подвергаются столь жестоким испытаниям со стороны каких-то зловещих сил, которые ни кюре, ни епископ не признают небесными и святыми! И особа эта вовсе не Пречистая Дева Мария, а скорее исчадие ада, посланница дьявола, уж умные-то священники знают, почему они чураются Грота. Да разве может эта пришелица быть добрым духом, ведь она же так задурила голову ее бедной девочке, что та уже не годится ни для какой работы! А теперь, вместо того чтобы исцелить дитя от астмы, эта ночная красотка исподтишка чуть не задушила девочку, да так, что та ничего и не заметила. Мать осыпает Даму потоком ругательств и оскорблений, пока Бернарда Кастеро не обрывает ее:
— Прекрати, наконец, молоть чушь!
Доктора Дозу тотчас зовут к больной. Он предписывает немедленно доставить Бернадетту в больницу милосердных Неверских сестер. Но, осмотрев девочку, успокаивает родителей. Никакой новой опасной болезни у нее нет, это все та же застарелая астма, от которой девочка страдает с ранних лет. К ней добавилось сильное нервное истощение в результате напряженных недель с «явлениями».
«Истощение», наверное, самое точное слово. Смертельно уставшая от общения с чем-то запредельным, лежит Бернадетта в больничной палате. В первые дни вокруг ее кровати роятся какие-то химеры. Но Дама не приходит к ней во сне. Не приходит никогда. А наяву она не смеет о ней мечтать. Ей приходится вынести еще три или четыре приступа астмы. Однако интервалы между ними становятся все продолжительнее. Потом болезнь отступает. И пляска фантастических существ на стенах комнаты прекращается. Истощение мало-помалу отпускает ее худенькое тело. Хотя Бернадетта на первый взгляд и кажется слабенькой, ее молодой организм упорно цепляется за жизнь. Новый прилив сил делает более упругими ее мышцы. И однажды утром — прошла приблизительно неделя с того знаменательного прощания — она чувствует себя свежей и здоровой. Она вскакивает с кровати и спрашивает у дежурной сестры, нельзя ли ей вернуться домой. Сестра велит ей дождаться врача.
За это время доктор Дозу вновь нанес визит декану, и разговор опять шел о Бернадетте. Для слабенькой девочки, организм которой еще не созрел, к тому же астматички, кашо — абсолютно непригодное жилище. Недостаток света и воздуха раньше или позже обязательно приведет этого ребенка, и без того подверженного легочным заболеваниям, к чахотке. Необходима срочная помощь. Они быстро приходят к согласию. После этого Перамаль едет в больницу и от своего имени и от имени доктора Дозу просит старшую сестру милосердия покуда не выписывать Бернадетту Субиру из больницы. Для этого у него имеются важные причины, причем не только медицинского характера. Старшая сестра, успевшая привязаться к Бернадетте, с готовностью выполняет эту просьбу еще и потому, что надеется этой услугой задобрить грозного декана.
Перамаль велит позвать к нему Бернадетту, которая в это время сидит и ждет, что ее отпустят домой. Девочка глядит на священника отнюдь не так робко, как в феврале. Чего еще от нее хотят? Однако как изменился этот мрачный человек в сутане с той поры, когда намеревался гнать ее метлой из храма! Величественный Перамаль весь как-то съеживается, чтобы не напугать милую девчушку своей напористой мощью. В его хрипловатом басе даже не слышно привычных грозовых раскатов, которыми всегда сопровождаются его добрые дела. Сегодня за его приветливостью чувствуется даже что-то похожее на скованность и робость.
— Дорогая Бернадетта, — говорит он, — ты сейчас совершенно здорова и могла бы спокойно вернуться домой. Но мы с доктором Дозу решили, что будет лучше, если ты еще некоторое время побудешь здесь. Настоятельница по своей доброте согласилась. Что ты на это скажешь?
Бернадетта безучастно смотрит на декана и не говорит ни слова. А тот думает, что ей просто не нравится жить в больнице.
— Ты, естественно, не будешь находиться вместе с больными, дитя мое, — продолжает он. — Любому здоровому человеку, да и мне тоже, не захотелось бы этого. Поэтому тебе отведут отдельную комнатку, в которой ты днем сможешь делать все, что тебе вздумается. А ночью будешь делить ее с дежурной сестрой. Ты совершенно свободна. И можешь проводить с родными столько времени, сколько захочешь. Распорядок дня ты, конечно, должна соблюдать и вовремя являться в столовую, так как мы с доктором придаем очень большое значение тому, чтобы добрые сестры хорошенько тебя подкормили. Ты согласна?
Бернадетта молча кивает, ее черные глаза спокойно глядят на декана.
— Но это еще не все, — продолжает соблазнять ее Перамаль. — Мне известно, что посторонние люди очень часто надоедают тебе, а любопытные докучают расспросами. Мне бы хотелось этому воспрепятствовать. В этом доме ты будешь избавлена от назойливых посетителей. Старшая сестра просила передать тебе, что ты можешь гулять в большом и малом саду столько, сколько захочешь. Ты рада?
— О да, господин кюре, я очень рада, — отвечает Бернадетта и улыбается декану открыто и простодушно, впервые в жизни не испытывая перед ним страха.
Она в самом деле очень рада, обретя свободу и прибежище. Как ни привязана она к родителям, домашняя атмосфера в последнее время была такой гнетущей, и за каморку у Сажу ей приходилось платить выслушиванием бесконечной пустой болтовни. Зато теперь она сможет являться домой, когда захочет, и всегда у нее будет повод удрать: ведь ее тяга к одиночеству только усилилась. Когда она одна, она чувствует себя наедине со своей любовью, которая ничуть не ослабла в разлуке и только стала еще слаще от постоянной тоски. Какие воспоминания, какие картины будоражат ее чувства и воображение, все это наглухо замкнуто в ее душе; она не могла бы четко описать их другому человеку, даже самой себе.
Она просит дать ей какую-нибудь работу. Ей предлагают помогать на кухне. Теперь Бернадетта моет грязную посуду. Дома она была не очень-то расположена к этой работе. Но, как и все девочки-подростки, вне дома она радостно делает то, на что дома презрительно кривит губы. Среди сестер, работающих в больнице, есть несколько молоденьких и веселых. В кухне они даже поют. И Бернадетте это доставляет радость. Все в доме обращаются с ней деликатно, робко и даже с какой-то опаской. Никто не знает, чего можно ожидать от этой чудотворицы. Так, во всяком случае, кажется.
Комнатка, в которой живет Бернадетта, крохотная, с голыми побеленными известкой стенами, зато окна ее выходят в сад. Бернадетта может здесь предаваться своему любимому занятию: часами сидеть у окна в полной прострации, уставясь неподвижным взглядом на кроны деревьев. Время от времени ее застают за этим глубокомысленно-бессмысленным делом, которое у простых людей вызывает непонимание и потому раздражение. Пустой голове требуется, чтобы руки ежеминутно были чем-то заняты. А когда все дела переделаны, ее тут же клонит в сон. Одна из уборщиц, возмущенная ее бездельем, рассказывает привратнику, хорошему знакомому Франсуа Субиру:
— Сидит и сидит, какая-то чудна́я, щеки ввалились, и сама не шелохнется, только пялится в окно, как помешанная… Я ее трижды зову, а она не отвечает…
Привратник больницы Неверских сестер, тоже один из постоянных посетителей пивного заведения Бабу, приводит это высказывание в «медицинском уголке». Так называется стол, за которым собираются слуги лурдских врачей. Слуга доктора Лакрампа, опытный диагност, чья проницательность позволяет разгадать самую сложную болезнь, устанавливает диагноз, против которого не осмеливаются возразить его собутыльники: — Dementia paralytica progressiva sed non agitans[11]! Я еще несколько месяцев назад констатировал этот факт.
Консилиум докторских слуг кивает с той молчаливой деловитостью, с какой медицина всегда встречает болезнь или смерть. Непонятный латинский диагноз докторского слуги моментально облетает весь город, но уже как диагноз самого доктора.
В комнатке Бернадетты стоят узкая железная койка и диван. Диван предназначен для дежурной сестры. Поскольку сам монастырь Неверских сестер и их больница находятся не в одном здании, каждую ночь кто-то из сестер должен дежурить. На это дежурство мать-настоятельница назначает только пожилых и опытных монахинь. Дежурная должна позаботиться, чтобы в серьезных случаях пригласили доктора и священника, а беспокойных больных — успокоить и утешить. Старшей сестре, кроме того, доверен ключ от шкафчика с медикаментами, который обычным сестрам-сиделкам не дают. В общем, служба не трудная, поскольку в данное время в больнице мало тяжелых больных. Так что дежурную сестру, а значит, и Бернадетту ночью почти никогда не будят. Монахини обычно спят очень крепко, поскольку на время этого дежурства освобождаются от обязательного участия в ночных общих молитвах.
По-другому обстоит с сестрой Марией Терезой Возу. Бернадетте приходится и с ней провести ночь в одной комнате. В эту ночь девочка почти не спит, хотя лежит неподвижно, глаз не открывает и старается дышать ровно, лишь бы ничем не потревожить суровую врагиню. Извне ничто не нарушает их покоя. А так как июльская ночь довольно светлая — полнолуние, — Бернадетта может непрерывно наблюдать за своей учительницей сквозь длинные полуопущенные ресницы. Она делает это из чистого любопытства, с которым не в силах справиться.
В то время как другие дежурные в темноте раздеваются и залезают под одеяло, Мария Тереза не снимает даже тяжелого платья. Единственный предмет туалета, который она снимает, это монашеский чепец. Под ним обнаруживается стриженая голова с острым мальчишечьим затылком, покрытая густыми светлыми волосами. «Снимет ли она башмаки?» — спрашивает себя Бернадетта. Сестра Возу носит грубые башмаки на шнурках, без каблуков. О, как, наверное, болят у нее ноги к вечеру! Монахиня не снимает башмаков, причем всю ночь до утра. И не залезает под одеяло, а лежит поверх него. Но сначала она опускается на колени и целый час молится. И молитвы ее не сопровождаются спокойным перебиранием четок, как у всех людей, а заключают в себе что-то очень волнующее, потому что то и дело перемежаются тяжкими, горестными вздохами. Иногда кажется, что, молясь, она с кем-то спорит. Бернадетта не сводит полуприкрытых глаз с Возу. Интересно, удастся ли ей хотя бы один-единственный раз заметить движение плеч и спины молящейся. Но плечи и спина не двигаются, словно высечены из камня.
Бернадетта принимает такую позу, чтобы иметь возможность наблюдать соседку по комнате сквозь щелку между веками. Возу, освещенная ярким лунным светом, лежит на диване неподвижно, скрестив на груди руки, словно готическое изваяние на катафалке. Она тоже не спит. Глаза ее широко открыты. И хоть она неподвижна, Бернадетта чувствует, что душу ее терзают и лишают сна ужасные муки. Несколько раз за ночь Мария Тереза осторожно и бесшумно встает, опускается на колени перед распятием и бессчетное число раз повторяет какую-то длинную молитву.
Бернадетта вспоминает тот тягостный урок, когда учительница рассказывала им о святых отшельниках и отшельницах, удалившихся в пустыню и питавшихся акридами, медом диких пчел и водой, — тех, что постились целыми днями и возносили к небу все молитвы, какие только есть на свете, даже придумывали новые. Образ железных вериг с ржавыми остриями, которые эти пустынники носили на голом теле под рясой, врезался в память неспособной ученицы, как врезаются вообще все страшные картины. Конечно, сестра Возу не уступает в святости тем отшельницам в пустыне и безлюдных горах! Может, она сейчас борется со своими злыми мыслями и желаниями, хотя кто осмелится утверждать, что таковые могут гнездиться в ее душе.
На ночном столике возле дивана стоит тарелка с прекрасным свежим персиком. Сейчас как раз пора персиков, а персики нигде не родятся более сочными и сладкими, чем в провинции Бигорр. Даже при бледном свете луны видно, как ярок и сочен круглый плод. Бернадетте вдруг ужасно захотелось его съесть. Но в ту же секунду ее пронзает мысль, что сестра Возу потому и поставила соблазнительный персик подле себя, чтобы непрерывно бороться с собственным греховным желанием, ибо именно так поступали те отшельники и отшельницы, на которых так походит несгибаемая монахиня. Но ведь Дама, размышляет Бернадетта, так часто призывавшая к искуплению, ни разу не потребовала, чтобы Бернадетта не ела персиков. Да и почему бы их не есть? Они такие вкусные. И стоят всего одно су, так что даже мама может иногда купить несколько штук. Бернадетте очень хочется, чтобы сестра Возу надкусила персик. Но та, будто каменное изваяние, неподвижно лежит на диване, пока луна не уходит из окна.
Бернадетта просыпается с ощущением, что чьи-то глаза уже давно и неотступно глядят на нее. За окном светит солнце.
— Ну и соня же ты! — говорит Мария Тереза Возу.
Быстрый взгляд искоса убеждает девочку, что персик лежит на тарелке нетронутым…
— Я сейчас встану, сестра, — вежливо отзывается Бернадетта и спускает ноги с кровати, при этом бретелька ночной сорочки соскальзывает с ее худеньких плеч.
— Тебе не стыдно перед самой собой? — шипит Мария Тереза. — Сейчас же накинь что-нибудь.
Когда Бернадетта делает движение к двери, чтобы как можно быстрее выскользнуть из комнаты, учительница хватает ее за руку.
— Погоди-ка, присядь вот здесь, на кровать, — говорит она. — Мне хочется с тобой поговорить.
Девочка глядит на монахиню темными, немигающими глазами. Мария Тереза Возу никогда бы не догадалась, что Бернадетта столь многое в ней понимает.
— Когда ты на следующий год опять пойдешь в школу, что я тебе очень советую сделать, — начинает Возу, — меня там уже не будет. Завтра я уеду из Лурда. Я возвращаюсь в нашу обитель в Невере. Меня отозвали.
— О, вы уезжаете из Лурда, сестра? — повторяет Бернадетта безразличным тоном, не выказывая ни сожаления, ни удовлетворения.
— Да, я уезжаю отсюда, Бернадетта Субиру, и уезжаю охотно. А ты у нас оказалась вон какой совратительницей! Глупых простолюдинов ты совратила с пути истинного. Да и государственных мужей тоже — вот ведь не засадили же тебя за решетку, хотя следовало бы. А теперь ты совращаешь и такого сильного человека, как наш декан. Все пляшут под твою дудку, дитя мое. Только не я… Я одна не пляшу… Потому что я тебе не верю…
— А я и не стремилась к тому, чтобы вы мне верили, сестра, — простодушно заявляет Бернадетта, и в мыслях не имея оскорбить свою учительницу.
— Еще бы! Один из твоих ответов, на которые не знаешь, что и возразить, — кивает Возу. — Ты перебаламутила всю Францию. О Бернадетта, да знаешь ли ты, что в прежние времена делали с такими людьми, которые похвалялись, будто «видели» неких прекрасных Дам, творили всякие чудеса с целебными источниками, будоражили простой народ и бунтовали против законных правителей и против Святой Церкви? Их сжигали на кострах, Бернадетта!
Бернадетта напряженно морщит лоб, но не говорит ни слова. Мария Тереза встает во весь рост.
— Еще одно я хочу тебе сказать, Бернадетта Субиру. Может быть, в школе тебе иной раз казалось, что я к тебе придираюсь и отношусь предвзято. Это большое заблуждение. Среди моих учениц нет никого, о ком бы я думала с большей тревогой и заботой, чем о тебе. Этой ночью я непрерывно молилась о твоем спасении. Я и впредь буду каждый день молиться, чтобы Господь не дал погибнуть твоей душе и вовремя оградил ее от той страшной опасности, которой ты ее подвергаешь…
С этими словами монахиня берет со стола тарелку с персиком. В первую секунду кажется, что она собирается дать его Бернадетте. Но она передумывает и протягивает персик первому больному, встретившемуся ей в коридоре.
Глава тридцать втораяПСИХИАТР ВКЛЮЧАЕТСЯ В БОРЬБУ
Во Франции есть два человека, которые действительно искренне страдают из-за того, что потерпели поражение и Дама из Массабьеля одержала над ними верх. Один из них — Виталь Дютур, лысый прокурор из Лурда, второй — барон Масси, корректный префект департамента Высокие Пиренеи.
Кажется, самым сильным побудительным мотивом для большинства людей является гордыня, или, точнее, жгучее желание постоянно ощущать свое превосходство. Жизнь в людском сообществе требует скрывать свою гордыню еще более стыдливо, чем половой инстинкт. Тем более разрушительно она действует на их души. Каждое сословие имеет свой особый вид и свою меру гордыни. Гордыня чиновника, ежели он чем-то раздосадован, вероятно, превосходит гордыню всех остальных сословий. Ведь чиновник в своих собственных глазах не только безымянный исполнитель государственной власти. Восседая за своим письменным столом, он мнит себя воплощением самой этой власти. Пусть он всего лишь ставит почтовый штемпель на письма, все равно он существо иной, высшей породы, чем остальная публика, подобно тому, как, например, ангелы — существа иной, высшей породы в сравнении с простыми смертными. На посту судьи, начальника полиции, таможенника, налогового инспектора чиновник распоряжается людскими судьбами намного ощутимее, чем само Провидение. Все униженно ему кланяются, ибо в его руках закон все равно что воск. От короны императора, которая как бы отчасти венчает и его, он обретает свою волшебную силу. Чиновник точно знает, что в практической жизни он меньше значит и меньше умеет, чем любой ученый, врач, инженер, даже кузнец и слесарь, владеющие своим ремеслом. Если лишить его той волшебной силы, какую дает ему власть, окажется, что он не более чем хилый деклассированный писака. Но чем ранимее человеческая гордыня, тем упорнее приходится ее защищать. Ибо если бюрократ терпит крах, в его лице терпит крах божественный принцип власти. А этого допустить нельзя.
Нельзя допустить, чтобы и дальше все шло, как идет, думает барон Масси. Прецедент Дамы из Массабьеля не должен привести к краху божественного принципа власти. Хотя большая пресса немного поутихла с тех пор, как доступ в Грот прекращен. Быть может, вся эта история с фантомами и чудесами, столь абсурдно издевающаяся над духом времени, постепенно порастет быльем. Но гордыня барона не допускает дальновидной и мудрой покорности судьбе. Ему ведь пришлось вынести немало различных нареканий со стороны министров. Пришлось дважды униженно дожидаться приема у епископа лишь для того, чтобы получить пронизанную иронией отповедь. Каждый шаг, предпринятый им для ликвидации этой мучительной ситуации, кончался огорчительной невнятицей или вызывал открытое противодействие.
Барон Масси не тот человек, чтобы не закончить фразу, которую говорит или пишет. У него сказуемое всегда следует за подлежащим, а в конце фразы непременно ставится точка. Он может разболеться, если ему придется отступить, то есть прекратить дальнейшее преследование Бернадетты Субиру. Он испытывает к этой девочке ярко выраженную антипатию, хотя никогда ее не видел. Но твердо убежден, что она, и только она, заключает в себе источник бесконечных неприятностей. Пока Бернадетта не исчезнет окончательно из умов французов, ни в Лурде, ни вокруг Лурда не будет порядка и спокойствия. Все предпринятые доселе попытки уличить девочку в обмане или хотя бы в своекорыстном использовании легковерия сограждан провалились из-за ее хитрости и из-за вздорных выдумок комиссара полиции. Но у барона Масси есть против нее еще одно оружие…
Жара сегодня стоит несусветная. Летнее солнце обдает зноем огромный кабинет его превосходительства. На префекте, как всегда, длинный черный сюртук, высокий крахмальный воротничок, подпирающий подбородок, и крахмальные манжеты, тогда как все его подчиненные, в противоположность ему, работают в одних сорочках. И все, как один, обливаются потом, а вот барон не потеет никогда, из принципа. Де Масси изучает документ, пересланный ему уже много недель назад. Это заключение медицинской комиссии, обследовавшей Бернадетту Субиру в конце марта. Консилиум состоял из докторов Баланси и Лакрампа — оба из Лурда — и скромного сельского доктора из окрестностей города. Виталь Дютур тогда жестко настоял, чтобы в комиссию не включали доктора Дозу, городского врача Лурда. Ему с лихвой хватало тех мнений о ясновидящей, которые этот ненадежный человек высказывал в кафе «Французское». Наморщив лоб, префект читает и перечитывает текст медицинского заключения:
«Девочка Бернадетта Субиру совершенно здорова, если не считать врожденной астмы. Она не страдает головными болями, а также другими нарушениями нервной системы. Аппетит и сон отличные. Патологические задатки вряд ли наличествуют. Девочка от природы отличается повышенной впечатлительностью. По-видимому, речь идет о сверхчувствительной натуре, которая легко может стать жертвой собственной фантазии, даже галлюцинаций. Возможно, луч света, падающий в Грот, создает у нее обманчивое впечатление „явления“ Дамы. Сверхчувствительные натуры часто обнаруживают склонность к гипертрофии такого рода впечатлений, которая в особо тяжелых случаях может доходить до физиологического бреда. Однако нет никаких оснований предполагать наличие последнего у девочки Субиру. Нижеподписавшиеся полагают, что у этого подростка нельзя исключить появление так называемых экстатических состояний, однако это психическое заболевание, сходное с сомнамбулизмом и доныне мало исследованное, не представляет никакой опасности для больной…»
— «По-видимому», «вряд ли», «возможно», — ворчит барон Масси и с отвращением отодвигает подальше это чересчур осторожное заключение. Тут ему — очень кстати — докладывают о приходе психиатра. Барон самолично пригласил к себе этого психиатра, главу закрытой лечебницы для душевнобольных в окрестностях По. Государству время от времени требуется врачеватель душ, чтобы избавиться от того или иного строптивого индивидуума. В особенности когда дело касается злоупотреблений крупными состояниями, чудачеств при составлении завещания, увлечений престарелых отцов легкомысленными красотками и других непотребных поступков, государство и состоятельные семейства призывают на помощь психиатра. Так почему бы государству не призвать на помощь психиатра, когда речь идет о сверхъестественных явлениях — в наш век, который еще только надеется кое-как справиться с явлениями естественными?
Психиатр обладает располагающей внешностью и ярко-рыжей бородой. Густая огненная шевелюра дыбом стоит на голове. Его можно было бы назвать даже красивым, если бы левый угол его рта не был слегка вздернут в результате паралича мышцы. Кроме того, его темно-серые глаза непрерывно бегают из стороны в сторону, ибо психиатр всегда перенимает нечто от своих пациентов.
Префект кратко излагает суть дела и разъясняет точку зрения государства. Бородач оказывается — к немалому удовольствию барона — чрезвычайно догадливым слушателем. Будучи совершенно равнодушен к чисто философским проблемам, он возмущается всем, что пробивает сверхчувственную брешь в логически познаваемой картине мира. Для него случай Бернадетты Субиру представляет собой одно из двух возможных: либо это помешательство, либо обман. А поскольку помешательство — сфера его компетенции, он охотно склоняется именно к такому выводу. Кроме того, ему непонятно, почему в столь тяжкое время надо позволять небесным силам, не обладающим специальными медицинскими познаниями, безнаказанно заниматься целительством. Префект ссылается на закон от 30 июня 1838 года, который дает прокуратуре право заключить под стражу любого гражданина, подозреваемого в психическом заболевании, если наличествует врачебный диагноз и больной представляет опасность для общества. Психиатр улыбается.
— Нам вовсе не нужно связывать себя окончательным решением, ваше превосходительство. Между полной свободой и полной изоляцией имеется вполне законное среднее состояние, к которому я всегда прибегаю в тяжелых случаях. Я ставлю пациента под наблюдение. В конце концов, психиатр — не костоправ, который может на месте вправить сломанную кость ноги.
— Отлично, дорогой профессор! — дружески кивает префект. — Боюсь, такое наблюдение окажется необходимым…
Уже на следующее утро психиатр заявляется в городскую больницу. Его сопровождает здоровенный санитар, как будто они собираются заключить под стражу самого Голиафа. Бернадетту незамедлительно приводят к нему. Ее глаза глядят на мир холодно, разумно и очень настороженно, как всегда, когда предстоит борьба. Рыжебородый прикидывается добродушнейшим дядюшкой. Он восторженно хохочет, складывает губы трубочкой, треплет девочку по щеке. Бернадетта хмуро уклоняется от его поросших рыжими волосами рук. Психиатр втягивает ее в беседу по широкому кругу тем, которая по-своему преследует ту же цель, что некогда имел перекрестный допрос Жакоме. Ему нужно заманить ее в разнообразные ловушки, чтобы обнаружилось ее слабоумие. Но она не идет навстречу его желанию. Ее ответы, как всегда, кратки и точны. Она знает, сколько дней в неделе и часов в сутках, а также когда восходит солнце в июле и кому принадлежит высшая власть во Франции. Знает, сколько будет пятью семь. А сколько будет, если семнадцать помножить на тридцать восемь, не знает, но вполне серьезно заявляет:
— Это вы заранее подсчитали, месье!
На вопрос, какие события произошли в последние дни, она отвечает четко и ясно, выстраивая их в хронологической последовательности. Две молоденькие сестры милосердия, присутствующие при обследовании, начинают хихикать. Бернадетта еще раз доказывает свое искусство: своими ответами она выставляет глупцом того, кто хотел выставить глупой ее.
Психиатр просит, чтобы его оставили наедине с пациенткой в затемненной комнате. Мать-настоятельница, давшая разрешение, догадывается известить об этом декана и родителей девочки. Бернадетта настороженно сидит на кровати, а бородач тенью передвигается в сумраке комнаты, освещенной пробивающимися сквозь занавеси яркими лучами. Жестом заправского портного он вытаскивает из кармана сантиметр, а из-за отворота сюртука — булавки. В эти годы анатомия черепа и мозга празднует свой великий триумф. В мозгу обнаружены центры двигательные, эмоциональные и высшей нервной деятельности, и все они отграничены друг от друга. Человек управляется этими центрами почти так же, как марионетка опытными пальцами кукольника. В сумме они составляют то, что выражает устаревшее слово «душа». Психиатр обмеряет череп Бернадетты и заносит результаты в книжечку — и впрямь так, как это делает портной, принимая заказ. Потом колет ее булавками в разные места тела.
— Ой, больно! — вскрикивает Бернадетта.
— Ага, значит, ты это очень сильно почувствовала, — ликуя, говорит психиатр; непонятно лишь, плохо или хорошо это для пациентки.
— Конечно, каждый бы очень сильно это почувствовал, — искренне признается Бернадетта.
Потом бородач начинает обследовать ее мышечные рефлексы, в первую очередь реакцию зрачков. Он велит девочке сделать несколько шагов вперед и назад с открытыми и закрытыми глазами.
— Отчего ты шатаешься? — спрашивает он.
— Оттого, что устала, месье, — отвечает она.
Психиатр предлагает ей сесть и немного поболтать с ним, он опять стал добрым дядюшкой.
— Значит, ты видишь в Гроте Пресвятую Деву Марию?
— Я никогда этого не говорила, месье!
— А что ты говорила?
— Что я видела в Гроте Даму, — возражает Бернадетта, подчеркивая прошедшее время глагола.
— Но эта Дама должна же кем-то быть, — настаивает бородач.
— Дама — это Дама.
— Кто видит каких-то Дам, которых на самом деле нет, тот болен, дитя мое, тот ненормальный.
Немного помолчав, Бернадетта разъясняет, подчеркивая каждое слово:
— Я видела Даму. И больше ее не увижу. Потому что она удалилась из этих мест. Следовательно, вы уже не можете считать меня больной, месье!
Психиатр не сразу находит, что возразить, сраженный этой неопровержимой логикой.
— Послушай, малышка, — наконец говорит он, — есть определенные признаки, что с тобой не все в порядке. Но даю тебе честное слово, мы тебя скоро вылечим. Разве ты не хочешь стать совершенно здоровой и избавиться от всех этих состояний, которые так вредны для тебя? Некоторое время ты поживешь в красивом доме, окруженном большим парком. И всего у тебя будет вдоволь, как у принцессы. Ты любишь пить горячий шоколад со сбитыми сливками?
— Никогда не пробовала.
— А вот теперь попробуешь, и, если захочешь, за первым же завтраком. Нигде тебе не будет так хорошо и привольно, как у меня. Причем все это ты получишь даром. Твоим родителям не придется платить ни су. Ты будешь всем обеспечена, и твое будущее изменится в лучшую сторону…
— Мне не так уж хочется попробовать шоколада со сбитыми сливками, — возражает Бернадетта. — Ведь мне уже скоро пятнадцать. Будет лучше, если я останусь здесь…
Бородач смеется и мотает головой.
— Милая девочка, лучше будет, если ты по доброй воле пойдешь со мной. Это не причинит тебе никакого вреда. И твоим родителям тоже, мы с ними потом переговорим. Я уже понял, что ты умная девочка. Это займет три-четыре недели, не больше. Зато мы навсегда избавим тебя от этих состояний. Тебе больше не будут являться в гроте Дамы, зато ты станешь жизнеспособным человеком, закаленным для борьбы за существование…
— Я вовсе не боюсь борьбы за существование, месье, — замечает Бернадетта, разглядывая свои руки, успевшие так много поработать за ее короткий век. А потом — психиатр даже не успевает что-либо сообразить — вскакивает с кровати, выбегает из комнаты и, никем не остановленная, удирает из больницы.
Два часа спустя психиатр вместе с прокурором входят в кашо. И пугаются, когда у самой двери натыкаются не на кого иного, как на Мари Доминика Перамаля. Его величественная фигура непреклонно преграждает им вход, так что разговор вынужденно происходит чуть ли не на пороге низенькой двери. Семейство Субиру в глубине комнаты боязливо жмется вокруг очага. Рыжий бородач смущенно кланяется.
— Если не ошибаюсь, я имею честь разговаривать с лурдским деканом?
— Вы не ошиблись, месье. Чем могу служить, господа?
— Не лучше ли нам переговорить где-нибудь в другом месте? — откашливается Виталь Дютур.
— Это вы, господа, избрали это место, а вовсе не я, — отвечает Перамаль, ни на пядь не сдвигаясь с места. — Присутствие здесь всего семейства Субиру для меня весьма кстати. Господина прокурора я знаю. Другой господин мне незнаком. Вероятно, это доктор из психиатрической больницы в По, которого префекту было угодно пригласить к нам…
— Я — экстраординарный профессор психиатрии и невропатологии, — отзывается бородач с перекошенным ртом и с апломбом, который не вполне ему удается.
— Боюсь, в Лурде вы не найдете подходящего поля для своих научных изысканий, дорогой профессор, — сожалеет Перамаль.
— Господин декан! Я действую по поручению руководства медицинского отдела нашего департамента. Имеется медицинское заключение от двадцать шестого марта, отмечающее некоторые отклонения в психическом состоянии юной пациентки. Господин префект полагает необходимым удостовериться в правильности этого заключения и для этого на некоторое время препоручить девочку моему наблюдению. В этом и состоит моя миссия здесь…
Кажется, что Перамаль еще больше увеличивается в размерах.
— Видел я эту бумажонку, датированную концом марта, — перебивает он. — Но вы-то, уважаемый профессор, вы-то самолично обследовали девочку. Какие психические отклонения вам удалось обнаружить?
— Бывают такие аномалии, которые не сразу бросаются в глаза, — мямлит бородач.
Тут уж рокочущий бас Перамаля заполняет комнату:
— А я хочу напомнить вам, уважаемый профессор, клятву Гиппократа, которую вы давали, как и любой врач, и спрашиваю: можно ли считать Бернадетту Субиру душевнобольной, буйнопомешанной и опасной для общества?
— Боже мой, господин декан, — увиливает от ответа психиатр, — кто говорит о буйном помешательстве или опасности для общества?
— На каком же праве основывается желание префекта лишить эту девочку свободы?
— На праве, зафиксированном в законе Франции, — произносит с раздражающим спокойствием Виталь Дютур.
Декану не сразу удается овладеть собой.
— Закон Франции слишком высок, — взрывается он, — чтобы протягивать руку помощи крючкотворам.
— Уважаемый господин декан! — примирительно улыбается бородач. — Применяя закон тысяча восемьсот тридцать восьмого года, мы стремимся лишь к благу пациентки, которую по указанию господина префекта в течение какого-то времени будут наблюдать и лечить всеми способами, имеющимися в распоряжении современной науки.
Тут самообладание окончательно покидает Перамаля. Его ярость звучит на всех органных регистрах:
— Это самое бесстыдное лицемерие, с каким я когда-либо сталкивался. И клянусь, господа, я сорву маску с лица этих ханжей и подниму такой шум на всю Францию, что у Тарбского префекта будет в ушах звенеть… Подойди-ка сюда, Бернадетта Субиру!
Бернадетта уже некоторое время назад инстинктивно приблизилась к декану. «Черный человек» ее детства теперь вдруг хватает ее и прижимает железными руками к себе в знак того, что берет ее под защиту.
— Я знаю эту девочку, — кричит он, — и прокурор ее тоже знает. Мы оба подробно беседовали с ней. А тот, кто утверждает, будто Бернадетта Субиру помешанная, сам либо помешанный, либо подлец. Закон тысяча восемьсот тридцать восьмого года направлен против буйных и эпилептиков. Вы все еще полны решимости его применить, господа? Отлично! Однако заверяю вас, что я ни на шаг не отойду от ребенка! Вот так. А теперь можете вызывать сюда жандармов.
— А если жандармы и впрямь явятся, господин декан? Что тогда? — спрашивает Виталь Дютур с надменной небрежностью.
— Если жандармы явятся, — Перамаль давится от смеха, — если жандармы явятся, я им скажу: господа, заряжайте получше, ведь вы пройдете сюда только через мой труп!
Прокурор и психиатр не солоно хлебавши покидают комнату, в которую им из-за декана даже не удалось по-настоящему войти. Виталь Дютур знает, что Перамаль осуществит любую свою угрозу. Этой внезапной перемены в лурдском декане прокурор не ожидал. Значит, Бернадетта — настоящая средневековая ведьма. Нужно будет телеграфировать в Тарб и испросить новых распоряжений.
В начале второго на углу улицы Птит-Фоссе и площади Маркадаль останавливается закрытая почтовая карета. В это время дня город словно вымер. Луиза и Бернадетта Субиру садятся в карету. Декан Перамаль уже сидит внутри. Всю дорогу они едут, храня молчание. Перамаль решил укрыть от преследований девочку и ее мать высоко в горах, в курортном городке Котре, в маленьком домике, принадлежащем тамошнему приходу. Его коллега, тамошний кюре, берется защитить их и обеспечить всем необходимым. Бернадетта бесследно исчезает. Даже полицейским ищейкам префекта не удается разыскать ее убежище.
Глава тридцать третьяПЕРСТ БОЖИЙ, ИЛИ ЕПИСКОП ДАЕТ ДАМЕ ШАНС
В эти дни монсеньер Тибо, епископ города Монпелье, лечится на целебных водах в Котре. Престарелый епископ знакомится с Бернадеттой в приходском домике. Монсеньер Тибо являет собой полную противоположность монсеньеру Лорансу. Его длинные белоснежные волосы свободно ниспадают на плечи. И губы его не тонкие и презрительно сжатые, а по-детски пухлые, и прекрасные глаза василькового цвета. Епископ города Монпелье — натура доверчивая и поэтичная; более того, можно открыть секрет, что в часы досуга он сочиняет неплохие стихи по-французски и по-латыни во славу Господа, природы, неба, Пресвятой Девы и дружбы. Монсеньер Тибо знает о таинственных явлениях в Лурде из газет, как и все остальные. Он также разделяет мнение всех клириков Франции, что ввиду господствующего состояния умов надо проявлять максимальную сдержанность по отношению к мистическим происшествиям. Нет ничего опаснее, полагает он, чем стирание священной грани между религией и верой в призраки. Тем не менее он просит девочку обо всем ему подробно рассказать. И тут происходит нечто странное. Бернадетта, обычно не отказывающаяся выполнить аналогичную просьбу, но рассказывающая о событиях в Гроте скучным и монотонным голосом, вдохновляется сиянием глаз своего слушателя. Ей кажется, что она впервые в жизни встретила душу, сходную с ее собственной и с такой же широтой вмещающую тайну душевного восторга, любви и потрясения. После первых же слов она теряет привычную бесцветную тональность. Она вскакивает. Падает на колени. Начинает изображать самое себя. Потом Даму. Одиннадцатое февраля. Вот тут течет мельничный ручей. А там Грот. Воображение ее разыгрывается до такой степени, что Бернадетта сама чувствует, как с какой-то неведомой силой начинает тянуть к себе Даму и чуть не заталкивает ее в правую нишу комнаты. Лицо ее покрывается мертвенной бледностью, и Луиза Субиру уже боится, как бы девочка не впала в экстаз. Когда Бернадетта изображает Даму и, полуоткрыв объятия, говорит самой себе: «Окажите мне милость и приходите сюда пятнадцать дней кряду», монсеньер Тибо вдруг встает и выходит из комнаты. В глазах старика стоят слезы. Он тяжело дышит. Выйдя из домика, он прислоняется к стволу дерева и шепчет:
— Quel poème… Какая поэзия!
Два дня спустя епископ города Монпелье направляется в Лурд. Он останавливается в гостинице Казенава. И сразу же просит декана Перамаля пригласить к нему нескольких надежных свидетелей видений и экстазов Бернадетты. Перамаль избирает доктора Дозу и Жана Батиста Эстрада. Последний заявляет епископу буквально следующее:
— Монсеньер, за свою жизнь я видел на сцене величайших актрис Франции, в том числе Рашель. Все они по сравнению с Бернадеттой были просто гримасничающими статуями, гипертрофированно изображавшими мучительные страсти. А маленькая ясновидящая в Массабьеле явила нам зримое отражение благодати, для которой в языке нет названия.
— Это так… Это так! — восклицает Тибо.
Декан Перамаль пользуется удобным случаем, чтобы посоветовать:
— Может быть, монсеньеру стоит переговорить с епископом Тарбским?
Монсеньер внемлет совету. И, несмотря на предписание врачей после утомительных лечебных ванн две недели соблюдать полный покой, прежде чем вернуться домой, он отправляется в Тарб. Там состоится его трехчасовой разговор с Бертраном Севером Лорансом.
Вскоре после этого лурдского декана телеграммой приглашают прибыть в резиденцию епископа. Вместо обычного дружественного приема за трапезой в аскетической комнате епископа его заставляют два часа ждать в канцелярии. Монсеньер в крайнем раздражении стучит своей палкой по письменному столу:
— Вы что, хотите натравить на меня весь епископат Франции, господин кюре?
Прежде чем Перамаль успевает что-нибудь возразить, епископ сует ему под нос один из тех внушительных, облепленных печатями свитков, какие применяются для пастырских посланий и других торжественных меморандумов.
— Lege! — приказывает монсеньер на латыни. — Читай!
При первом же взгляде на торжественный пергамент Перамаль с удовлетворением отмечает, что прежний неряшливо набросанный текст, лежавший в ящике епископского стола, успел преобразиться так значительно, что превратился в образчик каллиграфического искусства.
— Это о назначении епископской комиссии для расследования последних событий? — спрашивает он тихим голосом.
— Sede et lege! Сиди и читай! — рычит епископ, холодная снисходительность которого сегодня сменилась более теплой грубоватостью. Декан послушно опускается в одно из кресел и читает латинский титул, исполненный великолепными синими, красными и золотыми литерами в завитушках: «Распоряжение епископа Тарбского о назначении комиссии для расследования обстоятельств, связанных с якобы имевшими место явлениями в одном из гротов западнее Лурда».
А ниже этого титула, выдержанного в старинном витиеватом стиле: «Бертран Север Лоранс, благоволением Господа и милостью Святого Апостольского Престола епископ Тарбский, шлет приветствие и благословение клиру и верующим нашей епархии от имени Господа нашего Иисуса Христа…»
Декан бросает быстрый взгляд на епископа, но тут же отводит глаза. За благословением в римском стиле следует множество строк мелкими буквами. Перамаль страдает дальнозоркостью, и его глазам очень трудно разобрать текст. Но не только глазам, а и уму приходится сильно напрягаться. Тщательно завуалированное ясными словами пастырского послания необоснованное недоверие епископа производит прямо-таки мучительное впечатление. Во вводной части Бертран Север аргументирует причины и обстоятельства рассматриваемого события. По этим аргументам Перамаль видит, что монсеньер намеренно дает понять, что он принимает данные меры не по собственной инициативе, а вынужденно, под нажимом извне, обусловленным как ненавистью противников, так и легковерием фанатиков. То и дело Перамаль натыкается на оговорки, скрывающиеся под гладкой поверхностью стиля пастырского послания. Например, там говорится: «Мы ничего не можем признать а priori и без серьезной и объективнейшей проверки». Поэтому, дескать, следует как можно четче отмежеваться от субъективных утверждений и обратить пристальнейшее внимание на естественнонаучное освещение так называемых «чудесных исцелений». «Людей легче взбудоражить, чем убедить», — пишет епископ. Но Перамаль вычитывает между строк и еще кое-что. Новая смута нанесла бы новый удар христианству, которое в настоящее время защищает вечные истины в одной из самых ожесточенных исторических битв. Сущность современного духа, даже если он не отрицает Бога, такова, что он не готов признать существование исключений из общего закона природы ни с позиций разума, ни с позиций чувства. Если же церковь признает такое исключение — а она всегда готова это сделать, — она невольно усилит врагов Господа и вызовет ожесточенное неприятие в широких кругах верующих. А посему, прежде чем церковная комиссия признает наличие сверхъестественного явления, должны быть до конца исчерпаны все способы естественнонаучного объяснения с использованием всех средств современной науки. Поэтому в работе этой комиссии должны принять участие не только профессора догматики, морального богословия и мистической теологии, но в таком же количестве и профессора медицины, физики, химии и геологии…
Перамаль читает и читает, а конца все не видно. Мелкие буковки расплываются у него перед глазами. Монсеньер, теряя терпение, выхватывает листы из его рук.
— Кто отрицает чудо, не истинный католик, — ворчит он. — Кто не верит, что Господь властен поступать во Вселенной по собственной воле, тот не истинно верующий. И тем не менее чудеса такого рода оскорбляют нравственные чувства. В частности, во мне. Я не люблю чудес. Какая-то замарашка из нищенской трущобы, дочь пьяницы и прачки… Хоть милость небес и беспредельна, но я — всего лишь ничтожный смертный, — и я этого не приемлю. А вы все заставляете меня ввязаться в это дело…
— Не мы заставляем вас ввязаться в это дело, монсеньер, — возражает Перамаль. — Само это дело заставляет вас ввязаться, как заставило и меня. Истинный Боже, я вовсе не поклонник легковесного и тупого мистицизма старых баб. Но кто объяснит нам, почему события приняли столь бурный оборот, ваше преосвященство? Дочь опустившихся родителей, верно. Невинное дитя, почти не знакомое с простейшими основами вероучения, никогда раньше не предававшееся пустым мечтаниям, это дитя видит перед собой прекрасную даму, которую поначалу вовсе не принимает за некое видение, а считает реальной женщиной из плоти и крови. Это дитя рассказывает о встрече сестре и подружке. Сестра пересказывает все это матери, подружка — одноклассницам. И из этой ничтожной болтовни детей и простолюдинок в течение нескольких дней возникает лавина «за» и «против», прокатившаяся по всей Франции. Ваш собственный коллега, монсеньер, епископ города Монпелье, называет все это прекраснейшей современной поэмой…
— Мой коллега, епископ из Монпелье, — презрительно усмехается Бертран Север, — человек излишне сентиментальный…
— Но я, монсеньер, отнюдь не сентиментален, — заявляет Перамаль. — И тем не менее это непостижимое возвышение ничтожного ребенка приводит меня в состояние постоянного возбуждения. А вы теперь призвали на помощь людей, которые станут нас поучать: «Это перст Божий!» или наоборот: «Это не перст Божий!»
Епископ опускает уголки рта и поднимает брови.
— И среди этих призванных мною людей, — говорит он, — находится и лурдский декан со всеми его сомнениями…
Декан не может скрыть испуга. Охотнее всего он бы отказался от этой роли. Но это невозможно.
— Когда вы собираетесь созвать комиссию, монсеньер? — спрашивает он сдержанно.
— Покуда еще не знаю… Покуда рано… — сурово возражает епископ и ладонями охватывает свиток, словно показывая, что не даст его отнять.
— Однако распоряжение уже готово к напечатанию, — предупреждает декан. Старик епископ брюзгливо парирует:
— Распоряжение подождет. Под ним еще нет даты… Может быть, вы мне объясните, как должны работать члены комиссии — химики и геологи, — если вход в Грот запрещен?
— Ваше пастырское послание заставит отменить запрет, монсеньер, — невольно вырывается у Перамаля.
Епископ повышает голос почти до крика:
— Никого я не собираюсь заставлять! Я не намерен оказывать ни малейшего давления на светские власти. Пусть сперва император откроет Грот. После этого соберется комиссия. Не наоборот!
— Разве император оставил за собой право лично решить этот вопрос?
— Императору придется его решить, потому что другие — слабонервные — никогда не придут ни к какому решению. — И, немного помолчав, епископ добавляет голосом, приглушенным почти до шепота: — Тем самым я даю Даме самый последний шанс. Вы меня поняли, уважаемый декан?
— Нет, ваше преосвященство, не понял.
— Значит, придется пояснить. Я даю Даме шанс — либо победить императора, либо потерпеть от него поражение. Если она победит, комиссия примется за работу. Если потерпит поражение и Грот останется закрыт — значит, она вовсе не Пресвятая Дева, и мы ее сбросим со счетов вкупе со всей комиссией…
Сказав это, монсеньер начинает зачитывать один за другим пункты Пастырского послания. Перамаль слышит имена достойнейших каноников, которым доверяется руководство комиссией, а также имена известных профессоров, на которых возлагается проведение научных исследований. После этого епископ дает понять, что аудиенция окончена. Но уже у дверей останавливает визитера вопросом:
— А что будет с самой Бернадеттой, уважаемый декан?
— Что вы хотите этим сказать, монсеньер? — вопросом на вопрос отвечает Перамаль, чтобы выиграть время.
— Что хотел сказать, то и сказал, четко и ясно! Как она сама представляет себе свое будущее? Ведь вы, уважаемый декан, по-видимому, ее покровитель и защитник. И вероятно, уже ее об этом спрашивали.
Перамаль отвечает, взвешивая каждое слово:
— Бернадетта — самое простодушное создание в мире. У нее совершенно нет честолюбия. Ее единственное желание — вернуться к той безымянной массе, из которой она вышла. Она хочет жить так, как живут все женщины ее сословия…
— Вполне понятное желание, — смеется епископ. — И вы, богослов, верите, что это идиллическое будущее действительно возможно — после всего, что произошло?
— Всей душой надеюсь и все же не верю, — наконец отвечает Перамаль, выражая своим ответом ту двойственность, с которой относится к Бернадетте и ее Даме. Епископ, опираясь на посох слоновой кости, выходит из-за письменного стола и подходит вплотную к декану:
— Дорогой мой, комиссия может вынести только три решения. Либо объявит: ты, Бернадетта Субиру, — маленькая обманщица и фиглярка, следовательно, твое место в исправительном доме. Либо же: ты, Бернадетта Субиру, — безумная, следовательно, твое место в сумасшедшем доме. А может и решить: Пресвятая Дева ниспослала тебе Благодать, Бернадетта. Твой источник творит чудеса. И мы передадим наше заключение в Римскую Курию. Следовательно…
Мари Доминик Перамаль предпочитает в ответ промолчать.
— Следовательно, — повышает голос епископ, — ты — одна из тех Божьих избранниц, которая имеет право быть почитаемой церковью. А посему должна исчезнуть — слышишь? — исчезнуть, ибо мы не можем позволить святой жить среди людей, как все прочие. Святая, которая, вероятно, будет иметь дело с парнями, выйдет замуж и народит детей, — прелестное было бы новшество… — Внезапно епископ меняет тон и говорит тихим голосом, мягко и доверительно: — Поэтому, милая девочка, церковь берет тебя под свое покровительство. Поэтому, милая девочка, церковь поместит тебя, как драгоценный цветок, в один из самых прекрасных своих садов — в монастырь кармелиток или картезианок, где существуют очень строгие правила, хочешь ты того или нет…
— Она наверняка не захочет, монсеньер, — едва слышно перебивает епископа Перамаль. — Бернадетта вполне земное существо и, насколько мне известно, не ощущает никакого призвания к духовной жизни. Кроме того, она так еще молода, ей нет и пятнадцати.
— Возраст со временем меняется, — обрывает его епископ. — Да и распоряжение еще не издано, комиссия еще не собиралась. А когда начнет работать, будет заседать и заседать без конца — это я обещаю вам, дорогой мой, — так что ее работа займет не один год. Ибо я, я-то взыскую истины в последней степени ясности. А до тех пор пускай ваша подопечная девочка живет в миру, как все простые смертные, хотя и под неусыпным надзором, это мое требование. И если вы, лурдский декан, желаете девчушке добра, то постарайтесь вовремя уговорить ее отречься от своих слов. Тогда она отделается исправительным домом. Это было бы наилучшим выходом из положения для Бернадетты Субиру, да, пожалуй, и для церкви тоже, такие уж времена…
Глава тридцать четвертаяОДИН АНАЛИЗ И ДВА ОСКОРБЛЕНИЯ ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА
Серьезные беспорядки угрожают со стороны людей, которые вообще-то не принадлежат к приверженцам Дамы из Массабьеля. Среди рабочих по всей провинции прошел слух, что Бернадетту Субиру похитили и отправили не то в тюрьму, не то в сумасшедший дом. Визит рыжего бородача в Лурд не остался незамеченным. Жакоме пришлось вывезти его из города в собственной коляске и под охраной жандармов, поскольку Антуан Николо поклялся всеми святыми, что остановит почтовую карету еще до Бартреса и не только исколошматит внештатного профессора, как того «английского миллионера», а вообще прикончит.
После визита бородача Бернадетта и впрямь исчезла. И мельник Антуан начинает вести бурную политическую пропаганду. Он выступает перед рабочими лесопилки Лафитов и мельницы Клавери, каретной фабрики Дюпра, кирпичного заводика Суртру и винокуренного завода Пагес. Он разговаривает с рабочими сланцевых карьеров, каменотесами, дровосеками, дорожными рабочими, с большинством из которых лично знаком.
— Кто мы такие — свободные граждане Франции или рабы? — задает он один и тот же подстрекательский вопрос.
— Мы — рабы! — звучит в ответ хор голосов, и этот ответ даже не совсем грешит против истины, ибо власть императора благодаря закону об У правлении государственной безопасности абсолютна и неподконтрольна. Так что демагогические речи Антуана Николо в защиту Бернадетты выслушиваются сочувственно. Хотя этот рабочий люд и живет на католическом юге страны, в сущности, это тот же трудовой народ, который в 1789, 1830 и 1848 году пошел на баррикады, чтобы противостать привилегированным особам, к которым в его глазах относятся и «Добрый Боженька», и «Пресвятая Дева». Бернадетта Субиру — дитя этого трудового люда, одно из беднейших его чад. Уже много месяцев привилегированные персоны насильничают над этим ребенком и мучают его с помощью полиции, прокуратуры, судей и психиатров, не в последнюю очередь и самой церкви. Из-за чего все эти мучительства? Из-за того, что Святая Дева явилась не монахине благородных кровей, а этой простой девочке из народа, и благодаря источнику, забившему в злосчастном гроте Массабьель, исцеляются больные. Какое дело до этого Жакоме, Дютуру, Масси и императору? Никакого дела им до этого нет, черт побери, этим Жакоме, Дютуру, Масси и императору! Лучше бы они повысили грошовые расценки, ликвидировали безработицу и крайнюю нищету народа! Ан нет, все они, начиная с императора и кончая Жакоме, заботятся только о том, чтобы те, у кого богатство и власть, не потеряли ни су. Они закрывают доступ в Грот и как бы в насмешку над народом запрещают пользоваться чудодейственной водой из источника, которая уже помогла нескольким страдальцам. А почему? Чтобы самим продавать эту воду за большие деньги и набивать собственную мошну. А теперь они пошли на чудовищное преступление! Выкрали это ни в чем не повинное дитя трудового народа, чтобы упрятать его навеки в тюрьму или сумасшедший дом…
В первый четверг августа разражается буря. Больше тысячи рабочих в четыре часа дня бросают работу и густыми толпами стекаются к Массабьелю. Жакоме едва успевает послать к Гроту всех оказавшихся в наличии жандармов числом пятнадцать. Вооруженные жандармы стоят стеной перед заграждением. После ожесточенной перебранки толпа бросается на штурм. Жандармам приходится пустить в ход оружие, чтобы отразить три атаки толпы. После этого в них летит град камней, один из которых прямым попаданием в лицо серьезно ранит Белаша. К месту действия прибывают мэр, комиссар полиции, прокурор и половина судей, дабы спасать положение. Жакоме намеревается обратиться к толпе, но его заглушают криками. Виталю Дютуру тоже не дают произнести ни слова. Старый народный трибун Лакаде имеет больший успех. Толпа дает ему сказать несколько фраз. Но потом его перебивает Николо:
— Где Бернадетта?
— Бернадетта в полной безопасности! — кричит в ответ Лакаде. — Головой ручаюсь! Люди, разве я не был всегда на вашей стороне? Разве вы не сами выбрали меня мэром? Если вы поверите мне, то и я вам поверю. Николо, кончай это безобразие, и я скажу вам, где находится Бернадетта…
Эта приманка действует на Антуана Николо.
Полицейское донесение Жакоме каждой строкой повергает барона Масси в мрачнейшее настроение. После неудавшейся попытки интернировать девчонку с помощью рыжего бородача еще и этот удар, самый серьезный из всех. Газеты набрасываются на «Происшествия в Лурде» и своей лицемерной озабоченностью только способствуют распространению беспорядков. Мол, французский народ — народ самостоятельно мыслящий, а не слепо подчиняющийся. Это казаки и пруссаки могут терпеть самодержавное правление, но не великая нация Вольтера и энциклопедистов. У галлов достанет иронии, чтобы, воспользовавшись вспышкой суеверия, предупредить о грозящей опасности. Бедняжка Бернадетта видит таинственную Даму в гроте Массабьель. А другие могут в том же Гроте «увидеть» огненные письмена, которыми суверенный народ предупреждает тех, кто хочет урезать его естественные права. И газета «Птит Репюблик» отваживается напечатать эти слова, после чего цензор конфискует часть тиража, но другая часть уже попала к читателям.
По чиновничьей «лестнице Иакова» вновь начинается обычный лихорадочный обмен запросами и ответами. Волю императора узнать все еще не удается. В настоящее время он находится на летнем отдыхе в Биаррице, наслаждается своей ролью отца и супруга, а также морскими купаниями, и когда появляется министр финансов Фуль с очередными кляузами, он отказывается его принять. Барон Масси устал от бесплодных усилий. Он поклялся жестоко расквитаться с Гротом Массабьель, столько раз наносившим уколы его самолюбию. Первая растерянность внезапно сменяется ясным осознанием способа отомстить за унижение. И пусть «подрывные элементы» собираются в тысячные и даже десятитысячные толпы, пусть в Лурде вспыхнет настоящий мятеж, он этому лишь обрадуется. Ни минуты не колеблясь, он прикажет расстрелять этот дьявольский Грот из орудий артиллерийского полка, расквартированного в Тарбе, — на собственный страх и риск.
Супрефектам, мэру, комиссару полиции Лурда рассылается строгое распоряжение барона: «Если беспорядки повторятся, если возникнут новые случаи сопротивления действием вооруженным представителям власти, то императорским жандармам, а также любым приданным для усиления воинским частям надлежит после требуемого законом предупреждения открывать огонь». Лакаде, получив этот приказ, путается до полусмерти. «Побоище в Массабьеле» с множеством убитых и раненых отнюдь не желательный пролог к его выгодному предприятию: продаже целительной минеральной воды на месте и с пересылкой. Разве мыслимо устроить на поле боя казино с кафе на открытом воздухе, музыкальным павильоном, площадками для крокета и итальянскими праздниками с фонариками и фейерверком? Боже милостивый! И мэр в ужасе бросается к декану.
Для Перамаля начинается неделя, в течение которой он едва успевает утолить голод и поспать. Сначала он вызывает к себе Антуана.
— Проклятый осел, — набрасывается он на него, — безмозглая тварь! Что ты делаешь! Зачем будоражишь людей? Хочешь, чтобы вода источника Бернадетты смешалась с кровью? Для девочки на этом бы все кончилось. И были бы все основания убрать ее с глаз людских как преступницу. А этот источник — возможно, великая благодать — был бы проклят навеки! Понимаешь, наконец, что ты делаешь, несчастный осел?
Антуан Николо бледнеет как полотно и понуро опускает голову.
— Сейчас же пойдешь со мной, — гремит декан, — и покажешь мне всех зачинщиков!
Мари Доминик Перамаль с первого дня своей службы был утешителем униженных и страждущих, и теперь это приносит свои плоды. Он знает крестьян, рабочих и вообще бедный люд, и они его знают. Он говорит на их языке. В сопровождении оробевшего Антуана он входит в мастерские Лафитов, Клавери, Суртру и Пагес. Его уверенный рокочущий бас взывает к разуму паствы:
— Я знаю, что вы задумали совершить в следующий четверг. Хотите, чтобы простой народ десятками тысяч со всех сторон пришел к Гроту, так? Ничего другого не добьетесь — кроме того, что солдаты начнут в вас палить и многие будут убиты или станут инвалидами. И ради чего? Ради свободного доступа к Гроту? Не дурите мне голову! Вы смешиваете в одну кучу свое собственное дело с совсем другим. Ничего хорошего из этого не выйдет. И кончится плачевно…
— Мы хотим увидеть Бернадетту, — возражают ему.
Перамаль не успокаивается. Он ходит по домам, хижинам и трущобам. Уговаривает женщин не отставать от мужей, пока те не отступятся от своего безумного плана.
— А если Дама на самом деле Пресвятая Дева, — восклицает он, — что она скажет вам, неблагодарным чадам своим?
После такого сильного аргумента женщины обещают сделать все, но в свою очередь требуют: хотим увидеть Бернадетту.
За два дня до намеченного бунта декан призывает Луизу Субиру и Бернадетту вернуться из Котре. В среду он возит их обеих в коляске по городу и окрестностям. Свежий вид девочки, которой пребывание в горах явно пошло на пользу, производит на людей сильное впечатление. Бернадетта рассеянно улыбается. Но люди чествуют ее как победительницу.
Мысли мэра Лакаде неотступно крутятся вокруг важного письма, которое он вскрыл несколько минут назад. Он-то думал: наконец пробил мой час! Великий Фийоль прислал свое заключение! Перед лицом Франции и всего мира беспристрастная наука предоставит крупнейший целительный источник планеты страждущим массам. Распечатывая письмо дрожащими от радости пальцами, мэр не сомневался в этой лучезарной перспективе. Но уже при первом беглом взгляде на текст сникает.
Правда, в нем перечислены все эти славные карбонаты, хлораты, силикаты, известь, железо, магний и фосфор аптекаря Латура. Как и полагается крупнейшему светилу гидрологии и бальнеологии, педантичный Фийоль дополнил этот перечень аммиаком и поташом, хотя они и присутствуют лишь в следах. Ах, как прекрасно звучит само слово «поташ»! Готовое название для средства по прочистке грешных внутренностей чревоугодников. Да что толку от этих звучных научных слов, ежели результат напрочь разбивает все надежды? Ибо под перечнем химических элементов профессор Фийоль красными чернилами начертал страшный приговор:
«Из вышеприведенных результатов исследования ясно вытекает, что присланная нам проба воды из источника под Лурдом может быть названа обычной питьевой водой, состав которой точно соответствует составу воды в горных источниках там, где почва содержит много извести. Данная вода не содержит никаких активных веществ, которые могли бы иметь целебные свойства. И следовательно, ее можно пить без пользы и без вреда».
«Без пользы и без вреда!» — горько бормочет себе под нос мэр. И вдруг обнаруживает в конверте коротенькую записку, адресованную ему лично. Он читает:
«Необычайное воздействие на больных людей, якобы производимое этой водой, не может быть объяснено — по крайней мере с точки зрения современной науки — наличием растворенных в ней солей, обнаруженных при химическом анализе».
«Какая чудовищная по своему коварству фраза!» — думает мэр. Сегодня исцеления еще нельзя объяснить наличием этих солей, а завтра, вероятно, будет вполне возможно. Господин профессор — поистине подло с его стороны! — через парадную дверь впускает чудо, а черный ход, лукаво подмигивая, оставляет открытым для науки. Два лица у господина профессора. Уж от него-то никак нельзя было ожидать такого подвоха. Это удар ножом в спину прогресса и коммерции. Какую цель он преследует?
Если прокурор Дютур всегда задается вопросом: cui bono? кому выгодно? — то Лакаде постоянно спрашивает себя: ad quem finem? с какой целью? Правда, спрашивает не на латыни. Однако он слишком хорошо себя знает, чтобы не заподозрить неладное, ибо любой поступок человека служит одной цели: получению заранее намеченной выгоды. И Фийоля он, по всей видимости, недооценил. У этих профессоров нынче губа не дура. Такое светило науки, как Фийоль, точно знает, что результаты его анализа стоят солидной суммы наличными, на которую он, однако, не может предъявить счет. Его слово создает курорты из ничего и вновь приговаривает к исчезновению. С какой стати ему просто так, за здорово живешь, способствовать экономическому расцвету города Лурда? Лакаде хлопает себя по лбу. «Ну и дурак же я! Собственная слепота и жадность помешали мне поехать в Тулузу и предложить господину профессору пару тысяч франков на расходы. Поверил пустой болтовне, будто из Тулузы обязательно придет сказочное заключение. И увлекся до того, что опубликовал в газете „Лаведан“ экспертизу Латура. И еще позавчера, черт побери, был так тщеславен и неосторожен, что расхвастался перед советом городской общины, призывая создать курортную комиссию, и не обратил внимания на выпученные глаза хитрого Лабеля. Тебе уже за шестой десяток перевалило, а ты все еще выскакиваешь вперед из-за своей глупой жадности, от которой никак не можешь избавиться. Что теперь делать? Обратного хода уже нет. Ты не можешь сделать вид, будто заключения Фийоля не было. Не можешь его сжечь. Ты вынужден его опубликовать. Наверное, господин профессор уже обнародовал его в „Депеш де Тулуз“. Теперь придется расхлебывать кашу». А голова трещит, голова так трещит, будто вот-вот расколется…
Лакаде сжимает ладонями виски, но давняя головная боль, связанная с нарушением пищеварения, только усиливается. Он долго кругами бродит по кабинету, испуская стоны. Но вдруг останавливается как вкопанный и вперяется невидящим взглядом в угол комнаты.
«А что, если Фийоль, этот тертый калач, на самом деле умнее умного? Что, если он учуял единственный верный путь и способен меня сто раз заткнуть за пояс?» Головная боль Лакаде становится нестерпимой. В уме с лихорадочной быстротой возникают смутные, но заманчивые проекты. Он звонит в колокольчик и приказывает секретарю Куррежу немедленно и тайно доставить в кабинет бутылку родниковой воды из Массабьеля. Полчаса спустя требуемое стоит у него на столе. Лакаде выливает воду из бутылки в хрустальный кувшин. Вот она искрится в золотистых лучах послеобеденного солнца, эта загадочная жидкость, обычная питьевая вода, не имеющая лечебного действия, которая тем не менее уже кое-кого исцелила. Бурьет видит слепым глазом, и парализованный сын Бугугортов бегает по улице. Лакаде долго наблюдает за игрой света в хрустале, отбрасывающем на стену дрожащие радужные пятна. При нынешнем уровне науки, думает он, вода ни на что не годится. Но это, однако, не означает, что нельзя достичь своей цели. Естественно, не отступая, а двигаясь вперед — но в другом направлении. Курортники — они и есть курортники и принесут городу деньги независимо от того, за чем приехали: за карбонатами и фосфатами или за чудом. Не свистит ли паровоз?
Мэр подходит к двери и с превеликой осторожностью запирает ее на ключ, чтобы Курреж и Капдевиль не услышали щелканья замка. Потом так же осторожно задергивает тяжелые занавеси на окнах, словно страшится, что Бог увидит, на какое святотатство он решился. Комната погружается в пурпурный полумрак, и призматический блеск хрусталя гаснет. Лакаде вслушивается в себя: по-прежнему ли сильно болит голова. Удостоверяется, что достаточно сильно. Потом наливает себе стакан чудодейственной воды, со стаканом в руке идет в угол комнаты, кряхтя опускается на колени и начинает читать молитвы. Но, поскольку колени, на которые давит порядочная тяжесть, очень скоро начинают нестерпимо болеть, он еще до десятой молитвы осушает стакан до дна. В полном изнеможении от таких усилий он валится на диван и ждет результатов. Время от времени он задается вопросом: уменьшилась ли головная боль? Странное дело. Он не может этого понять. Нужно еще раз попытаться, решает он, вновь опускается на колени, пьет воду и молится. На третий раз он уже почти уверен, что боль начинает проходить. Тут мэр Лурда Адольф Лакаде смеется над старым якобинцем Лакаде и немало дивится тому, на что оказывается способен самый просвещенный человек, когда уверен, что никто его не видит. А головная боль в самом деле прошла…
И Лакаде делает вывод: это доказывает, что человек, испытывающий боль, обретает и веру. А так как боль испытывают многие, причем не только обычную головную боль, то и верят тоже многие. Вот они-то — страдающие от боли и потому истово верующие — и придут.
Отборной эту публику вряд ли можно будет назвать, мелькает в голове у мэра, прежде чем он устало отдается во власть сна.
Этот год — самый трудный в многотрудной карьере имперского прокурора Виталя Дютура. Началось с затяжной простуды в феврале. Неделями длящийся насморк и распухший красный нос отнюдь не укрепляют чувство собственного достоинства у властолюбивого человека. Потом произошел этот странный допрос Бернадетты Субиру, при котором Виталь Дютур потерпел свое первое фиаско. Настоящий юрист умеет четко разграничивать службу и частную жизнь. До чего бы мы докатились, если бы судьба каждого обвиняемого, сомнения в правильности того или иного приговора оставляли раны в душе? Судейские должны быстро овладеть искусством, едва выйдя за порог дворца правосудия, сбрасывать с себя тяжкий груз, который возлагает на их плечи профессия. В этом они, само собой, схожи с докторами, которые ведь тоже не могут истекать слезами у каждого смертного одра. И Виталь Дютур вполне освоил профессиональную рутину и, покинув зал судебных заседаний или свой кабинет, начисто забывал о только что закончившихся допросах и слушаниях. Но тот допрос Бернадетты он никак не может забыть. Этот допрос точит и точит его мозг даже теперь, спустя полгода. Ему кажется, будто тогда не он допрашивал, а его самого допрашивали, будто невозмутимая, непоколебимая и недоступная натура этой девочки заставила его изменить свою жизнь. К стыду всей прокуратуры, приходится открыто признать, что Дютур уже много недель ощущает глубокую растерянность. Именно этой растерянностью, а отнюдь не философскими причинами объясняется его жесткость, даже ненависть к Бернадетте Субиру, к Даме, к Гроту, к источнику и всей этой чертовщине, которая действует ему на нервы и преследует даже во сне. Он перессорился из-за этого со своей привычной компанией, собирающейся в кафе «Французское», — с Эстрадом, Дозу, директором лицея Клараном и некоторыми другими, которые либо колеблются, либо безоговорочно перешли в стан мистицизма, как, например, налоговый инспектор. С другой стороны, Дютур никак не может гордиться банальной общностью взглядов с господином Дюраном и ему подобными. Холостяку, по неисповедимой воле французского юридического ведомства вынужденному жить в большой деревне, называемой городом, ресторан и кафе заменяют дом, семью, театр и культурные развлечения. Дютур расстался с приятным обществом, включавшим наиболее живые умы. И теперь разделяет общество скучнейшего Жакоме и некоторых столь же унылых юристов и гарнизонных офицеров…
После непростительно бездарной истории с провокатором, которой он стыдится до зубовного скрежета и которая, несмотря на все ухищрения, просочилась в газеты, Дютур получил от главной прокуратуры в По строжайший выговор. А после бунта перед Гротом, в ходе которого жандарм Белаш был ранен, Дютура затребовали в По уже персонально. Его начальник Фальконе, человек пожилой, завидев Дютура, заламывает руки.
— Император недоволен юстицией, — ноет Фальконе. — Я получил разносное письмо министра. Все необходимо изменить. Я далеко от источника. А вы там рядом. Так сделайте же что-нибудь, уважаемый!
«Сделайте же что-нибудь! Сделайте же что-нибудь!» Эту мелодию отбивают копыта лошадей почтовой кареты, когда Дютур возвращается в Лурд.
А что тут сделаешь? Фальконе легко указывать. Прокурор собирает всех жандармов и полицейских и строго-настрого приказывает им подслушивать, о чем говорят люди, постоянно толпящиеся перед Гротом. И каждого, кто позволит себе неуважительное высказывание по адресу правительства, а тем более подрывные речи против государственных устоев, арестовывать на месте.
Уже на следующий день в кабинет прокурора является торжествующий коротышка Калле и приводит арестованную; в кабинете в это время находится комиссар полиции Жакоме. Арестованной оказывается некая Сиприн Жеста, дама, принадлежащая к сливкам лурдского общества, приятельница мадам Милле и член ее кружка. Добряк Калле имеет «зуб» на сливки общества вообще и на мадам Жеста в частности.
— Она утверждала, — хрипло рявкает он, — что скандал не кончится, пока император и императрица не явятся собственной персоной к Гроту.
— Это правда, мадам? — спрашивает Дютур.
— Истинная правда, слово в слово, месье, — кивает Сиприн Жеста, аппетитная толстушка лет тридцати, с личиком, излучающим спокойствие. Это спокойствие арестованной по его приказу особы раздражает прокурора.
— Вы действительно считаете, что Их величества прибудут к Гроту, доступ в который запрещен их собственным правительством?
— Я твердо убеждена, месье, что Их величества плюнут на свое дурацкое правительство и совершат паломничество к Гроту Массабьель.
При этом издевательском ответе прошедший огонь и воду чиновник Дютур теряет голову. Словно подброшенный какой-то зловещей силой, он вскакивает и вопит:
— Это оскорбление Их величеств! Я подам на вас в суд за оскорбление Их величеств!
— Подавайте на здоровье! — возражает мадам Жеста тоном, исполненным иронии. — Разрешите, однако, спросить, в чем состоит это оскорбление?
— В том, что вы приравниваете умственные способности Их величеств к своим собственным!
Если рассудительный человек теряет рассудок, то, как правило, целиком и полностью. Эмоции, обычно стиснутые строгими рамками, мстят за себя в этом случае неожиданными и бурными взрывами чувств. Виталь Дютур, позеленев от злости, на самом деле выдвигает это смехотворное обвинение против мадам Сиприн Жеста. И очень скоро дело рассматривается в открытом заседании под председательством мирового судьи Дюпра. Под радостно-издевательский гогот битком набитого зала Дюпра, приятель прокурора, вынужден признать обвиняемую невиновной в оскорблении Их величеств и с большой натяжкой приговорить к обычному штрафу в пять франков.
Но одержимость Дютура уже не знает границ. Что не удалось в Лурде, может быть, удастся в По на глазах господина Фальконе. И прокурор подает апелляционную жалобу на это решение суда. Дело передается в следующую инстанцию. В день судебного заседания Казенаву приходится добавить вторую почтовую карету, поскольку большая компания женщин в светлых летних туалетах, смеясь и шумя, желает непременно сопровождать обвиняемую в По. Все дальнейшее скорее походит на праздничный спектакль. Дамы получают полное удовлетворение. Суд в По не только подтверждает правильность оправдательного приговора, но и отменяет ничтожный штраф. Главный прокурор Фальконе заявляет в присутствии свидетелей:
— Этот бедняга Дютур в десять раз больше нуждается в помощи психиатра, чем Бернадетта Субиру.
В полном унынии прокурор слоняется по кабинету. Рана, которую он — Бог знает почему — сам себе нанес, неизлечима. Он сделался мишенью для насмешек со стороны газет, и не только клерикальных. Он догадывается, что его карьера окончена. На вечные времена заслать в самую глухую провинцию — таков будет приговор. Увидев свое лицо в зеркале, он кривится от отвращения.
Но коротышка Калле не отступается. Уже спустя неделю он заявляется с новой добычей. На этот раз его трофей — пышно разодетая дама в платье с огромным кринолином. Коричневый шелк. Фиолетовый зонтик от солнца. Светлые волосы, высоко взбитые надо лбом и увенчанные крохотной шляпкой с цветами. Калле с важным видом ставит на стол вещественное доказательство — большую бутылку.
— Эта дама брала воду из источника, — заявляет полицейский, — и не желает отдать бутылку. Кроме того, она рвала траву и цветы у самого Грота и не подчинилась приказу удалиться…
— Как ваше имя, мадам? — с тоской приступает к допросу Дютур.
— Меня зовут мадам Брюа, — отвечает дама с несколько смущенной простотой тех, кто предпочел бы скрыть слишком звучное имя.
— Мадам Брюа? — переспрашивает, подняв на нее глаза, Дютур. — Брюа? Вы имеете какое-либо отношение к адмиралу Брюа, бывшему министру морского флота?
— Он мой муж, — отвечает дама.
Виталь Дютур весьма смущен; он встает и придвигает даме кресло.
— Сделайте одолжение, мадам, присядьте.
Но мадам Брюа решительно отклоняет предложение:
— Меня арестовал вот этот господин и провел через весь город. Хочу, чтобы со мной и здесь обращались, как со всеми задержанными. Разрешите узнать, в чем моя вина?
Лысый прокурор всем своим видом показывает полное изнеможение.
— Мадам, — начинает он полушепотом, дав глазами знак злосчастному Калле исчезнуть, — мадам, вы носите великое имя. Ваш супруг, как всем известно, особа, приближенная к императору… Мы же, государственные служащие этого города, уже много месяцев ведем борьбу с одним из ужаснейших недоразумений нынешнего века. Ведем эту борьбу по поручению правительства, с ведома и по воле Его величества. Некие прямо противостоящие друг другу в политике круги используют галлюцинации слабоумной девочки и слухи о якобы имевших место исцелениях как желанный повод для того, чтобы нанести удар правительству и самому императору в наиболее слабом месте господствующей системы. Я говорю о чрезвычайных законах, на которые опирается нынешнее правительство, законах о чрезвычайном положении. Но если власти, опирающейся на эти законы, будет причинен хотя бы малейший вред, она попадет в весьма сложное положение. Дабы оградить абсолютную власть от опасных промахов, мы и преградили доступ к гроту Массабьель… Но у грота появляются дамы вроде вас, мадам, принадлежащие к высшим слоям французского общества, и показывают простому народу, что они сами ни в грош не ставят эту высшую власть, ибо не выполняют ее постановлений. Что же остается делать нашему брату, мадам?
— Подать на меня в суд, — улыбается мадам Брюа, — ну, например, за оскорбление Его величества…
Дютур, не моргнув глазом, выслушивает этот ядовитый намек.
— Буду вынужден, мадам, — говорит он после довольно длительной паузы, — взыскать с вас положенный штраф в размере пяти франков. Уплатите соответствующему комиссару полиции.
— С превеликим удовольствием, месье. Хочу добавить к пяти еще сто франков для бедняков Лурда. А теперь — верните мне мою бутылку, пожалуйста.
— Бутылка конфискована, мадам, — отвечает прокурор.
Дама улыбается уголками губ.
— Не думаю, что она и впрямь будет конфискована, месье. Я набрала в нее воды по поручению одной высокопоставленной особы.
Дютур полон решимости не отступать в этом вопросе. Он рывком берет бутылку со стола:
— Какой особы, разрешите узнать, мадам?
— Ее величества императрицы Евгении, — отвечает та. — Ведь я имею честь быть бонной маленького кронпринца.
Мгновенно пожелтевший лицом Дютур протягивает ей бутылку.
— Прошу вас, возьмите, мадам! — И добавляет, не подумав извиниться: — Не понимаю, почему в этом полоумном мире я должен быть единственным верноподданным, свято выполняющим свой долг!
Глава тридцать пятаяДАМА ПОБЕЖДАЕТ ИМПЕРАТОРА
Окна императора выходят на Атлантический океан, и шум прибоя проникает в его комнату, ибо летняя резиденция расположена высоко над рифами. Несмотря на теплую ночь — на дворе сентябрь, — окна закрыты. Табачный дым стелется по всей комнате, скапливаясь вокруг люстры и богато изукрашенных керосиновых ламп, стоящих на двух письменных столах. Этот час одиночества между двенадцатью и часом ночи император особенно ценит. Как и многие люди, пристрастившиеся к курению, засыпает он поздно и с трудом, и его ум работает четко и продуктивно лишь после полуночи. В этот час в мозгу могущественнейшего повелителя современного мира рождаются самые фантастические планы. Желтоватая кожа на лице пятидесятилетнего императора, щеки которого обычно упруги и блестят как полированные, сейчас слегка обмякла и сморщилась. Черные крашеные волосы, надо лбом всегда тщательно зачесанные слева направо, взлохмачены. Усы, днем напомаженные и негнущиеся, острыми концами торчащие в обе стороны, теперь обвисли. На монархе шлафрок из легкого шелка и мягкие домашние туфли. Изображать в таком виде погруженную в глубокое раздумье персону, олицетворяющую судьбу всего континента, доставляет какое-то пикантное удовольствие — удовольствие от ощущения собственной власти.
Наполеон III ходит по просторной комнате от одного стола к другому, словно за ними сидят незримые призраки его секретарей, которым он еженощно диктует приказы начать великие битвы этого века. На том столе, что побольше, разостлана карта Северной Италии, усеянная таинственными пометками, сделанными красными, зелеными и синими чернилами. Карта была приложена к запечатанному пятью печатями плану военной кампании, задуманному Генеральным штабом и накануне лично доставленному в Биарриц военным министром. Что дела с Италией зашли так далеко, мир еще не подозревает. Даже графа Кавура, вершителя судеб в Савойе, покуда делают более податливым, подогревая на медленном огне неизвестности. А газеты пишут о современном складе ума и любви к природе у императора, ежедневно и подолгу принимающего морские ванны.
На маленьком столе под грудами документов и посланий тоже лежат карты Алжира, Экваториальной Африки и Центральной Америки. Фантазия императора многослойна и разностороння. Для его дяди Наполеона I мир был ограничен узкими рамками, он никогда не выходил за пределы Европы и Средиземноморья, не смог даже преодолеть Ла-Манш, чтобы покарать Британию. При всех знаках почтения, оказываемых памяти основателя династии, Наполеон III ощущает свое превосходство над Первым. Его дело — не сражения, победы в которых оборачиваются поражениями. Его дело — создание сети железных дорог, которыми он за каких-то семь лет покрыл всю территорию Франции. Его цель — не хвастливое завоевательство, а гармоническое расширение мира, цивилизованного французским духом и простирающегося до Конго, Восточной Азии, а возможно, и до Мексики.
Император то и дело склоняется над картой Северной Италии с пометками Генерального штаба. Да, войны с Австрией не избежать. Заносчивый умник Кавур слишком уверен, что именно он дергает за ниточки, управляя марионетками, и не подозревает, что он сам — марионетка в руках более могущественного. Цель Кавура — Италия, объединенная Савойской династией. Император ничего такого и в мыслях не держит. Он не помышляет одарить Виктора Эммануила новой великой державой. Правда, когда-то, в богатой приключениями юности, он торжественно поклялся карбонариям и обществу «Giovane Italia»[12] довести до победного конца движение за возвышение и объединение всех итальянцев. Но то были республиканские радужные мечты бездомного голодранца и безнадежного претендента. Наполеон III никому не обещал чрезмерно возвысить Савойскую династию и тем самым подать дурной пример Гогенцоллернам. Его план куда более оригинален и целесообразен: объединить Италию, но под властью не одного монарха, а четырех, которых, по мере надобности, можно будет натравливать друг на друга. Замкнутый союз государств и династий, у которых связаны руки. А он, Наполеон, передаст верховную власть в этой федерации не кому иному, как Папе Римскому, главе церковной империи. Так решится квадратура круга итальянской политики. Это будет щедрейший дар клерикалам всех наций, но одновременно и повсеместный контроль за католическими партиями. Либералы взбесятся, это император прекрасно понимает. Они будут вопить на всех углах. Клерикалы и либералы — это две чаши весов. Держать их по возможности в равновесии — вот и все, что требуется для устойчивости императорской власти. Не религиозное чувство заставляет императора преподнести Риму такой огромный подарок. Сам он в душе и мыслях либерал, как все. Но преимущество мировой империи во главе с Францией состоит в том, что ни итальянцы, ни немцы не смогут создать подлинно национального государства. Разумеется, об этом нельзя говорить во всеуслышание, дабы не растравить крикунов и бездельников по всей Европе, включая Францию. Напротив, надо сделать все, чтобы либералы ничего не пронюхали раньше времени и не подняли вой. Ведь не случайно же радикальные газеты, несмотря на строгость цензуры, наглеют день ото дня.
А потому и эти события в Лурде вовсе не мелочь, в чем хотят уверить императора все эти недоумки Фуль, Руллан и Делангль, хотя бы по той причине, что они за целых восемь месяцев так и не смогли покончить с тамошними чудесами. У императора чутье на такие вещи. Просто трудно поверить, но захудалый Лурд вот уже восемь месяцев находится в центре внимания газетчиков всего мира. Императора со всех сторон подталкивают к принятию какого-либо решения. Его испытанное искусство ничего не видеть и не слышать, как бы прикидываться мертвым из тактических соображений, ежедневно подвергается труднейшим испытаниям. Вот вчера, например, к нему напросился на аудиенцию господин де Рессенье, бывший депутат от Пиренеев, а сегодня и монсеньер Салини, архиепископ Ошский, нанес ему визит, во время которого весьма настойчиво возражал против вмешательства властей в лурдские события. Визит этого князя церкви особенно примечателен, если вспомнить, каким осторожным молчанием отделывается епископат Франции, выжидая дальнейшего развития событий. Император дал обоим — депутату и прелату — уклончивые ответы. Рессенье, кстати, оставил некий меморандум. «Только где он? Куда я его положил? Эти проклятые секретари и лакеи вечно горят желанием навести порядок на моих столах! В моем беспорядке больше настоящего порядка, чем в самом упорядоченном архиве». В конце концов меморандум находится. Император пробегает его текст:
«Ваше Величество! Прошу вас не рассматривать покуда вопрос о природе лурдских событий, хотя сотни и тысячи свидетелей верят, что там воистину имело место проявление высших сил. Но неопровержимым и не вызывающим никаких сомнений является тот факт, что вода источника, столь чудесно возникшего в Гроте, доступ к которому ныне запрещен полицией, не может причинить вред людям. Анализ воды, проведенный профессором Фийолем (Тулуза), окончательно доказал ее безвредность. Доказанным является также и то, что значительное число больных исцелилось благодаря этой воде. Во имя свободы совести — откройте Грот Массабьель, Ваше Величество! Ради любви к человеку — дайте исцеление страждущим! Ради свободы научных исследований — дайте простор научному освещению…»
Император не может удержаться от смеха и выбрасывает меморандум в корзину для бумаг. Ну как же: господа реакционеры вдруг ратуют за свободу совести, за человечность и свободу науки, точно так же, как господа прогрессисты взывают к Небу, когда это им на руку! В этом мире все пустая и лживая суета. Каждый стремится лишь ухватить кусочек власти для себя и своего клана, власти, которая обеспечит ему сытость и привилегии. Наука или Небеса — и то и другое лишь тешит тщеславие, распространяя этот кусочек власти на абстрактные категории. Клерикалу де Рессенье источник, Пресвятая Дева и здоровье соотечественников — все равно что пыль под ногами. Он хочет добиться успеха, только и всего. Хочет отомстить своим политическим противникам, так как на последних выборах проиграл кандидату от либералов… «Приятно все же быть императором, императору не приходится лгать и соперничать с кем-то ради власти, поскольку она у него есть. В некотором отношении императору даже лучше, чем самому Господу Богу. Ибо Господь опирается на грешной земле только на своих клерикалов. Я же опираюсь на противоречия между клерикалами и либералами. Господа клерикалы, вскоре вы получите из моих рук очень жирный кусок. Так что вам придется отказаться от политической победы внутри страны. Зато господа либералы в ближайшие месяцы будут пользоваться моим явным расположением».
Император бросает взгляд на часы. Половина первого. Все это время он ощущал беспокойство, так как хотел перед отходом ко сну еще осведомиться о здоровье Лулу. Лулу, его единственный сын, вот уже два дня ощущал легкое недомогание. Ничего особенного. Небольшая температура. Но у двухлетнего малыша всегда можно ждать опасных сюрпризов. Наполеон III вырос не во дворцах, а в домах простых горожан. И нервы у него крепкие. Он немного пуглив, но ему далеко до преувеличенных страхов Евгении. От здоровья Лулу зависит, однако, будущее корсиканской императорской династии.
Император звонит в колокольчик и велит принести трость и башмаки. Он уже в таком возрасте и настолько уверен в себе, что может позволить себе не стесняться Евгении Монтихо. Происходя из весьма низкородной семьи, она особенно рьяно следит за соблюдением этикета. Наполеон III узнает, что полчаса назад разбудили врача. Очень обеспокоенный, он входит в детскую. Его супруга, вся в слезах, сидит у кровати Лулу, а сам Лулу, с пылающими щечками и горячечным блеском в глазах, лежит, совершенно безразличный к окружающему. Лишь когда мадам Брюа или нянька меняет ему компресс на лбу, он кривит лицо и слегка хнычет. Врач подбадривающе улыбается императору.
— Ничего страшного, сир, у принца небольшой жар, как мы все знаем…
— У него дифтерия, у него круп! — стонет Евгения.
— Для такого диагноза нет ни малейших оснований, мадам, — возражает врач. — В горле Его высочества легкая краснота, только и всего. У нас уже часто такое случалось…
— Можно ли опасаться какой-либо детской болезни — скарлатины или кори? — спрашивает император.
— Такую возможность никогда нельзя исключить, сир. Но пока тревожиться не о чем. Я бы посоветовал Ее величеству спокойно отправиться спать…
— Круп у него, круп! — беззвучно повторяет Евгения.
Император, заметно побледнев, подходит к ней.
— В самом деле, дорогая, тебе бы следовало лечь и поспать, — ласково говорит он, кладя ладонь на грудь ребенка. — Наш Лулу будет вести себя молодцом. Правда, Лулу, пусть мамочка поспит…
Но Лулу категорически возражает.
— Нет, пусть остается. Не хочу, чтобы мама ушла спать! — повелительно выкрикивает он сквозь слезы.
Тут Евгения поднимает к императору вконец заплаканное лицо.
— О, Луи, не откажи мне в одной просьбе! — восклицает она. — Брюа привезла бутылку родниковой воды из Лурда. Мы хотим дать Лулу выпить стакан этой воды…
— Ты уверена, что это необходимо, дорогая? — отвечает неприятно задетый император.
— Уверена, Луи. Уже многих эта вода исцелила. Такой же, как Лулу, двухлетний малыш мгновенно выздоровел…
— Об этом мы ничего определенного не знаем.
— У кого в душе есть хоть искорка веры, тот знает, Луи.
Императору едва удается скрыть смущение.
— Если другие выставляют себя на посмешище, дитя мое, то нам с тобой не следует, просто нельзя этого делать…
— За жизнь моего сына я готова выставить себя на посмешище, Луи.
Старик врач заговорщицки подмигивает императору.
— Эта вода совершенно безвредна. И если Ее величеству так сильно хочется, то можно спокойно дать ее принцу.
После этого предложения опытного доктора императору приходится отступить.
— Я бы только хотел, — выдавливает он наконец, — чтобы об этом не трубили на всех углах.
Но тут Евгения вспыхивает.
— Это было бы невеликодушно! И мало похоже на благодарность, Луи. Разве источник поможет, если его полезность заранее отрицают! Наоборот! Я клянусь перед Богом и людьми, что я поверю и в источник, и в Пресвятую Деву из Лурда, если она спасет мое дитя!
Мадам Брюа приносит стакан воды. Император, пожимая плечами, выходит из детской.
Через два дня императрица лично появляется утром в спальне императора, чтобы сообщить, что у Лулу нормальная температура.
— Луи, мальчику наверняка помогла вода из Массабьеля.
— Слишком легковесный вывод, душа моя. Ведь Лулу и раньше частенько болел и всегда с Божьей помощью быстро выздоравливал. Боюсь, ты несправедлива к порошкам, которые дает мальчику доктор.
— А ты — настоящий атеист, Луи.
— Атеизм — самая большая глупость, какую может себе позволить монарх, — улыбается император.
— Ты хуже чем атеист, Луи. Нет в тебе смиренной готовности возблагодарить Господа за ту милость, которую он нам ниспослал. А ведь еще вчера ты весь день дрожал от страха, что у ребенка может оказаться круп или скарлатина…
Ранний визит императрицы повергает в некоторое смущение императора, за пять лет их брака считанные разы принимавшего супругу в своей спальне утром, когда волосы его еще не уложены и усы не подвиты.
— Ты несправедлива ко мне, дорогая, — раздраженно замечает он. — Я знаю, что лишь Господней милости мы обязаны жизнью Лулу. Но это убеждение отнюдь не обязывает меня отказаться от здравого смысла и поверить, что стакан питьевой воды из Пиренеев спас Лулу от скарлатины.
Правильные черты лица Евгении Монтихо затвердевают и заостряются.
— Значит, ты отвергаешь малейшую возможность того, что именно вода из Массабьеля за двадцать четыре часа сняла жар у Лулу.
— Это тоже несправедливо, — страдальчески кривится император, полузакрыв глаза. — Я считаю, что наряду с многими естественными объяснениями вполне возможно и сверхъестественное. Но не вижу причин принимать на веру чудо, покуда природа и медицина дают вполне исчерпывающее объяснение. Предоставим эту веру старым бабам! Наш ребенок выздоровел. Я знаю, что не обошлось без Божьей помощи. Но знаю также, что помогли врач и природа. Может быть, и Лурд тоже, но этого я просто не знаю…
— Зато я знаю, Луи, — с вызовом отвечает императрица, — и никто не запретит мне испытывать чувство благодарности, даже ты!
— Почему бы я стал запрещать тебе это, душа моя? — примирительно замечает император.
— Значит, ты готов, Луи, выполнить мое желание, — быстро вворачивает Евгения. — Ведь я от нас обоих поклялась, что, если лурдская вода поможет, ты отменишь запрет на доступ к Гроту…
Луи Наполеон уже с трудом сдерживается.
— Клятвы дают только от себя лично, сокровище мое, — говорит он, — а не от чьего-то имени. А кроме того, Лурд — это весьма деликатный политический вопрос. В настоящее время у меня есть очень серьезные основания не настраивать против себя либеральные партии.
— Мои основания, основания жены и матери, намного серьезнее, чем любая сиюминутная политика, — возражает Евгения, бледнея, и смесь своенравия, честолюбия и энергии, написанная на ее лице, делает его неприятным для супруга.
— Мое правительство, — хриплым голосом заявляет он, помолчав, — с самого начала заняло в этом деле отрицательную позицию. И не только правительство, душа моя, но также и французский епископат, который даже тебе не придет в голову упрекнуть в атеизме. Мы все зависим от общественного мнения. А общественное мнение в наш век восстает против замшелой мистики отсталых слоев населения. И делает это, борясь за новый дух времени. Этот дух поддерживает меня. Если я встану ему поперек пути, он меня уничтожит. Выслушай меня внимательно: если я прикажу снять заграждение с Грота, я опозорю свое собственное правительство, сиречь себя самого. Ты этого от меня требуешь? Требуешь, чтобы я вопреки элементарному политическому разуму дал пощечину духу времени и без всякой необходимости официально опроверг сам себя?
Евгения подходит вплотную к супругу и ловит его руки.
— Луи, — говорит она грудным голосом, — император зависит от более могущественных сил, чем общественное мнение. Ты и сам это чувствуешь. Иначе зачем бы ты стал советоваться с мадам Фроссар, предсказательницей и ясновидящей? В твоем положении, друг мой, нельзя себе позволить ни равнодушно вздохнуть, ни трусливо увернуться от ответа. Даже когда спишь, ты творишь историю. Суверен не может обойтись без помощи Неба. Ты сам это всегда повторял. И именно теперь ты хочешь без нее обойтись? Теперь, когда начинается самый великий год твоего правления? Опомнись! Во Франции бьет благословенный родник, дарующий людям одно исцеление за другим. Ты сам дал его воды своему сыну, когда его здоровью угрожала опасность…
— Дабы не погрешить против истины, то был не я, мадам, видит Бог, — уже скрежещет зубами Наполеон.
— Все равно, — парирует испанка, — главное — Лулу здоров. Та высшая сила, что руками невинной и отмеченной Божьей благодатью девочки заставила вдруг забить сильный родник, проявила к тебе милость. И ты посмеешь ее не возблагодарить? Ты в самом деле считаешь, что менее опасно дать пощечину самому Господу и его Святой Матери, чем твоему так называемому духу времени? Причем после того, как сам же поклялся ее возблагодарить?
— Не я поклялся, а ты, — уже вяло настаивает император.
— Все равно! Обет дан. И должен быть исполнен! Не столько ради меня, сколько ради тебя. Ибо на карту поставлена твоя империя, Луи…
Император сопровождает Евгению в ее апартаменты, не проронив более ни слова.
На весь день настроение у него испорчено. Эта красивая баба обладает непреодолимой силой вселять в его душу тревогу. Она держится с ним холодно, эта холодность растет и наконец становится настолько невыносимой, что ему хочется удрать от нее в Париж. Кроме того, у него на совести есть и другие грехи, и в такой день она дает это почувствовать. Купанье в море не доставляет удовольствия. Работа на ум не идет. Даже любимый полночный час творческого уединения проходит бесплодно. Но больше всего мучает заноза, засевшая в сердце мужа после речей жены. Евгения права. Она не может нарушить данный обет. И он тоже не имеет права нарушить, хотя и не давал. Какая бы сила ни стояла за явлениями и исцелениями в Лурде, она может быть той же самой, что стоит за мировой историей, а значит, и за его планами в отношении Италии.
Ничтожным пигмеям легко быть вольнодумцами. Чем они рискуют? Но может ли величайший монарх земного шара позволить себе вольнодумство, не рискуя настроить против себя и вольнодумцев, и те чрезвычайно раздражительные силы, от которых зависит победа и поражение целых наций? Уже эти холодные размышления — большой риск, думает император, прохаживаясь между двумя письменными столами, ибо кто знает, может, его своекорыстные мысли ведомы той силе, что требует от смертных безоглядного самоотречения? Жалкие бумагомаратели и простые потребители народного достояния могут без зазрения совести насмехаться над суеверием. Правители же по собственному опыту знают, что в этом мире многое неладно, что тугое сплетение событий зависит не от них, что они — всего лишь игрушка в руках тайных противоборствующих сил, требующих жертв и поклонения, тех сил, которые все время приходится ублаготворять или умиротворять. Попадет ли в цель пуля террориста или нет, зависит не столько от траектории ее полета, сколько от высших сил — назови их как угодно: то ли триединый Бог, то ли Созвездия Зодиака. Лишь правители знают, что на них не распространяются общепризнанные законы природы, ибо они находятся в средоточии чуда. Поэтому королям и могущественным властителям веру искони заменяло суеверие…
На третий вечер безмолвной борьбы с женой муж признает себя побежденным. И речь идет уже скорее о форме, в какую он облечет свое поражение. После долгих сомнений император решается на весьма необычный шаг. Он отвергает бюрократический путь прохождения бумаг с его подписью. И, стыдясь своих министров, действует за их спиной. Не извещая о своих намерениях ни Фуля, ни Руллана, ни Делангля. Император набрасывает текст депеши префекту Тарба: «Немедленно откройте публике доступ к Гроту западнее Лурда. Наполеон».
И больше ничего. Депеша отправляется на телеграф. С ее копией император является к супруге. Евгения заливается густой краской.
— Луи, я всегда знала, что твое сердце полно любви, что ты сумеешь преодолеть себя…
— Мадам, я знаю одно, — крайне сухо замечает он в ответ на эту напыщенную фразу. — Дама из Лурда нашла в вас великолепную союзницу.
Глава тридцать шестаяБЕРНАДЕТТА СРЕДИ МУДРЕЦОВ
Барон Масси держит депешу императора в руке. В первые минуты, совершенно обескураженный ее содержанием, он решает в порыве оскорбленной гордости немедленно подать прошение об отставке. Но вскоре берет себя в руки и начинает привычно, со знанием дела, анализировать сложившуюся ситуацию.
Первым делом — саму телеграмму. Текст ее сух и лаконичен, как военный приказ. Он не соответствует манере Наполеона III, всегда облекающего свои указания гражданским властям в вежливую форму, а зачастую и обосновывающего их.
Краткость текста выдает его недовольство. Если телеграмма подлинная, то составлена, несомненно, под давлением. Предположительно это результат сговора Евгении, ее придворных дам — известных ханжей — и каких-то еще персон в сутанах, которые, по всей видимости, с каждым днем все более явно осознают пропагандистскую ценность «лурдских явлений». Лишь тамошний епископ по-прежнему несгибаем. Остальные клирики с некоторого времени пришли в движение, как лед на реке при теплой погоде. Чудо, доказанное происшедшими, но не поддающимися объяснению исцелениями, означает столь мощный удар по официальному богословию и неофициальному нигилизму этого века, что расшатывает как надежность неверия, так и ненадежность веры. И депеша императора — живое тому доказательство. Главным вопросом остается: подлинная ли она? Пока не получу подтверждения, ничего делать не буду, решает барон. Ведь телеграмму мог отнести на почту любой придворный лакей и без заверенной подписи императора. Нужно подождать, пока не придет подтверждение с его личной подписью, — хотя бы для того, чтобы оградить императора от мистификации. Кроме того, действия Его величества до такой степени противоречат всем иерархическим процедурам, что это выжидание оправданно.
У префекта, для которого стало уже навязчивой идеей настоять на своем в этой истории с Гротом, хватило мужества на целую неделю положить телеграмму с приказом императора под сукно и ничего не делать. Лишь на восьмой день он пересылает ее Руллану с просьбой дать точные указания. Министр по делам культов и его коллеги взбешены трусостью и предательством императора. Поистине Наполеон малый! Сперва своей нерешительностью и заискиванием перед масонами втянул нас в это дело, которое без нашего сопротивления давно бы заглохло, а теперь, когда он сам его раздул, коварно нападает на нас с тыла. О, это все происки жуткой испанки, которая вертит им, как хочет! Если бы великолепный Масси не действовал так мужественно и осторожно, правительство было бы опозорено и осмеяно перед всем светом и вынуждено было бы уйти в отставку. В эти дни газетная цензура ужесточается до крайности. Префект получает из министерства хвалебное письмо.
Вот и отлично, думает Масси. Выиграть время — значит выиграть многое. Чтобы на время исчезнуть из Тарба, он отправляется в инспекционную поездку, в ходе которой на несколько дней останавливается в Лурде. Разговаривает с Лакаде, которому сообщает, что в октябре собирается уйти в отпуск. В свое время по инициативе мэра Грот был закрыт. И если в ближайшие недели будут иметь место некие события, то он, барон, не стал бы возражать, если бы господин Лакаде, будучи мэром этого города, в отсутствие префекта взял на себя его функции и сам распорядился открыть доступ к Гроту всем желающим. Лакаде в испуге отказывается. Ввиду бурного развития событий это дело выходит за рамки его компетенции. Лурд ныне находится в сфере большой политики. А он сам — всего лишь скромный глава местной общины. И кроме того, после получения убедительной экспертизы от профессора Фийоля его взгляды на источник и Грот в корне переменились. Пускай правительство, своим решением запретившее доступ к Гроту, само же и отменит свой запрет. Барон Масси внимательно изучает носки своих лакированных туфель, поправляет выглядывающие из рукавов манжеты рубашки и молча выходит из кабинета мэра. «Этот человек мертв», — думает Лакаде, а у него острый нюх на политические трупы.
Префект вызывает к себе в гостиницу Дютура и Жакоме, каждого отдельно. В своей обидной манере придирается к ним и так и сяк и возлагает на них ответственность за плачевное положение вещей. При этом он отлично знает, что они оба не особенно виноваты и боролись с беспорядками даже энергичнее и упорнее, чем он сам, до последнего времени вообще не желавший появляться на переднем плане. В этом чертовом деле любое действие потом оказывалось ошибочным.
Барон Масси, с каждым днем все больше пугающийся собственной храбрости, уже хочет только избежать чересчур скандального личного поражения и прибегает к новой тактике. Тактике отступления. Прокурору и комиссару полиции дается указание не преследовать с прежней строгостью нарушителей запрета на воду из источника и не взимать с них штрафы. Однако решетка заграждения и предупредительные таблички должны остаться на месте. Государство ничего не отменяет. Однако жандармерия снимает свои посты, и охрана Грота препоручается исключительно органам городского самоуправления. Тем самым высокое начальство делает вид, будто добилось выполнения своих указаний в задуманном им объеме. Барон надеется, что толпы паломников и зевак постепенно просочатся на запретный участок левого берега и незаметно вновь овладеют Гротом. Так что запрет формально останется, но практически мало-помалу забудется — как солдат, забытый на посту. Зато префекту — а это и составляет его главную цель — не придется расписываться в собственном позоре.
Мысль сама по себе неплохая и достойная такого человека, как Масси. Но противник, к сожалению, не желает идти ему навстречу. На этот раз противник у него — простой народ Массабьеля. Увидев, что жандармы от Грота ушли, что Калле, заметив кого-то, пьющего воду из источника, уже не вынимает из кармана записную книжку, угрожая штрафом, люди тотчас же заподозрили, что их заманивают в западню. Антуан Николо, верный приверженец Грота, выбрасывает лозунг: «Всем оставаться на правом берегу!»
И все его слушаются. Никогда еще со времени сооружения ограды запрет на доступ к Гроту не соблюдался так неукоснительно, как в дни, когда его молчаливое нарушение было бы для префекта наиболее желательным решением вопроса. Решетчатая ограда, протянутый поперек входа канат, предупредительные таблички — все на месте и при осеннем контрастном освещении кажутся пыточными орудиями какой-то неизвестной секты. Кое-кто из случайных путников, ничего не знающих ни о Даме, ни об Источнике, сердито замечает:
— Почему этот Грот огораживают, словно место убийства, а со свободными людьми обращаются как с преступниками? Это неслыханно!
Однажды, проходя вместе с префектом по площади Маркадаль, Жакоме подзывает к себе маленькую девочку в белом капюле.
— Ваше превосходительство, это и есть Бернадетта Субиру.
— Так-так! Гм-гм! — мямлит барон, словно вдруг утратив дар речи, в то время как сердце его начинает бешено колотиться. Он стыдится своего волнения, причину которого не может понять. Обычной находчивости как не бывало. Он не знает, что сказать. Бернадетта глядит на него, как она глядит на всех власть имущих, внимательно и настороженно. Наконец растерявшийся префект протягивает девочке руку, нахлобучивает цилиндр поглубже на лоб и поворачивается, чтобы идти дальше. Через несколько шагов он говорит Жакоме:
— Вы неверно обрисовали мне девочку. Она отнюдь не так груба и ординарна.
— Видели бы вы ее раньше, ваше превосходительство! — защищается Жакоме. — Она совершенно переменилась с тех пор, как начались эти видения!
— Великолепные глаза у девочки, — задумчиво возражает барон Масси.
Пока префект еще находится в Лурде, министры Фуль и Руллан отправляются в Биарриц. Там происходит чрезвычайно неприятный разговор между сувереном и его приближенными. Император чувствует себя пойманным на одной из своих слабостей. Однако и сильнейшим никогда не хватает силы, чтобы простить того, кто разоблачил их слабость. Наполеон III рассчитывал на то, что префект Высоких Пиренеев немедленно выполнит его приказ и правительство, оказавшись перед совершившимся фактом, не станет выдвигать какие-либо возражения. Оказалось, однако, что этот наглец Масси осмелился не только не выполнить его приказ, но еще и переслать его правительству, словно домашнее задание нерадивого ученика, изобилующее ошибками. Лицо императора желтеет от гнева, кончики усов дрожат. Вдобавок ко всему эти идиоты еще заводят его собственную песню о том, что теперь придется сделать какие-то шаги навстречу либералам и масонам. Что же ему, бросить им в лицо что-нибудь вроде: монарх имеет полное право быть суеверным? Монарху днем и ночью приходится иметь дело с темными силами, от которых зависят причины и следствия. А вы по своей пошлости и понятия не имеете об этих силах! Но вслух он говорит только:
— Господа, я возлагаю на вас ответственность за небрежение, с каким игнорируются мои приказания.
К счастью, министры трусливы, а император — во всем, что относится к этому делу, — тоже не слишком смел. Поэтому обе стороны в конце этого разговора сходятся, найдя козла отпущения. Этот козел — барон Масси. На следующий день префект получает от правительства столь же неожиданный, сколь и зловещий выговор. Приказ Его величества надлежит немедленно выполнить. У барона пересыхает во рту. Он уверен: теперь его песенка спета. Тотчас отсылается депеша Лакаде и Жакоме. Дело происходит седьмого октября. А восьмого октября Калле, чуть ли не на рассвете, выкрикивает на всех углах города: «Прошлый приказ касательно Грота Массабьель с сего дня отменяется. Подписано в мэрии Лурда. А. Лакаде, мэр. Ознакомлен. Префект барон Масси».
А рабочие Лурда, раньше отказывавшиеся строить ограждение, теперь отказываются его ломать. Жакоме вынужден явиться вместе с Калле и двумя молодыми полицейскими и наблюдать свой собственный позор. Тысячи людей становятся свидетелями этой капитуляции после долгой осады. Толпа стоит на другом берегу и хранит зловещее молчание. Комиссар полиции взбирается на тот же камень, на котором он стоял в тот памятный четверг, когда крикнул толпе, что чудо развеялось как дым, незадолго до того, как чудо в самом деле произошло. Он и сегодня обращается к толпе с краткой речью, чтобы спасти то, что еще можно спасти:
— Друзья, как вы сами видите, мы убираем заграждение, построенное по распоряжению правительства. Я — государственный служащий. А государственный служащий — все равно что солдат. Его дело не задавать вопросы, а подчиняться. Мы боролись не против вас, как вам, наверное, казалось, а за вас. Пока мы не знали, вредна ли вода источника или нет, мы должны были преградить вам доступ к ней. Но теперь, после получения ученой экспертизы из Тулузского университета, беспокоиться больше незачем. Тем самым правительство достигло своей цели. Поэтому мы с префектом решили открыть Грот и не препятствовать его посещению.
Надо признать, речь вполне пристойная и убедительно доказывающая заботу властей о здоровье народа. Но слова ее падают в толпу, словно камень в болото, почти не оставляя после себя кругов в виде взрывов насмешливого хохота. Вернувшись домой, Жакоме говорит жене и дочери, накрывающим на стол:
— Хорошо, что мы уедем из этого глухого городишки. Должность комиссара полиции в Але — явное повышение. Але после Нима — второй по величине город в департаменте Гар, и супрефектура находится там же. Мы получим прекрасную служебную квартиру. После супруги супрефекта супруга комиссара полиции будет первой дамой города…
Такими словами Жакоме сообщает своей семье о назначении, приказ о котором он, вернувшись домой, обнаружил на своем письменном столе. Его радость по поводу отъезда из Лурда, несмотря на некоторые обстоятельства, вполне искренна. В последнюю неделю газеты полны сообщений о подвигах банды преступников, хозяйничающих между городами Ним и Але в департаменте Гар. Бандиты специализируются на железнодорожных ограблениях. Это нечто более современное, чем чудотворные источники и видения. Да и ему, криминалисту, легче бороться с железнодорожными ворами, чем с Дамой.
Первого ноября правительственный орган «Монитор» публикует известие о назначении барона Масси префектом Гренобля. Это правда. Император в приступе стыда передумал и не решился окончательно пожертвовать им и поставить на нем крест. Но департамент Изер с центром в Гренобле по тайной табели о рангах, существующей во французской администрации, почти тот же крест. Гренобль — конечная станция. Отсюда закрыт путь к блестящим правительственным дворцам в Париже.
С этой мечтой барону приходится распроститься. Но префектом он все же остается. Дама мстит за себя не слишком жестоко.
Хуже всех приходится прокурору Виталю Дютуру. Его должность остается за ним. Его никуда не переводят, а приговаривают остаться на прежнем месте. День за днем прокурор с унылым лицом и сверкающей лысиной тащится по площади Маркадаль к зданию суда и обратно. Дважды в день появляется в кафе «Французское». Волей-неволей выслушивает из уст Дюрана вычитанные в газетах новости и делит общество с банально-провинциальными юристами, офицерами и мелкими буржуа. Для него уже праздник, когда удается уязвить ренегатов Эстрада или Кларана какой-нибудь заносчивой колкостью.
Семнадцатого ноября в одиннадцать часов по Лурду неожиданно разносится звон колоколов церкви Святого Петра. Это означает: его преосвященство монсеньер Лоранс при всем желании не может долее отрицать факт появления Дамы. Все поставленные им условия в точности выполнены. Император вопреки всем ожиданиям сдался. Правительство бежало с поля боя. Префекта перевели в далекие края. Заграждение перед Гротом разрушено. Отсутствие препон со стороны властей лишает епископа права откладывать расследование этих крайне щекотливых вопросов. Монсеньер, главный противник Дамы, вынужден признать себя побежденным. То есть окончательно разбитым он себя все же не признает и отходит на последнюю линию обороны. Еще вчера, собрав у себя членов комиссии по расследованию лурдских событий, в краткой вступительной речи он подчеркнул, что истинно чудотворное исцеление характеризуется не одной лишь неспособностью медицины дать ему естественнонаучное объяснение. Чтобы сделать его сверхъестественность неопровержимой, в нем должен наличествовать и элемент чуда, то есть та захватывающая дух мгновенность свершения, которая присутствует в евангельском «Встань и ходи!». В связи с этим он, епископ, оставляет за собой право окончательного решения во всех тех случаях, которые комиссия сочтет возможным признать чудом. Были изучены источники, предписывающие ритуал созыва таких комиссий. Их работе покровительствует Святой Дух, без содействия которого усилия комиссии останутся бесплодны. Поэтому началу работы комиссии должен предшествовать церковный праздник, который состоится, само собой, в церкви Святого Петра в Лурде, чтобы потом, в далеком-далеком будущем, если расследование подтвердит сверхъестественную природу явлений, завершиться намного более торжественным празднеством в другой, куда более знаменитой церкви — в соборе Святого Петра в Риме. Нынче теологи епископской комиссии собираются вокруг скромного алтаря городской церкви Лурда. Для ученых мирян — медиков, химиков, геологов — поставлены почетные скамьи у самых ступеней алтаря. За ними сидят в первых рядах главные свидетели явлений. Мадам Милле и ее приятельницы блистают в качестве паладинов небесной славы. Антуанетта Пере сшила им по этому случаю длинные платья покроя тоги благородных темных тонов. Она тоже сидит в первом ряду, а рядом с ней старый слуга Филипп. Все соученицы Бернадетты тоже присутствуют, впереди всех — Жанна Абади, первая бросившая камень в ясновидицу, но сегодня претендующая на роль старейшей ее сторонницы. Неверские монахини также явились сюда, за исключением Марии Терезы Возу, которая несколько месяцев назад вернулась под монастырский кров. Плотными рядами пришли и соседи: дядюшка и тетушка Сажу, Луи Бурьет, сияющая мадам Бугугорт с выздоровевшим ребенком на руках, Пигюно, Уру, Раваль, Гозо и в самом центре — мудрая Бернарда Кастеро и услужливая, тихая Люсиль. Мать и сын Николо сидят где-то в самых задних рядах.
Каноник Ногаро из Тарба запевает Veni Creator Spiritus. По церкви пробегает удивленный шепот: где же Бернадетта? Где все семейство Субиру? Наконец их находят: в самом конце безликой толпы стоит главная виновница всех событий, зажатая между родителями и Марией. Несмотря на ее сопротивление, Бернадетту выталкивают вперед. Мадам Милле распахивает ей свои объятия. Какие-то люди уступают ей место. Наконец Бернадетта усаживается рядом со своей первой благодетельницей, проливающей слезы радости. Сама Бернадетта настроена отнюдь не радостно, она напугана. Раньше ее мучили допросами Жакоме, Рив и Дютур. Теперь за это примутся священники и доктора. Она боится. Зачем все это затеяли? И страх ее вполне обоснован.
После мессы епископская комиссия собирается на хорах на первое пленарное заседание. Приблизительно двадцать человек, среди них лица духовного звания и миряне, сидят полукругом за большим столом. Для свидетелей поставлены скамьи у стены. Первой приглашают к столу Бернадетту — скорее обвиняемую, чем свидетельницу. И в который раз заставляют повторить свой рассказ. Она говорит не монотонно и безразлично, как не раз делала прежде, но и не так воодушевленно и выразительно, как перед монсеньером Тибо. Речь ее лаконична и суха, но странно убедительна. Так говорит на суде человек, для которого дело идет о жизни и смерти. Ее то и дело прерывают, чтобы другие свидетели могли подтвердить или внести поправки в ее показания: это Мария, Жанна Абади и Антуанетта Пере, мать Бернадетты и тетя Бернарда, мадам Николо и ее сын Антуан. Однако оказывается, что этим взрослым свидетелям часто изменяет память, в то время как Бернадетта не забыла ни малейшей подробности тех безвозвратно ушедших дней. Можно подумать, что она живет как бы вне времени, живет тем великим событием. Каждый взгляд, кивок, каждый поворот головы, каждый жест Дамы глубоко врезался в ее память. Более того, все эти движения Дамы вновь и вновь возникают перед ее глазами, и не только они, но и все, что произошло до и после ее состояний экстаза. Неотразимое превосходство этой немеркнущей памяти — первое сильное впечатление, какое выносит комиссия.
Ответы, которые дает Бернадетта, по-прежнему поразительны. К примеру, каноник Ногаро спрашивает девочку про тайну, которую ей поверила Дама.
— Но ведь она поверила ее только мне одной, — нетерпеливо возражает Бернадетта. — Если я открою ее вам, месье, это уже не будет тайной.
Другой приводит обычное возражение против требования Дамы есть траву:
— Не могу понять, как могла Дама потребовать, чтобы ты ела всякую гадость. Как-то не вяжется с ее образом, нарисованным тобой, чтобы она заставила тебя делать то, что делают только животные…
— Ведь едите же вы салат, а разве вы — животное? — ровным голосом возражает Бернадетта. Мужи за столом переглядываются, не зная, следует ли считать этот ответ дерзостью. Спокойные глаза девочки опровергают это подозрение. Антуанетта Пере, сидящая на скамье для свидетелей, прыскает в кулак.
Среди представителей светской власти в Лурде, боровшихся против Дамы, только один Лакаде не пал духом. Этот гурман с гибким умом обладает способностью находить удобоваримый выход из самого безнадежного тупика. А собственно, кто говорит о безнадежном тупике? Пускай чудеса, свершившиеся в Массабьеле, опровергают общепринятую философию. В задачи делового человека вовсе не входит проливать кровь, отстаивая всеобщность законов природы. Время на дворе смутное, весь мир — сплошной мыльный пузырь, Лурд — городишко на пороге взлета, а Лакаде — не дурак. С того летнего вечера, когда он тайком испробовал силу источника на собственной головной боли, у него открылись глаза. Каждому человеку мера и направление возможного приобщения к духовности даны от рождения. Вот Лакаде и приобщился к ней — по-своему.
Мэр вдруг осознал, что чудотворный источник ничем не хуже минерального, а в некотором смысле даже лучше — благодаря своей уникальности и выгодности. На его личный вкус, блестящий курорт в сто раз приятнее, чем самое священное место паломничества. Но что поделаешь? Высокообразованный директор лицея Кларан был прав, когда в кафе как-то раз поведал ему, что Лурд в стародавние языческие времена уже был священным местом, а такие места никогда не теряют полностью своего мистического характера. Лакаде этим удовлетворился. Хотя, конечно, от его мечты о казино и курортном парке с музыкальным павильоном, кафе на открытом воздухе и площадками для крокета придется отказаться. Суета летнего отдыха богачей и баловней судьбы не очень-то вяжется с таким святым местом, как чудотворный источник в Гроте. Не будет здесь ни концертов, ни фейерверков, ни карнавалов цветов, ни балов-маскарадов, ни красивых женщин в роскошных туалетах, ни играющих в мяч детей в кружевных панталончиках. И очень жаль, думает жизнелюб Лакаде, предчувствуя, что земным многоцветьем жизни придется пожертвовать ради толп паломников в черном. Да и лечебная вода превратилась в священную, а значит, придется распрощаться с планом создания акционерного курортного общества и идеей процветающей фирмы по рассылке целительной воды. Этикетки на бутылках, изображающие Пресвятую Деву, возвращающую зрение слепому ребенку, слишком большая безвкусица, и церковники обязательно поднимут шум. Многое отпадает, но многое и добавляется, если взяться за дело с умом и не дать вырвать из рук бразды правления. К счастью, еще не поздно. Еще есть шанс опередить церковь, ведь она пока не решилась сказать «да» и стать первооткрывателем.
Докладывая госпоже о визите мэра, старик Филипп не может скрыть удивления. Лакаде излагает благочестивой даме благочестивый план. До первого посещения Грота комиссией, которое состоится завтра, надо бы скоренько превратить Грот в цветущий сад, чтобы наглядно убедить недоверчивых сторонников епископа в том, что местное население верит в подлинность чуда. Правда, сегодня, после Дня Поминовения Усопших, в садоводстве почтмейстера Казенава найдешь разве что астры. Но этими пышными кладбищенскими цветами разнообразных оттенков можно заполнить весь Грот. Комиссия направится к Гроту в одиннадцать часов. Поэтому пусть процессия из наиболее достойных горожан во главе с членами совета общины часом раньше проследует к Гроту, чтобы своим участием или неучастием в ней засвидетельствовать, кто относится к приверженцам Дамы, а кто нет. На роль организатора этого шествия самим Провидением явно предназначена мадам Милле. И вдова, в полном восторге от перемены, совершившейся в душе прежнего противника, тотчас берет дело в свои опытные руки.
И действительно: на следующее утро, ровно в девять часов, изрядная часть наиболее видных горожан Лурда собирается у церкви Марии на улице Бур. Мужчины — во фраках, дамы прикрыли волосы вуалями скромных расцветок. Погода стоит весьма благоприятная. Адольф Лакаде со своими секретарями выходит из портала в сопровождении членов совета общины. Его лиловые щеки гладко выбриты, седые усы топорщатся как деревянные. Поперек живота трехцветная перевязь. В левой руке — цилиндр, в правой — горящая свеча.
— Может, споем? — бросает он почтмейстеру Казенаву, прежде чем дать знак трогаться. — Как насчет «Nous voulons Dieu»?
Процессия с пением тянется мимо кафе «Французское». Дух современности в образе владельца кафе Дюрана озадаченно глядит ей вслед.
Глава тридцать седьмаяПОСЛЕДНЕЕ ИСКУШЕНИЕ
Декан жалобным голосом сказал епископу: «Бернадетта еще так молода!» На что епископ возразил: «Она станет старше». А епископ как раз и задался целью, чтобы Бернадетта стала старше — раньше, чем будет принято окончательное решение относительно Дамы и ее самой. Между чудом и признанием чуда монсеньер намерен проложить самый плотный изоляционный слой, какой есть в природе: время. Он точно следует мудрым заветам Бенедикта XIV, изложенным в пятьдесят второй главе третьего тома его великого труда «О причислении к лику святых и канонизации». Время — самая крепкая кислота, все равно что царская водка, разъедающая все, кроме самого чистого и тяжелого золота. Любой более легкий металл, пусть даже сам по себе весьма ценный, разлагается и в конце концов полностью растворяется. Большая часть того, что волнует людей сегодня, назавтра уже улетучивается как сон. Даже память о самых героических и самых мрачных днях целых народов блекнет при петушином крике новой сенсации. Событиям в Лурде газеты уделили слишком много внимания. И епископ предполагает, что теперь, почти год спустя, волнение уляжется. Вероятно, в конце следующего года уже никто и не вспомнит о Массабьеле, и история с явлениями и исцелениями останется милым воспоминанием без сколько-нибудь серьезных последствий. Поэтому монсеньер Бертран Север отвел на работу своей комиссии полных четыре года. До истечения этого срока собранный материал должен быть рассортирован, изучен и зарегистрирован, но окончательных выводов делать не следует. В длительном интервале заключается больше познавательной силы, чем в самом могучем и проницательном человеческом разуме. Например, со временем станет ясно, продолжатся ли случаи чудесного исцеления или прекратятся. Станет ясно, удержится ли брожение в умах народа, распространившееся из Лурда по всей Франции, или же оно было лишь мимолетным всплеском недовольства простого люда, уставшего от нигилизма верхних слоев. И, наконец, длительным сроком епископ подвергает строжайшей проверке сам принцип сверхъестественности.
Что касается исцелений, то они, видимо, и впрямь не кончаются, а, наоборот, множатся из месяца в месяц. Врачи, входящие в комиссию, уже по профессиональным причинам не склонные симпатизировать «небесному целительству», тщательнейшим образом изучают каждый такой случай. Результаты передаются комиссии и предъявляются епископу. Тот делит все случаи исцеления на три группы: в первую входят крайне странные и необычайные. Тут медицина не в состоянии понять и объяснить органический процесс выздоровления. Но то, что наука не может объяснить, не обязательно является чудом, считает епископ. За первой группой следуют те случаи, необъяснимость которых настолько очевидна, что все члены комиссии единодушно заявляют о своей готовности признать их чудом. К таким случаям относятся, например, уменьшение, а затем и полное исчезновение опухолей величиной с голову ребенка после длительного пользования водой источника, а также излечение паралича, происходящее в течение нескольких дней. Епископ не отрицает высокую значимость этих феноменов, однако не хочет делать окончательный вывод, основываясь лишь на них. Целебные свойства источника сами по себе не являются решающим доказательством. Когда-нибудь в будущем наука сможет объяснить их естественными причинами, обнаружив в его воде доныне неизвестный ингредиент. Даже немыслимая многопрофильность источника, оказывающего благодатное действие на любой орган без исключения, не кажется епископу достаточным основанием. Для этого будущее тоже, вероятно, сумеет найти скрытую причину. И лишь элемент мгновенности, по мнению монсеньера, останется необъяснимым на все времена. Когда незрячий за секунду прозревает, когда атрофированная мышца внезапно напрягается, тут уж оправданный человеческий скептицизм оказывается припертым к стенке и вынужден склонить голову перед фактом.
Например, случай с Марией, старшей дочерью семейства Моро в городе Тарта. Эту шестнадцатилетнюю девочку, посещающую школу в Бордо, внезапно поражает страшная глазная болезнь. Доктор Бермон, знаменитый офтальмолог из университета в Бордо, ставит диагноз: отслоение сетчатки на обоих глазах, неизбежная слепота. Этот диагноз оправдывается очень скоро: уже спустя считанные недели кровавая завеса перед глазами хорошенькой девочки смыкается и с каждым утром становится все темнее и темнее. Как всегда в таких трагических случаях, семья борется за здоровье дочери и не хочет примириться с ее ужасной судьбой. Ослепшую девочку подвергают сотням мучительных способов лечения. Поскольку ничего не помогает, решают отправиться в Париж на консультацию к тамошним светилам. Последняя попытка. За день до отъезда главе семейства случайно попадается на глаза газета, в которой сообщается о мгновенном исцелении некой мадам Ризо благодаря лурдскому источнику. Тут папаша Моро вспоминает об обстоятельствах рождения бедняжки-дочери. Роды были ужасные. Врач и акушерка считали, что младенец погиб. В тот страшный час Моро дал обет: если девочка выживет, он назовет ее Марией в честь Пресвятой Девы, хотя имя Мария плохо вяжется с фамилией Моро и теряет благозвучие. Семья тут же меняет намерения и едет в Лурд. Грот лишь недавно открыт для посетителей. Ослепшей Марии на несколько минут прикладывают к глазам смоченный в воде источника носовой платок. Когда платок отнимают, девушка издает такой пронзительный крик, что он навсегда остается в памяти всех, кто его слышит. Пурпурная завеса, закрывающая свет, разорвана. Мария видит. К ее лицу подносят страницу печатного текста. Мария может его прочесть. Несколько членов епископской комиссии отправляются в Бордо к доктору Бермону. Доктора просят показать последние записи в истории болезни девушки, где говорится о безнадежном состоянии пациентки. Все это так неприятно профессору, что он долго противится, прежде чем дает посмотреть свою запись.
Другой случай не менее ошеломляющ. В нем тоже речь идет о молодом человеке, жителе Бордо, Жюле, двенадцатилетнем сыне таможенника Роже Лакассаня. Господин Лакассань — человек довольно буйного нрава и в противоположность господину Моро не отличается ни малейшей приверженностью к религии. Жюль — жертва очень редкой и странной болезни, которая в народе именуется пляской святого Витта. При этой болезни не так опасны болезненные искривления позвоночника, сколько распухание стенок пищевода, которое постепенно делает невозможным принятие твердой пищи. Домашний врач Ногэс и консультант профессор Роке применяют все внутренние и наружные лекарства, как общепризнанные, так и никому не известные. Они проявляют известную полипрагмазию всех врачей, хватающихся за любые средства, чтобы только не признаться в своем бессилии. Пищевод мальчика закупоривается все больше и больше. Под конец открытым остается лишь узенький проход диаметром с иголку, через который с большим трудом удается протолкнуть несколько капель молока или супа. Жюль Лакассань тает день ото дня, ему грозит неминуемая голодная смерть. Мать везет его на морские купанья. Надеется, что морская вода поможет. Она не помогает. На пляже, куда его ежедневно выносят, Жюль находит пожелтевший кусок газеты. Слабыми руками он берет газету и читает сообщение об излечении Марии Моро. Мальчик прячет этот клочок, не решаясь сказать о своем желании. Он слишком хорошо знает характер и образ мыслей отца и боится, что тот его высмеет. Лишь много дней спустя, когда его, безнадежно больного, привезли обратно в Бордо, он, запинаясь, рассказал матери о Лурде и Марии Моро. Мадам Лакассань умоляет мужа поехать в Лурд в тот же день. Тот сразу соглашается, ибо перед лицом смерти у неверия ноги слабее, чем у веры. Роже Лакассань на руках несет сына к Гроту. Бывший офицер, он не любит долгих разговоров. И считает: раз здесь лечат чудесами, значит, сейчас и вылечат. Поэтому он захватил с собой пакетик свежих бисквитов. После того как Жюль с превеликим трудом выпил первый стакан, отец протянул ему бисквит и строго скомандовал: «Ну вот, а теперь ешь!» И тут происходит нечто из ряда вон выходящее: Жюль ест. Откусывает кусок за куском, жует и глотает без видимых усилий, как любой здоровый человек. Долговязый Лакассань с седым ежиком на голове поворачивается кругом, шатается на месте, бьет себя кулаком в грудь как безумный и хрипит: «Жюль ест… Жюль ест…» Люди, собравшиеся у Грота, разражаются рыданиями. А Жюль продолжает молчаливо и задумчиво жевать бисквиты, и многим уже мерещится, что на его щеках появился легкий румянец выздоравливающего.
Мария Моро и Жюль Лакассань — лишь два случая из пятнадцати, в которых епископ Лоранс признает присутствие сверхъестественных сил, то есть относит их к третьей группе. И все же решающим остается последнее заключение врачей перед исцелением. Больше всего доверия внушают епископу врачи, исповедующие другую веру или же признающиеся в полном безверии.
В это первое время после открытия Грота мгновенно исцеляются пятнадцать человек. Сотни выздоравливают непонятным образом, но за более длительный срок. Тысячи и десятки тысяч приезжают в Лурд, чтобы вновь обрести здоровье и жизнь. Источник ведет себя так же своенравно, как и Дама, которая в дни своих появлений не делала того, чего от нее ждали. Его выбор не поддается пониманию.
Среди всех этих событий и скоплений людей Бернадетта живет так, как будто все это ее не касается. А ее это и вправду не касается. Появление источника не ее заслуга. Его дала людям Дама. И когда люди воздают ей, Бернадетте Субиру, хвалу за чудотворный и благодатный источник, она никак не может взять в толк: за что? В реальность Дамы с течением времени она верит все больше. И терпеть не может, когда ее принимают за ту, другую. Когда ее благодарят, ей это кажется сущей нелепостью, как если бы стали благодарить почтальона, принесшего денежный перевод, а не отправителя. Но к ней беспрерывно пристают — благодарят, восхваляют и прославляют. Люди не дают ей проходу, бросаются перед ней на колени, прикасаются к ее платью, особенно в те дни, когда случаются необычайные исцеления. Если ее слишком донимают, от злости она теряет выдержку. Одна из восторженных поклонниц, преследующих ее на улицах, все время восклицает: «О Бернадетта! Ты святая! Ты избранница Неба!» Наконец девочка с горящими от гнева глазами оборачивается и шипит:
— Господи Боже, до чего же вы глупы!
Бернадетта живет как бы вне времени. Вернее: она живет в своем собственном времени. И время это — время тоскливого ожидания, хотя она ничего не знает о разговоре декана с епископом. Оно похоже на то временное состояние души — смесь отчужденности и отвращения, — какое бывало у нее после экстаза, но теперь оно стало постоянным. Ибо Бернадетта совершенно уверена, что Дама больше не явится ей в этой жизни. Время тянется медленно и быстро уходит. Все люди куда-то движутся, лишь у Бернадетты такое чувство, будто время течет мимо нее, а сама она стоит на одном месте. Она становится старше, но этого не замечает. Под воздействием встречи с Прекрасной Дамой внешность ее изменилась. Болезненная девочка к шестнадцати годам становится красавицей. В ее лице не осталось никакого сходства с заурядными чертами Франсуа и Луизы Субиру. Какая-то не свойственная ей ранее утонченность, изначально не заложенная природой, отражается на ее лице. Прежняя детская округлость сменилась бледным овалом, на котором из-под плавной выпуклости лба по-прежнему безразлично взирают на мир огромные глаза, становящиеся все больше и больше. С благородством черт не вяжется крестьянское платье, к которому привыкла Бернадетта. Она не хочет одеваться иначе, чем ее мать и сестра.
Живет она то дома, с семьей, то в больнице, где для нее всегда держат наготове комнатку. На то есть две причины: во-первых, епископ приказал держать ее под наблюдением, а во-вторых, навязчивость любопытных иногда становится совсем уж невыносимой. От некоторых из них, в особенности тех, кто может сослаться на высокое положение или звонкое имя, и больница не спасает.
— Как хорошо на душе, когда заболеешь и лежишь в постели! — вздыхает Бернадетта.
Тут является какой-то докучливый аббат из Тулузы с группой дам, перед которыми он хочет поважничать. Бернадетта отнюдь не испытывает особого почтения к лицам духовного звания. Немало они ее помучили. Еще совсем недавно комиссия нещадно терзала ее. В ее характере нет ни робости, ни лицемерия. Если она что-то говорит, то каждое слово идет от сердца. Ее прямодушие граничит с дерзостью.
— Мне хотелось бы убедиться, что тебе можно верить, Бернадетта, — говорит аббат из Тулузы.
— А мне не важно, верите вы мне или нет, святой отец, — отвечает она с обескураживающей искренностью. Аббат повышает голос:
— Если ты лжешь, то по твоей вине мы все напрасно проделали столь дальний путь…
Бернадетта глядит на него с искренним удивлением и отвечает:
— Но я охотно отказалась бы от такой чести, святой отец.
В другой раз какой-то учитель из окрестных селений хочет поддеть ее:
— Даме следовало бы научить тебя правильно говорить по-французски.
— В этом и состоит разница между нею и вами, — парирует Бернадетта, немного подумав. — Она старалась говорить на местном диалекте — только для того, чтобы мне легче было ее понять…
Семейство Субиру по-прежнему живет в кашо. Но дядюшка Сажу уступил им теперь еще одну комнату. На четвертый год работы комиссии Мария вышла замуж за крестьянина из окрестностей городка Сен-Пе в провинции Бигорр. Такова жизнь. Мария всегда презрительно отзывалась о склонности Бернадетты к сельскому образу жизни. Старшая сестра на свадьбе веселится вместе со всеми, но с видом родственницы, ненадолго приехавшей издалека и собирающейся вновь туда вернуться. Но когда сестры в день свадьбы на несколько минут остаются одни, Мария вдруг разражается рыданиями и с жаром прижимает к себе Бернадетту.
— Ах, почему я должна с тобой расстаться! — стонет она сквозь слезы. — Ведь тогда я была с тобою рядом, а теперь я тебя теряю, сестричка…
Жанна Абади тоже уезжает из Лурда. Она нашла себе место горничной в Бордо. Катрин Манго, некогда юная нимфа месье Лафита, стала теперь уже более зрелой нимфой в Тарбе. Многие соученицы Бернадетты и первые свидетельницы «явлений» рассеиваются по свету. Когда умирает старый слуга Филипп, Бернадетта высказывает желание пойти в служанки к мадам Милле. Декан Перамаль, с которым она поделилась своим намерением, возмущен до глубины души:
— Упаси Господь, эта стезя совсем не для тебя, Бернадетта!
— Но ведь я уже взрослая и все еще не помогаю родителям, а с этой работой я наверняка справлюсь…
— Неужели ты думаешь, что Дама избрала тебя на роль служанки? — качает головой Перамаль.
Бернадетта бросает на декана долгий взгляд из-под ресниц, скрывающий непонятную улыбку.
— Я была бы рада, если бы вы когда-нибудь захотели взять меня в служанки…
— Ты уже договорилась с мадам Милле, дитя мое? — спрашивает декан.
Бернадетта грустно глядит в одну точку.
— Да она меня и не возьмет, — говорит она. — Я слишком неуклюжа…
Еще до истечения четырехлетнего срока Перамаля вызывают в Тарб. Между ним и монсеньером происходит длинный разговор, на этот раз вновь в неуютной комнате с голыми стенами, служащей одновременно кабинетом и спальней. Дело происходит незадолго до Рождества. Возвратившись в Лурд, декан тут же посылает за Бернадеттой. Снег толстым слоем лежит на ветвях акаций и платанов в его саду. При порывах ветра ледяной холод пронизывает до костей. Это ледяное дыхание Пиренеев, грозное послание сверкающих белизной вершин Пик-дю-Миди и далекого демона Виньмаля. В кашо собачий холод. А в кабинете Перамаля приятное тепло. Деловито потрескивают в камине лиственничные поленья. Промерзшая до костей Бернадетта входит в комнату. На ней и зимой лишь белый капюле, хоть и не тот же, что несколько лет назад.
— Ты стала взрослая, Бернадетта, — встречает ее декан. — Теперь тебе уже не скажешь: малышка. Но ты разрешишь мне, старому злому кюре, по-прежнему обращаться к тебе на «ты»…
Он пододвигает для нее кресло поближе к камину и наливает две рюмки можжевеловой водки. Потом садится напротив.
— Выслушай меня, дорогая, — начинает он. — Ты, вероятно, уже знаешь, что работа епископской комиссии почти завершена. После Нового года все будет передано в руки его преосвященства. Кстати, ты имеешь какое-то представление о деятельности этой комиссии, Бернадетта?
— О да, месье декан, — отвечает она, как на уроке. — Эти господа обследуют и расспрашивают всех исцеленных.
— Верно, они это делают. И ты полагаешь, что этим задачи комиссии исчерпываются?
— Ей приходится трудно, — уклоняется она от прямого ответа. — Появляются все новые и новые исцелившиеся…
Перамаль деловито ковыряется в трубке.
— А ты, дитя мое, как ты ко всему этому относишься? — спрашивает он. — Разве ты думаешь, что твой случай не относится к работе комиссии?
— Но я же ответила на все их вопросы, — испуганно возражает девочка. — И надеюсь больше не иметь с ними дела.
— О Бернадетта, — вздыхает Перамаль, — не делай вид, будто ты ничего не понимаешь! Твоя головка очень логично мыслит, лучше, чем у большинства женщин. Дама избрала тебя одну из всех детей. Дама повелела тебе открыть выход источнику. Источник оказался целительным, чудотворным и день за днем исцеляет людей. Дама говорила с тобой. Она доверила тебе некие тайны. Даже назвала тебе свое имя. Ты повторила ее слова перед комиссией и поклялась всеми святыми в правдивости своих показаний. Ты — главное лицо событий, небывалых в наш век. И ты думаешь, все это в обычном порядке вещей и ты имеешь право сказать: я свое сделала, и теперь дайте мне жить спокойно.
— Но я в самом деле свое сделала! — восклицает Бернадетта, у которой кровь отхлынула от лица.
Декан поднимает указательный палец.
— Бернадетта, ты — как пуля, вылетевшая из ствола. Никто уже не сможет изменить траекторию твоего полета. А теперь слушай внимательно. Комиссия составила о тебе — да-да, о тебе, дитя мое, — очень пространный и очень важный отчет. В этом отчете допускается высокая степень вероятности, что ты, возможно, являешься избранницей небесных сил и что исключительно твоим рукам обязан своим происхождением источник, обладающий многократно доказанной чудотворной целительной силой. Ты все поняла? Этот отчет, скрепленный подписью нашего епископа, будет отправлен в Рим, Святейшему Папе и его кардиналам. И крупнейшие и мудрейшие из священнослужителей будут держать тебя в поле зрения годами и десятилетиями, чтобы потом… — Тут пятидесятилетний кюре запинается, и его изборожденное морщинами лицо заливается краской до корней волос. — У меня язык не поворачивается, дитя мое, говорить тебе такие слова, — продолжает он хриплым голосом. — Никогда бы не поверил, что Господь предназначил мне эту миссию. Однако и впрямь не исключено, что эта Бернадетта Субиру, что сейчас сидит тут передо мной, дочь Франсуа Субиру, девочка, которую я некогда хотел гнать метлой из храма, — Иисус и Мария, язык не поворачивается! — не исключено, что эта невежественная девчушка, хуже всех отвечавшая урок по Катехизису, как бы это сказать… что ты через много-много лет после нашей смерти не будешь забыта, как мы все, все остальные, а…
Бернадетта поняла. Бледная как полотно она вскакивает с кресла.
— Но это ужасно! — вскрикивает она. — Этого не может быть… Я не хочу…
— Прекрасно понимаю тебя, бедняжка, — кивает декан, — это не какая-нибудь мелочь.
Бернадетта валится в кресло и, задыхаясь от душащих ее слез, повторяет:
— Не хочу… Нет, я не хочу…
— Знаю, знаю, это трудно, — говорит кюре, — но что поделаешь?
И он начинает ходить из угла в угол по комнате, заложив за спину руки. Тишину прерывают лишь треск поленьев в камине да детские всхлипывания девочки. Наконец Перамаль останавливается перед ней.
— Разве сестры в больнице и в школе не добры к тебе? — спрашивает он.
— О да, они очень, очень добры, месье! — лепечет она.
— И разве тебе так трудно представить себе, что ты когда-нибудь станешь одной из них?
— Нет-нет, Боже мой, это слишком высоко для меня! — испуганно восклицает Бернадетта, вновь заливаясь слезами. — Почему вы не разрешаете мне пойти в служанки к мадам Милле?
— Потому что знаю: мирская жизнь есть мирская жизнь… Но никого нельзя принудить к трем священным обетам. Эти обеты дают только в том случае, если душа искренне и страстно требует посвятить себя служению Господу. Это строжайшее правило. Третий обет — обет повиновения, — наверное, дастся тебе с наибольшим трудом, душа моя. Даме ты была послушна, это так. Но в остальном ты особа своенравная и свободолюбивая. Господин епископ прав, когда задает вопрос: можем ли мы допустить, чтобы Бернадетта Субиру, к которой снизошла с Небес Пресвятая Дева, смешалась с простыми смертными? Святейший Папа и его кардиналы держат совет относительно ее явлений и чудес, а она желает жить, как живут все остальные женщины? Нет-нет, говорит господин епископ. Бернадетта — это драгоценный цветок, который мы должны взять под свою опеку… Разве ты не можешь это понять, дитя мое?
Бернадетта сидит с поникшей головой и не отвечает.
— Давным-давно я как-то предупреждал тебя, — напоминает ей Перамаль: — «Ты играешь с огнем, о Бернадетта!» Но ты лично не виновата в том, что играла с огнем. Твоя Дама — это Огонь Небесный. Это она возвысила тебя над людьми. И вполне возможно, что твое имя переживет тебя самое. Разве это ни к чему не обязывает? Разве ты хочешь удрать от судьбы, как удирают с уроков, и пойти в служанки к престарелой вдове? Небо избрало тебя, и тебе не остается ничего другого, как избрать Небо, всей душой. Разве я не прав? Скажи сама…
— О да, вы правы! — едва слышно выдыхает Бернадетта после долгого молчания.
Перамаль тут же меняет тон разговора на более легкий:
— В ближайшие дни здесь у нас появится Неверский епископ Форкад. Он человек весьма и весьма обходительный, не такой ершистый, как наш епископ. Он будет тебя расспрашивать о том о сем, и ты ответишь ему совершенно искренне и откровенно. В его ведении находится община Неверских сестер, которых ты с детства хорошо знаешь. Устав этого ордена благороден и высокодуховен, а монахини — не тепличные растения, но живые женщины, обеими ногами стоящие на земле. Ну не думаешь же ты, что лучше прислуживать чужим людям или стирать их белье…
Бернадетта, уже успокоившаяся, не отрывает внимательных глаз от Перамаля, который опять принялся расхаживать по комнате.
— И еще одно, — вдруг говорит он. — Ведь ты скорее откусишь язык, чем попросишь меня о чем-либо. Но я слишком хорошо знаю, как сильно у тебя болит душа за твоих родных. Родители тянут из себя жилы, но им постоянно не везет, да и не умеют они вести дела. Так вот, Бернадетта: вот тебе моя рука! Обещаю, что еще до твоего отъезда из Лурда твои старики получат мельницу на Верхнем Лапака, и я сам буду следить, чтобы на этот раз дела у них опять не покатились под гору…
Перамаль протягивает ей свою широкую ладонь, в которой исчезает ее рука. И вдруг она склоняется над рукой декана и целует ее.
— Ну, вот и все, — ворчит Перамаль. Но когда она хочет попрощаться, он, нахмурившись, задерживает ее. — Нет, еще не все, Бернадетта.
Он говорит это тихим, срывающимся голосом. Раньше, когда он покраснел до корней волос, ему было трудно сказать эти слова. Сейчас еще труднее. И он начинает возиться с керосиновой лампой. Наконец лампа горит.
— Пойми меня правильно, Бернадетта, — откашливается он. — Я тебе верю. Положа руку на сердце, верю. Ты меня убедила. Лишь в одном-единственном пункте до сих пор не могу отделаться от сомнений. Это слова: L’immaculada Councepciou. Непорочное Зачатие. Все остальное, что сказала твоя Дама, неповторимо, как сама жизнь, это нельзя высосать из пальца. Но эти два слова звучат так нарочито и так шаблонно, что волей-неволей заставляют заподозрить, будто их сказал тебе какой-то засушенный теолог, а не твоя возлюбленная Дама при встрече с тобой. Соберись с духом, душа моя, покопайся в памяти и прислушайся к своей совести. Не долетели ли эти слова до твоего слуха откуда-то со стороны, а ты, находясь в экстазе, просто восприняла их заодно, как слова Дамы? Это ужасно важный вопрос, Бернадетта. Мне, лурдскому кюре и члену епископской комиссии, не подобало бы обсуждать с тобой этот вопрос. Но если бы ты вспомнила, кто первый сказал тебе эти слова, если бы ты сочла возможным признать, что была утомлена, невнимательна или рассеянна и что тебе лишь потом показалось, что эти слова сказала сама Дама, то, вероятно, многое бы изменилось. Тебе пришлось бы отказаться перед комиссией от этого показания. Сущность самого явления была бы уже не так точно определена, как сейчас, и отчет пришлось бы писать заново, понимаешь? О, ты достаточно умна, чтобы понять. Воистину не дело кюре так с тобой говорить. Но если ты откажешься от этого — единственного — пункта своих показаний, вполне возможно, что где-то — мир велик! — и найдется для тебя норка, где ты сможешь укрыться и жить обычной земной жизнью… Хочешь, я дам тебе время подумать?
Потрескивают дрова в камине. Попыхивает огонь в лампе. И шумно дышат двое сидящих в комнате. Из-под двери тянет холодом. Бернадетта неотрывно смотрит на лампу, словно больше всего на свете ее интересует слишком длинный язычок пламени, начинающий лизать стекло.
— Мне не нужно ничего обдумывать, — наконец говорит она, — потому что я не солгала вам, господин декан…
Перамаль немного убирает пламя.
— Кто говорит, что ты солгала?
Но Бернадетта уже улыбается.
— Да и не хочу я укрыться в норке…
Глава тридцать восьмаяБЕЛАЯ РОЗА
Наконец недоверие епископа Тарбского сломлено. Он склоняет голову перед пятью противоречиями, явленными источником в гроте Массабьель, которые, согласно признанию естественнонаучного крыла его комиссии, не поддаются объяснению человеческим разумом. Эти противоречия таковы.
Первое противоречие — между невзрачностью лекарства и величиной эффекта. Второе — между применением одного и того же лекарства и разнообразием излечиваемых им болезней. Третье — между краткостью применения лекарства и длительностью пользования предписанными медициной средствами. Четвертое — между мгновенным воздействием одного средства и зачастую многолетним безуспешным пользованием другими. И, наконец, пятое — между хроническим характером исследуемых болезней и внезапностью их исчезновения. Эти противоречия могут отрицать только люди, которые сознательно и намеренно отворачиваются от документально подтвержденных фактов и считают как врачей, так и пациентов бесчестными пропагандистами суеверий. Однако для Бертрана Севера Лоранса эти пять противоречий дают надежную основу для Пастырского послания, в котором наконец-то признается сверхъестественная природа таинственных явлений и чудесных исцелений в Лурде. Тем не менее епископ — как подчеркивается в этом блистающем остротой ума Пастырском послании — отдает свое суждение «на суд Наместника Христа на земле, коему вверено управление делами Святой Церкви».
Несмотря на столь явное завершение дела, Перамалю удается добиться некоторой отсрочки для Бернадетты. Он отдает распоряжение о медицинском обследовании теперь уже девятнадцатилетней девушки, в результате которого у нее обнаруживается не только хроническая астма, но и общая серьезная ослабленность организма. А потом состоится новая сенсация, отвлекающая внимание общественности от Бернадетты. Монсеньер присовокупил к Пастырскому посланию обращение к прихожанам своей епархии. В нем он призывал население помочь выполнить желание Дамы: увидеть построенный в ее честь храм. Поскольку такое строительство ввиду трудностей, связанных с причудливым рельефом Трущобной горы, потребует больших финансовых затрат, епископ не в состоянии его осуществить без поддержки верующих.
Что за этим следует, тоже похоже на чудо — в том смысле, что находится в явном противоречии с естественным стремлением людей не бросать деньги на ветер. За считанные недели со всего мира стекаются в Тарб два миллиона франков. А поскольку они складываются в основном из жалких трудовых грошей бедного люда, то следует расшифровать эту огромную сумму: она составляет сорок миллионов су. Двадцать пять таких монет получил Франсуа Субиру от Казенава в тот знаменательный день, одиннадцатого февраля, за то, что сжег мусор перед Гротом, и счел себя облагодетельствованным. Монсеньер знает пределы своих возможностей, поэтому поручает возглавить строительство храма лурдскому декану. Для Перамаля начинается самый значительный период его жизни. Он ведет переговоры с Лакаде о цене на Трущобную гору и прилегающие к ней участки земли, принадлежащие городской общине. Мэр слишком благочестив, чтобы предъявить неразумные требования. Его живому воображению теперь незачем предаваться мечтам о будущем. Шесть современных отелей и постоялых дворов уже выросли на благословенной земле Лурда, и он участвует в их возникновении, равно как и в прибылях. И величайшее дело его жизни — железная дорога от Тарба до Лурда — уже строится. Кто знает свою цель и смыслит в навигации, не может сесть на мель в реке жизни. Успех для Лакаде — не чудо, даже если этот успех порожден чудом.
В доме декана толпятся архитекторы. И Перамаль не нянчится с ними. Один из архитекторов приносит на его суд модель церковки, которая торчит на горе, как сахарная фигурка на торте. Декан просто разламывает ее без долгих слов. Художественный вкус людей связан с их собственным телосложением. У кого грудь колесом и легкие, как мехи, тот любит громкое пение. А такой могучий богатырь, как Перамаль, предпочитает величественную архитектуру. Со склонов скалы Массабьель новый храм должен устремиться ввысь, огромный и в то же время легкий, словно гора — лишь его собственное основание. Ведь этот храм отвоеван у государства и церкви как символ победы над всемогуществом примитивной истины «дважды два — четыре». В голове Перамаля зреют все новые и новые планы. Гав будет отведен в новое русло. Мельничный ручей частично засыпан. Мимо входа в Грот проложат широкую эспланаду. Рабочие и садовники превратят склон Массабьеля в изобилующий цветами парк, от которого вниз, в долину, словно распахнутые объятия, протянутся ухоженные дороги.
В эти дни искусство не обошло своим вниманием и Бернадетту. Две барышни-аристократки из Тарба, сестры де Лакур, пожертвовали значительную сумму с особым целевым назначением. Они поручили женскому комитету, возглавляемому мадам Милле, заказать какому-нибудь знаменитому скульптору статую Мадонны, которая впоследствии будет водружена в Гроте. Этим знаменитым скульптором оказывается месье Фабиш из Лиона. В бархатном берете и с папкой для эскизов он появляется в комнатушке Бернадетты. Слегка прищурившись и отогнув большой палец левой руки, он просит «очаровательную ясновидицу» точно описать ему различные позы, какие принимало «видение». Кроме того, обрисовать лицо, руки, ноги, платье, накидку и пояс до мельчайшей складочки. Бернадетта изо всех сил старается выполнить все, о чем он просит: к сожалению, ей приходится повторять одно и то же сто раз. Уголь чиркает по шероховатой бумаге. Листы с набросками покрывают пол.
— Примерно так она выглядела? — спрашивает художник.
— Нет, месье, не так…
— Но ведь я перенес на бумагу в точности все, что вы сказали, мадемуазель! Чего же не хватает?
— Не знаю, чего не хватает, месье…
Через несколько дней скульптор приносит статуэтку — модель будущей большой статуи. Он очень гордится тем, что по примеру некоторых античных мастеров подкрасил пояс Дамы бледно-голубой, а розы на ее ногах — золотистой краской. Мадам Милле, Во, Сенак, Жеста и все прочие в полном восторге. Какое счастье, что догадались пригласить именно этого тонкого художника, способного на высокие чувства и в то же время блестяще владеющего приемами своего ремесла. Дамы превозносят главным образом усердие мастера, который даже в модели не упустил ни складочки, ни ноготка. Как счастлива будет la petite voyante, бедная невинная девочка, когда вновь увидит свою Даму! Но Бернадетта, приглашенная к участию в жюри, по-видимому, отнюдь не счастлива, а скорее растерянна.
— Разве она не похожа на твою Даму, дитя мое? — спрашивает мадам Милле, в полном восторге от скульптора и его творения.
— Нет, мадам, не похожа, — возражает ясновидящая, не желая лгать. В глазах маэстро Фабиша появляется тревога. Ибо что может сравниться с ужасом и растерянностью художника, которому в лицо говорят, что творение его рук никуда не годится? И он, как за спасительную нить, хватается за довод, долженствующий примирить обе стороны:
— Но ведь в мою задачу и не входило добиться абсолютного сходства, поскольку не было и живой модели. Я стремился лишь передать неземную красоту Дамы. — И, бросив на Бернадетту умоляющий взгляд, спрашивает: — Разве моя Дама не прекрасна?
— О да, месье, она прекрасна, — с чрезвычайной готовностью соглашается Бернадетта, сознавая, что она, дитя кашо, — полное ничтожество в вопросах искусства и не имеет никакого права оценивать его творения. Мастер вытирает пот со лба, облегченно вздыхает и осмеливается спросить:
— Мадемуазель, я был бы вам сердечно благодарен, если бы вы указали мне различие между вашей Дамой… и вот этой…
Бернадетта рассеянно улыбается и глядит куда-то мимо статуи.
— О, моя Дама, — говорит она едва слышно, — намного естественнее, и не такая усталая, и не молится все время…
Этими неуклюжими, но бьющими в самую точку словами она выражает вот что: здесь стоит всего лишь еще одна статуя Богоматери, каких сотни во всех церквах. А моя Дама — одна-единственная, и никто, кроме меня, не знает, как она выглядит, она принадлежит мне одной.
И это правда. Скульптор Фабиш, мадам Милле и все прочие воспроизводят в своем воображении лишь многократно воспроизведенное. И это приносит им удовлетворение. Их вера и сомнение, даже их зрение и слух ограничены готовыми клише. Но как быть душе, встретившейся с самим прообразом?
Задолго до завершения строительства базилики на скале народ провинции Бигорр требует, чтобы Грот, отвоеванный им четыре года назад, был наконец освящен. Епископ, нанесший культу Дамы столько вреда, теперь решает в знак искупления, достойного такого видного церковного деятеля, как он, устроить церковный праздник с небывалым в его епархии размахом и блеском. Он сам возглавит процессию из ста тысяч паломников, Бернадетте в этот день тоже воздадут высочайшие почести. Празднество назначается на четвертое апреля, когда весеннее цветение в садах пиренейских долин только начинается. Лакаде приказывает вывесить флаги по всему городу. Вечером накануне торжества во всех домах загораются тысячи свечей. Тогда же в Лурд прибывает епископ Бертран Север. В его свите — все каноники и прелаты его капитула. Пятьсот священников завтра будут помогать ему при самой торжественной мессе в его жизни. Гарнизон устроит парадный смотр под командованием полковника. Епископ будет шествовать в окружении представителей различных монашеских орденов — кармелитов и кармелиток, школьных братьев, милосердных сестер, Неверских монахинь и сестер из монастыря Святого Иосифа. А сам он будет в парадном своем облачении с епитрахилью и митрой и с золотым пастырским посохом в руке.
Утром этого дня Бернадетта хочет встать с постели. Но не может. Ноги ее не слушаются. После нескольких попыток она в изнеможении валится на подушку. Дыхание ее останавливается. Приступ астмы такой силы, какого не бывало уже несколько лет. Поднимается жар. Доктор Дозу вынужден известить комитет празднества, что об участии Бернадетты в шествии нечего и думать. Начинается колокольный звон во всех церквах. Стотысячная толпа заполняет улицы и переулки города и выплескивается в долину Гава. Народ жаждет устроить невиданное чествование маленькой Субиру, дочери народа. До слуха Бернадетты доносится необычайный шум. Но она не обращает на него внимания. Все ее силы отданы попыткам глотнуть хоть немного воздуха. Ровно в полдень праздник кончается. Ровно в полдень Бернадетта вновь начинает свободно дышать. Приступ астмы длился ровно столько, сколько было необходимо, чтобы, согласно пророчеству Дамы, избежать по-земному счастливого дня.
Монсеньер Форкад, епископ Неверский, задает Бернадетте Субиру несколько малозначащих вопросов, та на них отвечает, а под конец говорит, что ей не просто нужно, а очень хочется удалиться от мирской жизни и постричься в монахини в обители Неверских сестер, которых она почитает с детства. Высокий гость благосклонно кивает в знак одобрения и объясняет, что рад и готов помочь ей осуществить принятое решение. Он удивительно быстро выполняет свое обещание, и вскоре Бернадетта получает приглашение. Двум лурдским монахиням поручено сопровождать ее в Невер.
Супруги Субиру уже почти год владеют небольшой мельницей в верхнем течении Лапака. Дела у них идут неплохо. Да и то сказать: надо уж очень постараться, чтобы довести до разорения весело тарахтящую мельничку теперь, когда Лурд наводнен приезжими. Каждые полгода новый отель распахивает свои двери. Рестораны процветают. Толстый булочник Мезонгрос приобрел множество конкурентов. И если теперь Франсуа Субиру приходит к булочнику, его встречают совсем иначе, чем в пятьдесят восьмом году. Толстяк услужливо проводит гостя в парадную комнату за лавкой и угощает рюмочкой выдержанного коньяка «наполеон». Да и почтмейстер Казенав, ныне еще и хозяин отеля, уже не кормилец для Франсуа, а его приятель и лучший клиент. Теперь Субиру лишь изредка называет его «господин капитан». А в заведении папаши Бабу, где мельник время от времени появляется, представители вооруженных сил не отважились бы теперь на грязные намеки по его адресу. Бригадир д’Англа, жандарм Белаш и полицейский Калле почтительно вскакивают при виде отца Бернадетты и, здороваясь с ним, вытягиваются в струнку. Субиру возвысился над всеми своими соседями по улице Птит-Фоссе. Кашо опустел. Дядюшка Сажу больше его не сдает. Но сегодня, в дождливый летний день, старые соседи толпятся перед обветшалым зданием бывшей тюрьмы. Бернадетта уезжает, чтобы стать послушницей в монастыре. И все ее прежние друзья и враги, приверженцы и противники, все поверившие в нее позже, хотят попрощаться с ней. Удачная мысль устроить прощальную встречу в кашо пришла в голову портнихе Антуанетте Пере. День нынче будний. Только что прибыла новая партия больных. У всех работы по горло, да и до мельнички на Лапака путь неблизкий. Последние недели Бернадетта жила там с родными. Они и уговорили ее пойти навстречу пожеланиям Сажу и других давних соседей и ненадолго появиться в кашо.
Комната с толстенными сырыми стенами и зарешеченными окошками неравной величины пуста. Обезлюдевший кашо похож на дом скорби, из которого только что вынесли покойника. Семейство Субиру торжественно выстроилось в ряд. Возле Франсуа и Луизы — оба мальчика, Жан Мари и Жюстен, уже подростки. Одежда тринадцатилетнего Жана Мари и двенадцатилетнего Жюстена припорошена мукой: оба они помогают отцу на мельнице. Бернадетте приходится вынести странную процедуру прощания. Люди один за другим подходят к ней, пожимают ей руку и пытаются ее поцеловать, некоторые обнимают ее, и у многих на глаза наворачиваются слезы. Соседка Бугугорт пришла с сыном, которому теперь уже минуло восемь лет; он совершенно здоров, только ножки кривоваты.
— Взгляни еще раз на этого ангела, малыш, — всхлипывает мадам Бугугорт. — Всю жизнь будешь помнить этот час, даже если доживешь до ста лет…
Сын Бугугортов бросает на Бернадетту испуганно-любопытный взгляд, поспешно кланяется и ныряет в толпу. Длинной вереницей тянутся провожающие перед Бернадеттой с застывшей на лице приветливой улыбкой: «Прощайте, месье Бурьет, прощайте тетушка Пигюно, прощайте, мадам Раваль, прощайте, месье Барренг…» Антуанетта содрогается от горьких рыданий:
— Не забудь, что я первая поверила в тебя!
И мадам Милле прижимает Бернадетту к своей пышной груди.
— Помолись за меня, несчастную и покинутую.
Тетя Бернарда, оракул семейства, успевает дать несколько толковых советов насчет поведения в монастыре. А тихая тетя Люсиль всовывает Бернадетте в руку золотой крестик и шепчет:
— Как я тебе завидую, как я тебе завидую, моя маленькая…
В довершение всего появляется еще и мэр Лакаде с коробкой засахаренных фруктов.
— Немного сладенького на дорожку для благословенной дочери Лурда!
Бернадетта удивлена, что среди пришедших проститься нет Антуана Николо.
Наконец и эта церемония кончается, и семью Субиру оставляют в покое. Родные провожают Бернадетту до больницы, где ее уже ждет коляска, которая должна доставить ее и двух монахинь в Тарб. Здесь прощание не затягивается. Франсуа Субиру, в душе которого отцовская гордость борется с какой-то смутной тревогой, как всегда в поворотные моменты жизни, держится с чопорным и суровым достоинством. И хотя уголки губ у него предательски вздрагивают, он считает своим долгом сказать отъезжающей дочери несколько напутственных слов:
— Держись молодцом, дитя мое, не посрами своих родителей и там, в монастыре.
Луиза Субиру, у которой в последние годы выпали все передние зубы, выглядит очень постаревшей и удрученной. Она старается скрыть свои чувства, бессмысленно суетясь, как делают все матери, надолго расстающиеся с детьми. Зачем-то опять перекладывает вещи в тощем баульчике Бернадетты и вынимает из него шелковый платок — свой прощальный подарок. На Бернадетте новое черное платье городского покроя.
— Повяжи этим платком голову, любовь моя, — просит ее мать. — Пусть увидят, как хороша моя доченька…
И дочь послушно выполняет эту просьбу. Вдруг лицо матери покрывается мертвенной бледностью.
— Мы с тобой больше никогда не увидимся, Бернадетта…
— Ну что ты, мама, — пытается рассмеяться Бернадетта. — Почему это мы не увидимся?
— Ты будешь так далеко, так далеко от меня! — наконец разражается горючими слезами Луиза.
Бернадетта силится придать своему голосу беззаботность:
— Мамочка, но меня можно навещать, и по железной дороге вы быстро доедете до Невера. Ведь отец теперь зарабатывает достаточно, чтобы вы все могли отправиться в это приятное путешествие…
Лишь когда коляска уже с грохотом катится по дороге и родные скрываются из виду, Бернадетту пронзает резкая боль. Но боль эта не столько от разлуки с близкими, сколько от непонятной и внезапной жалости к родителям и братьям. И жалость эта безутешна. Спутницы ее замечают, что Бернадетта, закрыв глаза, в напряженной позе забилась в угол коляски. Они обмениваются понимающим взглядом. Обе еще раньше сговорились доставить девушке последнюю радость. Пусть она попрощается со своим любимым Гротом и еще раз вознесет там молитву своей незримой покровительнице. Кучер, заранее извещенный об этом, останавливает лошадей на новой эспланаде в трех минутах ходьбы от грота Массабьель. Но как несказанно удивлены добрые монахини, увидев, что Бернадетта вовсе не бросается в страстном порыве на колени, как бывало, а просто осеняет себя крестным знамением. Она стоит у Грота, как любой добропорядочный человек стоит у могилы. Что для десятков тысяч — чудотворное место небесной благодати, то для Бернадетты — место упокоения ее любви. Другим суждено пользоваться тем, что она утратила. Она больше не увидит живую Даму. Вместо нее в Гроте стоит заурядная статуя Мадонны работы скульптора Фабиша, копия миллионов пустых копий, которые так же мало походят на живую и любимую Даму, как надгробный памятник на лежащего под ним. Ей и без того было неимоверно тяжко глядеть в покинутый Грот после того последнего прощания. И все же эта покинутость, эта темная пустота оставалась фоном былого присутствия и возможного возвращения. А теперь там стоит чуждая ей фигура из каррарского мрамора с выкрашенным голубой краской поясом, некогда вылепленная мастером из гипса, — стоит всегда, и в любую минуту ее может увидеть каждый. Она вытесняет реальную и живую из памяти той, кто ее действительно видел. С тяжелым сердцем Бернадетта отворачивается и уходит. Но изумленные монахини склонны считать это странное поведение свидетельством отсутствия у Бернадетты подлинного благочестия.
При выезде из города коляске еще раз приходится остановиться. Откуда-то появляется мельник Антуан Николо; он бежит рядом с коляской, держа в руках букет белых роз, который смущенно протягивает Бернадетте.
— Эти розы — будущей Христовой невесте и любимому чаду Царицы Роз, — торжественно возглашает он, радуясь, что не запнулся на этой с трудом заученной фразе.
— О, месье Антуан, эти розы слишком хороши, будет жаль, если они завянут за долгую дорогу! — испуганно лепечет Бернадетта, а одна из монахинь тем временем спокойно принимает из рук Антуана букет.
— Я не хотел сегодня идти к кашо вместе со всеми, мадемуазель Бернадетта, — с трудом выдавливает Антуан. — Но я хочу вам кое-что сказать…
— Что же вы хотите мне сказать, месье Антуан?
— Что я хочу сказать… Это так трудно…
Долгое молчание. Спутницы Бернадетты сидят в коляске, бдительно выпрямив спины. Бернадетта пристально вглядывается в лицо Антуана. А он в полном отчаянии теребит свои черные усы, на лбу крупными каплями выступает пот.
— Я хочу сказать, — наконец выпаливает он, — что моя матушка уже очень стара. А мы с ней так привыкли друг к другу и так славно ладим между собой. Да и мне скоро уж тридцать четыре. Вот я и решил вовсе не жениться, мадемуазель Бернадетта. Ведь мать и невестка обычно ладят плохо, правда? Лучше уж я останусь бобылем, вот что я хотел вам сказать… И желаю вам счастливого пути, Бернадетта…
Она вынимает из букета одну розу и протягивает ему.
— Прощайте, месье Антуан…
Глава тридцать девятаяНАСТАВНИЦА ПОСЛУШНИЦ
Мать Жозефина Энбер, настоятельница монастыря Святой Жильдарды, спускается по лестнице в приемную, где Бернадетта ждет ее уже битый час. По лицу почтенной монахини незаметно, что наверху, в своей келье, она только что усердно молилась, чтобы унять в душе тревогу, вызванную прибытием в монастырь знаменитой чудотворицы из Лурда, которая должна стать послушницей в их обители. Словно не ведая, кто ее ожидает в приемной, мать Энбер бегло оглядывает посетительницу, вставшую при ее появлении.
— Значит, это вас привезли к нам из Лурда? Вы собираетесь стать послушницей в нашей обители? — строго спрашивает она, и сразу оробевшая Бернадетта догадывается, что ей опять собираются учинить допрос. Голос ее звучит едва слышно:
— Да, мадам настоятельница.
— А как вас зовут?
«О Боже, она ведь наверняка знает, как меня зовут! Просто поступает как все. Но нельзя подавать виду».
— Меня зовут Бернадетта Субиру, мадам настоятельница.
— Сколько вам лет?
— Уже минуло двадцать, мадам настоятельница.
— Что вы умеете делать?
— О, совсем немногое, мадам настоятельница, — говорит Бернадетта.
В который раз ответ ее настолько правдив, что кажется дерзким. Настоятельница слегка поднимает взгляд, стараясь прочесть что-то на непроницаемо спокойном лице Бернадетты.
— Ну, так как же, дитя мое? — говорит она. — Как же нам с вами поступить?
Бернадетта полагает, что отвечать на этот вопрос не ее дело. Поэтому молчит. И почтенная настоятельница, выдержав паузу, вынуждена продолжить беседу:
— Однако каким делом вы собирались заняться в миру?
— О, мадам настоятельница, я думала, что, может быть, справлюсь с работой служанки…
В этом ответе настоятельнице опять мерещится какой-то намек, недоступный ее пониманию. Что же такое эта девица? Пятидесятилетняя монахиня поджимает губы, так что складки у рта прорисовываются еще резче. И в следующем вопросе звучит уже некоторая язвительность:
— Кто же рекомендовал вас в нашу обитель?
— Думаю, его милость господин епископ Неверский…
— Вот как, монсеньер Форкад! — слегка насмешливо восклицает настоятельница, обращаясь уже к долговязой и тощей монахине, в этот момент появившейся в дверях: — Вы слышали? Монсеньер Форкад, этот дорогой нам всем святой человек! Эта детская душа вечно дает рекомендации кому попало… Это новая кандидатка в послушницы, приехала из Лурда. Как вы сказали вас зовут, дочь моя?
— Бернадетта Субиру, мадам настоятельница.
— А это наша высокочтимая мать-наставница послушниц, которой вам надлежит повиноваться.
— Мы уже знакомы, — говорит мать Тереза Возу, не выдавая своего удивления. Некогда миловидное лицо бывшей учительницы, этой, по выражению аббата Помьяна, Христовой воительницы, за последний год обвисло, тонкие губы, растягиваясь в улыбке, некрасиво обнажают десны. В маленьких, глубоко посаженных глазках нет мира и покоя самоотречения, в них сверкает какая-то странная горечь. Бернадетта смотрит на Возу так, как часто смотрела на нее раньше, одиноко стоя перед ней в пустоте пространства, где ее подвергали экзамену. Мать Энбер спрашивает уже наставницу:
— Недавно послушница Анжелин по собственному желанию вернулась в мир; кто теперь выполняет ее работу?
— Поскольку послушница Анжелин лишь вчера покинула нашу обитель, — отвечает мать Возу, — работа помощницы на кухне еще никому не поручена, мадам настоятельница.
— Тем лучше. Значит, новенькая уже с завтрашнего дня могла бы взять на себя это послушание… — И, обращаясь к Бернадетте, добавляет со снисходительной мягкостью в голосе: — При условии, дитя мое, что к завтрашнему дню вы успеете отдохнуть с дороги и что состояние вашего здоровья позволяет выполнять эту работу. Речь идет в основном о мытье посуды, чистке овощей и картофеля, мытье пола и подметании коридоров и лестниц — короче говоря, о всей черной работе, какую у нас тут приходится делать. Заметьте: я вам не приказываю, а только предлагаю. Ежели вы чувствуете, что не в состоянии принять мое предложение по причинам физического или душевного свойства, скажите об этом тотчас, пожалуйста.
— О нет, мадам настоятельница! — перебивает ее Бернадетта. — Эта работа мне по душе, я даже очень рада, что мне поручат работу на кухне…
Она и не подозревает, что своим ответом блестяще выдержала «экзамен на унижение». И этот устроенный настоятельницей экзамен — такое же досадное недоразумение, как и многие другие, случающиеся при общении Бернадетты с окружающими. Она не генеральская дочь, как мать наставница, и не дочь землевладельца, как мать Энбер. Мытье посуды и полов, подметание лестниц — повседневный труд ее матери, в ее глазах он не унизителен и оскорбителен, а просто знаком с детства и естествен: работа как работа. Монахини ожидали увидеть тщеславную мирянку, опьяненную своей славой. После всех торжеств вокруг Массабьеля такое предположение напрашивалось само собой. А Бернадетта искренне рада, что на нее хотят возложить самую черную работу. Она счастливо улыбается, и настоятельница удовлетворенно кивает:
— Ну хорошо. А теперь следуйте за матерью-наставницей, которая проводит вас в трапезную, где вы сможете поужинать за столом наших лурдских сестер…
— Разрешите, мадам настоятельница, обсудить еще один вопрос, — подает голос Мария Тереза Возу. — Новенькая носит имя, которое вызвало в миру много шума, то и дело мелькает в газетах и даже превозносится в Пастырских посланиях одного епископа. Для нас же здесь, в стенах монастыря, громкие имена имеют мало смысла, даже если они приобретены ценой больших усилий. Мы отрешаемся от всего, что мы сами значим для мира и что мир значит для нас. Кроме того, имя Бернадетта звучит по-детски ласкательно…
— Совершенно с вами согласна! — подхватывает мать Жозефина. — Перед принятием послушания вам надлежит выбрать себе другое имя. И лучше всего сделать это сейчас… Может быть, вы уже подумали о том, какое имя выбрать, дитя мое?
Нет, Бернадетта не подумала.
— А как зовут вашу крестную мать?
— Моя крестная — тетушка Бернарда Кастеро, мадам настоятельница.
— Тогда вам наверняка понравится, если вас нарекут Мария Бернарда, — решает настоятельница.
И Бернадетта легко и радостно приносит первую жертву — свое мирское имя, которым ее всегда звали и которое она любит.
На следующий день ко времени обеда в трапезной собралось около сорока женщин, в том числе девять уже облачившихся в послушническое платье, за столом которых Бернадетта занимает место в дальнем конце. Чтица, стоящая за кафедрой, только успевает открыть ту страницу Библии, которая на сегодняшний день выбрана для чтения вслух, как вдруг по знаку матери Жозефины Энбер берет слово мать-наставница:
— Дорогие сестры, вы знаете, что со вчерашнего дня в нашей обители появилась новенькая. Ее зовут Бернадетта Субиру, и родом она из Лурда. В ближайшие дни она примет послушание, и ее нарекут Мария Бернарда. Кое-кто из вас наверняка наслышан о таинственных явлениях и мистических событиях, которые выпали на долю мадемуазель Субиру и целительное действие которых вызвало такую сенсацию. Им посвящено также Пастырское послание епископа Тарбского… Подойдите сюда, дочь моя, и расскажите нам просто и коротко о тех днях…
Бернадетта стоит за кафедрой и обводит растерянным взглядом лица молодых и старых женщин; на этих лицах написано странное безразличие ко всему, бесстрастное спокойствие и явная усталость после тяжелой работы с раннего утра. Некоторые взирают на новенькую с детским любопытством, другие — потухшими глазами, три-четыре пары глаз излучают тепло и приязнь. Бернадетта, столько раз уже рассказывавшая свою историю, совсем теряется, впервые столкнувшись с таким сдержанно-холодным приемом. Запинаясь на каждом слове, как семилетний ребенок, она с трудом выдавливает несколько корявых фраз.
— Однажды зимой… родители послали нас — мою сестру Марию и меня — набрать хворосту, и с нами была еще одна девочка, ее звали Жанна Абади. Мария и Жанна оставили меня одну на острове Шале, что у мельничного ручья, напротив Грота. И вдруг в нише скалы наверху появилась очень красивая Дама. И одежда на ней тоже была очень красивая. Позже я рассказала о ней Марии и Жанне, а потом матери. Но мама запретила мне туда ходить. А я все-таки пошла. И каждый раз видела Даму. И на третий раз она заговорила со мной и попросила, чтобы я приходила к Гроту каждый день пятнадцать дней кряду. И я приходила туда пятнадцать дней кряду, и Дамы не было только два раза, один раз в понедельник, другой — в пятницу. В третий четверг она велела мне омыть лицо и руки и напиться из источника. Но никакого источника не было, и только на второй день он потек из маленькой ямки, которую я вырыла руками в правом углу грота. После тех пятнадцати дней Дама являлась мне еще три раза. В последний раз она исчезла, и я ее больше не видела…
Вот и все ее сухое повествование, кое-как скрепленное союзами «и». Рассказ Бернадетты падает в пустоту. Все лица словно окаменели.
— Благодарим вас, дитя мое, — вновь берет слово наставница. — Надеюсь, что и дорогие мои сестры, и послушницы, и вы, Мария Бернарда, правильно поймете меня, если я выскажу убеждение, что с этого часа в наших стенах не будут вестись бесконечные разговоры об услышанном. Мы не станем вас к этому побуждать, да вы и сами не пожелаете к этому возвращаться… Вот и все. А теперь давайте побыстрее покончим с трапезой.
Когда Бернадетта возвращается на свое место, соседка по столу разочарованно шепчет:
— Это и вправду все, мадемуазель? Больше ничего не было?
Бернадетта кивает.
— Да, мадемуазель, это все. И больше ничего не было.
Накануне принятия послушания, двадцать восьмого июля, после молебна в монастырской церкви Бернадетту приглашают к Марии Терезе. Наставница принимает ее в своей келье, еще более строгой и неуютной, чем кельи других монахинь. На стенах нет ничего, кроме железного распятия, висящего над ложем из голых досок, на котором наставница спит по особому разрешению настоятельницы.
— Выслушайте меня, дочь моя, — начинает Возу. — Завтра вы вступаете на трудный путь. Это путь, который благодаря отречению от суеты сует ведет к вечному блаженству. Правда, послушничество — всего лишь начальный отрезок этого пути, но для некоторых этот отрезок самый трудный. Давая монашеский обет, мы обретаем более надежную опору, чтобы противостоять многим искушениям. Я пригласила вас потому, что хочу выяснить кое-что с глазу на глаз. Прежде всего, я не знаю, имеете ли вы ясное представление о моих обязанностях — обязанностях наставницы послушниц.
Бернадетта, не отвечая, спокойно глядит в глаза монахини.
— Нашей настоятельницей мне поручено, — продолжает Мария Тереза, — укрепить вашу душу, Мария Бернарда: само собой, не иначе, чем делает это родная мать, которая растит своих детей, закаляя их тела и души против всех опасностей, поджидающих их в жизни. Так что те требования, которые будут предъявлены к вам в ближайшее время, имеют одну-единственную святую цель: закалить вашу душу и отделить в ней зерна от плевел. Вы меня поняли?
— О да, мать-наставница, мне кажется, поняла…
— Итак, мой долг — впредь быть вашей духовной наставницей. Именно по этой причине я вновь возвращаюсь к явлениям в Гроте, хотя знаю, что вы не любите говорить на эту тему. Признаюсь откровенно, я долгое время не верила вам и считала все эти ваши видения чистой выдумкой. Но за истекшее время многие высокие духовные особы благодаря имевшим место чудесным исцелениям решили дело в вашу пользу. Я подчиняюсь этому решению. Ничего другого мне не остается. Ибо кто я такая? Поэтому теперь я верю, Мария Бернарда, что в дни чудесных явлений вы были избранницей Неба и что на вас низошла неисповедимая милость Божья. Мне кажется, однако, что вы меня не слушаете. Вы что, не успеваете следить за моей мыслью?
— О нет, мать-наставница, я успеваю.
— Вы должны прочувствовать, дочь моя, насколько ваше вступление в послушничество усложняет мои обязанности. Обычно наши послушницы — это юные создания, в которых мы стараемся вдохнуть дух истинной и ревностной веры. В какой степени эти юные души окажутся подготовлены к будущей жизни, зависит от их собственных сил. Но вы, Мария Бернарда, — особый случай. Раз вы — избранница Неба, то возрастает и моя ответственность не только перед вами, но и перед Небом. Четырнадцатилетней девочкой вы восприняли немыслимую благодать, как играющий ребенок воспринимает солнечный свет. В том и состоит тайна Небесной благодати, что она ниспосылается за заслуги Спасителя, а не за наши собственные добродетели. Понимаете ли вы это, дочь моя? Если вы устали, можете присесть на это ложе.
— О нет, я не устала…
— Для вас начинается новая жизнь, — глубоко вздохнув, говорит наставница. — Ваш долг — хотя бы теперь в какой-то мере собственными заслугами оправдать ниспосланную вам некогда благодать, если это вообще в пределах человеческих возможностей. Ведь именно по этой причине вы, конечно, и стремились принять постриг. Наша бессмертная душа продолжает жить на Небе, и что она приобрела на земле, то у нее и пребудет, а чего не приобрела, того уж не обретет. Вас, как свою избранницу, и на Небе примут не так, как нас, простых смертных. Но какой был бы стыд и позор, если бы на Небесах вдруг появилась прежняя Бернадетта, какую я, ее учительница, имела возможность наблюдать долгие годы: ленивая, рассеянная, безразличная ко всему девочка, не проявлявшая ни малейшего интереса к догматам веры, кое-как научившаяся читать и писать и вообще жившая бесцельно, как какой-нибудь мотылек. К тому же легкомысленная и, несмотря на показную скромность, полная скрытого коварства и надменной строптивости. Девочка, у которой всегда были наготове самоуверенные, а иногда и дерзкие ответы. Прежняя Бернадетта, больше всего стремившаяся увидеть весь мир поверженным к ее стопам. Вот какое мнение сложилось у меня о вас, Мария Бернарда, какое-то время назад. Но спустя столько лет вы имеете полное право сказать: мать Возу, вы ошиблись во мне. Я не такая, какой вы меня описываете. У меня нет этих недостатков…
— У меня очень много недостатков, — быстро вставляет Бернадетта.
Но монахиня не дает себя сбить:
— Обследовал ли вас наш монастырский врач, доктор Сен-Сир?
— Да, вчера, когда он был здесь.
— И что же он вам сказал, дитя мое?
— Он сказал, что я вполне здорова.
— Именно так и сказал?
— Да! Вот только астма… Но она у меня давно…
Наставница криво улыбается, обнажая десны.
— Вот я и ловлю вас на первой лжи, Мария Бернарда. Доктор Сен-Сир прямо сказал вам, что ваши легкие не совсем в порядке.
— Но это ничего! — смеется Бернарда. — Я себя очень хорошо чувствую.
— Меня радует эта ваша святая ложь, дочь моя. Она доказывает, что вы, вероятно, догадываетесь: сами наши болезни и страдания могут стать орудиями сверхъестественных сил. И мы должны превратить в эти орудия наши болезни и земные страдания, берущие начало в грехопадении человека. Понимаете?
— Нет, матушка, этого я, кажется, не поняла…
— Когда-нибудь поймете, Мария Бернарда… Но сейчас я должна вас предупредить, что вы не только вправе, но просто обязаны отказываться от любой работы, если она вам не по силам.
— О, работа на кухне мне очень нравится, мать-наставница. Я привыкла к такому труду…
Мария Тереза выпрямляется.
— Но самое главное, Мария Бернарда, — говорит она, понизив голос, — чтобы вы поняли смысл повиновения, нашего третьего обета. Оно не имеет ничего общего с повиновением в мирской жизни, даже с воинской дисциплиной, с которой я, дочь солдата, хорошо знакома. У нас повиновение — не слепое, не вынужденное и мертвое, а добровольное, осознанное и живое. Мы всегда сознаем, что, следуя третьему обету, мы трудимся ради главной цели, ради приготовления и очищения нашего «я» для вечности. Вы и я, дорогая моя дочь, отныне неразрывно связаны и вместе будем трудиться ради этой цели. Настоятельно прошу вас: не подумайте, что я — просто своенравная учительница и хочу вас помучить своей строгостью. Главное — полная добровольность. Без добровольной самоотдачи любая жертва становится бесплодной, досадной и излишней. Монастырь — не тюрьма. Здесь нет принуждения. И пока не дали монашеский обет, вы можете в любую минуту покинуть нашу обитель. Вашей предшественнице, послушнице Анжелин, никто не чинил ни малейших препятствий. Дверь для нее была открыта. У нас здесь не обитель страданий и скорби, а место душевной радости, которая неизмеримо выше всех мирских удовольствий. Но, что бы вы ни делали, всегда помните, какую небесную благодать вы должны оправдать своей жертвой! Вот и все, Мария Бернарда. Спокойной ночи!
— Спокойной ночи, мать-наставница!
Бернадетта уже берется за ручку двери, когда мать Возу напутствует ее еще одним советом:
— Поскорее научитесь мгновенно засыпать. Крепкий сон — великое искусство святых обителей.
При этих словах наставница бросает взгляд на свое жесткое ложе, покрытое грубым шерстяным одеялом. А Бернадетта, сама не зная почему, вдруг вспоминает залитый молочно-белым светом луны прекрасный спелый персик, лежавший нетронутым на тарелочке в изголовье Возу.
Глава сороковаяМОЙ ЧАС ЕЩЕ НЕ ПРОБИЛ
Крепкий сон бежит от Бернадетты, ей не дается великое искусство святых обителей. Ночь за ночью лежит она без сна на своем соломенном тюфяке. Но не жесткость ложа гонит от нее сон: кровать, которую она делила с Марией в кашо, была куда хуже. И не тяжелая работа от зари до зари, прерываемая лишь общими молитвами, медитацией и испытанием совести, что требует напряжения всех сил и нервов. Сну мешает огонек жизни в душе Бернадетты, который слабо мерцает, но никак не хочет погаснуть. Мать Мария Тереза словно огромным молотом кует из своих подопечных гладкие и одинаковые болванки. Правда, цель у нее очень высокая: закалить их души и привести их к вечной жизни очищенными от земной скверны. В действительности же, несмотря на отличнейшую программу генеральской дочери, эти юные существа спустя некоторое время становятся очень похожими на взвод хорошо вымуштрованных солдат. Если этот взвод когда-нибудь окажется в таком месте, где царят истина, радость и вечная жизнь, то солдат, наверное, придется сперва отучать от привычки ходить строем и строем же испытывать одинаковые чувства. Воспитание рода человеческого — одна и та же непрекращающаяся мука. Неограниченная свобода порождает бессмысленный хаос джунглей. А мундир — безжизненную пустыню. Вероятно, Гиацинт де Лафит был не так уж неправ, сказав однажды в кафе «Французское», что мир создан лишь для немногих избранных, чем вызвал возмущение Эстрада. Мол, только они одни способны избежать и джунглей, и пустыни. Как ни готова Бернарда идти навстречу требованиям наставницы, той не удается так же быстро и легко выковать из нее гладкую и похожую на всех остальных болванку.
«Мария Бернарда, вы тащитесь, словно гуляете на лоне природы. Но сейчас время работать, а не отдыхать». — «Мария Бернарда, когда вы, наконец, научитесь управляться с собственными глазами? Глаза полагается не пялить, а скромно опускать долу». — «Не глядите на меня, разинув рот, я вам не рыночный зазывала». — «Мария Бернарда, вы опять чрезвычайно рассеянны. Разве вы еще не поняли, что это блуждание мыслей весьма порочно? Мы здесь не для того, чтобы мечтать и фантазировать, а для того, чтобы сосредоточиться на одной цели». — «Мария Бернарда, что за грубые плебейские интонации! Сквозь вашу правильную речь то и дело прорывается диалект! И потом, зачем говорить так громко? Что бы вы делали, окажись вокруг вас монахини созерцательного склада, к примеру картезианки, дающие обет молчания. Нам положено отвечать на вопросы тихим голосом. К сожалению, вы отстаете от других послушниц, Мария Бернарда…»
Это правда, Бернарда действительно отстает от других послушниц. Те уже научились мелкими шажками семенить по коридорам монастыря. Они не глядят на мир широко открытыми удивленными глазами, как Бернадетта, а скромно потупляют взор перед матерью Возу. И мысли их не блуждают где-то далеко, и отвечают они на вопросы тихим голосом. За считанные недели они обретают тот затравленный и отрешенный от мира облик, которого требует от них мать Тереза Возу, как в казарме требуют военной выправки. Все легко подчиняются требованиям и даже сами не замечают произошедших изменений. Лишь избраннице Неба трудно погрузиться в эти условности праведной жизни.
Ночами Бернадетта всегда лежит без сна. И впервые ропщет на Даму. Не то чтобы она посмела желать нового появления Дамы. Но почему она не является ей хотя бы во сне? Ведь чего только не видит Бернадетта во сне, ее сны полны воспоминаний о давно ушедших людях и исчезнувших вещах. И лишь самое важное в ее жизни, ее единственную вечную любовь ей не дано увидеть во сне. Если бы Дама явилась ей во сне и сказала: уходите отсюда! Вернитесь в Бартрес и пасите скот у мадам Лагес! — она бы тотчас послушалась, хоть возраст уже не тот. Но Дама нарочно и намеренно избегает появляться в ее снах, и Бернадетта чувствует себя брошенной за ненадобностью, как бросают проржавевший инструмент. И еще одна боль мучает ночами душу послушницы. Она состраждет своей матушке. Это та же самая острая жалость, какую она ощутила при прощании. Дочь потому и страдает, что ее мать — женщина весьма сурового нрава, лишь очень редко проявляющая нежность к детям. Между ними осталось так много недосказанного и недовыявленного. Бернадетта без конца вспоминает и нищенскую трущобу в кашо, и дни, когда мать ходила стирать белье в чужие дома, и жидкую похлебку в кастрюле, и отца, храпящего в постели средь бела дня. Правда, теперь матушке живется намного лучше, и все же Бернадетта не может избавиться от смутного чувства вины из-за того, что она тут занимается своей душой, вместо того чтобы помогать матери. Часто побудка в полпятого утра застает ее в слезах.
Все быстро встают и цепочкой тянутся в монастырскую церковь на утреннюю общую молитву. После нее мать Энбер или одна из пожилых монахинь кратко рассказывает о каком-нибудь эпизоде из жизни Иисуса, об уставе их монашеского ордена, о монашеском обете или о стремлении к совершенству. И вот уже священник, служащий мессу, подходит к алтарю. После этого все причащаются. Затем хором поют молитву в честь Пресвятой Девы. Бернадетта всей душой любит эту молитву. Потом следует завтрак, и начинается трудовой день. Бернадетта с радостью выполняет работу, так похожую на ту, что делала ее мать. Она ходит по воду. Чистит картошку и свеклу, моет салат. Картофель, салат и свекла так реальны. От них веет влажным ароматом земли. Так пахла земля в Бартресе, если зарыться лицом в траву. После обеда опять молитвенное пение хором. Потом мать Возу собирает послушниц для серьезной беседы, которую проводит либо в присутствии всех, либо — гораздо чаще — индивидуально, с каждой из новеньких отдельно. Эти собеседования затрагивают те проблемы нравственного образа жизни, на которые не распространяется тайна исповеди.
— Дорогая моя Мария Бернарда, очищение души, к которому мы обязаны стремиться, затрагивает, как вам известно, и наши достоинства, и наши пороки. О каком из ваших пороков мы беседовали в последний раз? Помогите мне вспомнить.
— Мы говорили о том, что я считаю себя особенной, отличной от других…
— И что дает вам право все еще считать себя особенной, отличной от других, дочь моя?
Бернадетта, понурившись, как некогда в школе, отвечает:
— Я все еще считаю себя выше других, потому что мне явилась Дама.
— После решения, принятого епископом Тарбским, вы можете спокойно называть ее не Дамой, а Пресвятой Девой, дорогое мое дитя. И как же вы боретесь со своей гордыней? Осознали ли вы никчемность восторженных оваций, некогда предназначавшихся вам?
Бернадетта поднимает мгновенно сверкнувший взгляд.
— Я никогда не придавала им значения, мать-наставница.
— Это неправильное возражение, Мария Бернарда, — говорит наставница, нарочито мягким тоном подчеркивая бесконечность своего терпения. — Мы ведь уже не раз беседовали о дерзком характере таких возражений. Я была бы рада услышать другой ответ.
Бернадетта вновь опускает голову.
— Я осознала ничтожность оваций, мать-наставница, — говорит она.
— И какую же епитимью наложили вы на себя, дабы сломить собственную гордыню?
Бернадетта, немного подумав, шепчет:
— Вот уже несколько дней я стараюсь держаться подальше от послушницы Натали.
— Гм, гм, это очень похвально, дорогая дочь моя, — кивает мать Тереза. — Вам следует еще больше ограничить общение с послушницей Натали, которую я очень ценю. Я боюсь, вас привлекает в этой послушнице ее мирское очарование, ведь девушка она миловидная и веселого нрава. Это простительно, дорогое мое дитя, и я вас ни в чем не упрекаю. Кроме того, послушница Натали — натура податливая, и это льстит вашему собственному властолюбию и строптивости. Скажите сами, Мария Бернарда, не проявляли ли вы всегда строптивости по отношению к другим людям?
— Конечно, мать-наставница, я проявляла строптивость по отношению к другим людям.
— Тогда, наверное, стоило бы выбрать для общения послушницу с более жестким и волевым характером. Что вы сами об этом думаете, дитя мое? Разве не стоило бы?
— О да, мать-наставница, конечно, стоило бы…
— А теперь поговорим о ваших добродетелях, — меняет тему наставница. — Какую из них вы намерены развивать?
Бернадетта заливается краской смущения, моргает и оживляется.
— Прошу прощения, мать-наставница, но я почти уверена, что у меня есть какие-то способности к рисованию. Недавно я сделала набросок к портрету Натали, и он всем очень понравился…
Мария Тереза Возу всплескивает руками.
— Стоп, дитя мое, мы все еще не понимаем друг друга! Вы находитесь на ложном пути. Ваши способности к рисованию, которые я не собираюсь оспаривать, — это талант, а вовсе не добродетель. Талант — это врожденный задаток, которым мы пользуемся без особого труда. Добродетель не принадлежит к чисто природным задаткам, и развивать ее трудно, очень трудно. Добродетелью я называю, к примеру, силу духа, позволяющую безропотно переносить боль. Другая добродетель — аскетизм. Так что о рисовании мы больше говорить не будем. Или вы не согласны со мной?
— Я согласна, мать-наставница, о рисовании мы больше говорить не будем.
— Наш монашеский орден — не академия искусств, — криво улыбнувшись, заявляет наставница. — Наша задача — ухаживать за больными и обучать детей. А с вами творится все то же самое, дорогая моя Мария Бернарда. Ваша душа так и рвется к чему-то необычному и блистательному… Было бы весьма отрадно, если бы в следующую пятницу вы могли назвать мне истинную добродетель, которую склонны в себе развивать…
Но самое тяжкое для Бернадетты даже не эти педагогические беседы. Самое тяжкое для нее — послеобеденный отдых между часом и двумя пополудни. В монастыре Святой Жильдарды есть большой красивый парк. Посреди этого парка расположена круглая площадка. Трава на ней порядком вытоптана: это место для игр юных кандидаток в монахини.
Генеральская дочь Мария Тереза безусловно права, придавая большое значение движению на свежем воздухе. В те времена такой взгляд был и новаторским, и уникальным. Она считает подвижные игры на воздухе эффективным противовесом молитве, умственным занятиям, физическому труду, медитации и постоянному испытанию совести. Однако и игры должны подчиняться воле и разуму, а не просто служить бездумному наслаждению души и тела. Послушницы обязаны целыми днями степенно ходить, молитвенно сложив ладони и опустив глаза долу, и говорить, смиренно понизив голос. А между часом и двумя — согласно оздоровительному принципу их начальницы — от них требуется выказывать радостное возбуждение. Когда подопечные матери Возу появляются на площадке, она всегда побуждает их активнее включиться в игру:
— А теперь, девушки, побегайте и повеселитесь вволю…
Это и есть сигнал к началу игры: девицы перебрасывают друг другу большой мяч или же отбивают деревянными лопаточками легкий воланчик из перьев, катают по траве ярко раскрашенные обручи или прыгают через веревочку, в общем предаются обычным детским радостям. Наставница хочет, чтобы послушницы в этот час отдыха вели себя как наивные дети — дети своего монашеского ордена, которым даже дозволяется совершать всякие шалости и проказы. Предел этим шалостям кладет удивительное чувство такта их воспитательницы, которая не допускает, чтобы небесного жениха оскорбили безудержные проявления темперамента его будущих невест.
Хотя Бернадетта никогда не была сорвиголовой, но в далекие годы детства она с удовольствием играла с Марией, Жанной Абади, Мадлен Илло и другими девочками в те игры, которые были доступны детям бедняков. Но теперь ей уже за двадцать. И превращаться на час в день, по требованию наставницы, в малое дитя для нее оскорбительно. Почему люди, обладающие властью, все время хотят, чтобы им лгали? Неужели это им так приятно? Послушницы в длинных черных одеждах скачут и носятся по траве, и веселость их частью естественна, частью наигранна. Бернадетте глядеть на это зрелище нестерпимо.
— Дорогая Мария Бернарда, — машет ей рукой наставница, — почему это вы так понурились? Ведь вообще-то вы ходите с гордо поднятой головой. Сейчас у вас время отдыха. Разве вам не хочется немного повеселиться?
И Бернадетта заставляет себя принять участие в общем веселье. Но ничего путного из этого не получается.
Пасмурный и холодный день поздней осени. Общая молитва только что кончилась, близится час отдыха. В это время обычно приходит почта для членов монастырской общины. Мария Тереза Возу приглашает Бернадетту к себе. Вид у нее торжественный и в то же время ласковый. Ее длинные костлявые пальцы даже гладят послушницу Марию Бернарду по волосам.
— Дорогое мое, милое дитя, сегодняшний день требует от вас принести тяжкую жертву. Я и сама знаю, что это такое. Все искренние старания уйти от мира не могут разорвать некоторых естественных уз. Я, к примеру, испытываю к своему отцу почтительнейшую любовь…
Огромные глаза Бернадетты готовы, кажется, выскочить из орбит:
— Мой отец… С ним что-то стряслось?
— Нет, с вашим отцом все в порядке… Дорогая моя Мария Бернарда, соберитесь с силами! Ваша матушка упокоилась с миром, без страданий, исповедалась и причастилась перед смертью. Она скончалась в День Непорочного Зачатия. Пусть это послужит вам утешением и таинственным подтверждением воли Небес!
— Моя матушка, — лепечет Бернадетта, — моя мамочка…
Ноги ее подламываются, так что строгой наставнице приходится прижать девушку к своей груди.
— Прилягте на мое ложе, дитя мое…
Бернадетта садится на доски, привалившись спиной к стене. Несколько минут обе молчат. Когда мертвенная бледность Бернадетты уступает место обычному для нее цвету лица, Возу нарушает молчание:
— Само собой разумеется, я освобождаю вас на ближайшие дни от всех обязанностей, которые вы не можете или не хотите выполнять. Если ваша печаль требует одиночества, вы можете пойти по своему выбору в церковь, в парк или куда-то еще. Со своей стороны я бы не советовала вам уединяться, дорогая дочь моя. — На серых щеках монахини появляются четко очерченные багровые пятна, признак очередного приступа воодушевления. — Мария Бернарда, сейчас вам представляется возможность превзойти самое себя. Ваша матушка умерла. Но ведь смерти нет. Вы увидитесь с ней. Спаситель своей смертью попрал смерть всех людей. Покажите, что вы верите в эту истину. Примите свою утрату как сознательную жертву Небесам. Дайте пример для подражания. Приходите в час отдыха на площадку для игр. Пусть ваша несокрушимая вера обратит ваши слезы в благородную веселость духа. Поймите меня правильно, это всего лишь совет, дорогое дитя мое… Вы пойдете на площадку для игр?
Помолчав немного, Бернадетта ответила:
— Да, мать-наставница, я пойду.
Когда послушницы попарно подошли к площадке, Мария Тереза дала им знак выслушать ее:
— Наша дорогая Мария Бернарда испытала горечь утраты: скончалась ее матушка. Это самое большое горе, какое может постичь любящее сердце дочери на этой земле. Мария Бернарда готова пожертвовать своим горем. Веселыми играми помогите вашей сестре. — И наставница вкладывает в руку Бернадетты деревянную лопаточку. — Давайте сыграем с вами партию в волан, дорогая! — восклицает она и несколько минут сама орудует лопаточкой, отбивая воланчик, чего никогда прежде не делала и впредь делать не будет.
Бернадетта подбрасывает волан, толкает яркие обручи, бегает наперегонки, прыгает через веревочку. Причем прыгает быстро и безостановочно, как заведенная, и наставница в конце концов не выдерживает:
— Стоп, Мария Бернарда, хватит! Вы слишком разгорячились…
Потом все собираются в кучку, разбиваются на пары и двигаются к дому. Ледяной ветер срывает с деревьев последние желтые листья. И послушницы думают про себя, что больше уже не будет этих игр на воздухе. Бернадетта и ее подружка Натали идут в последней паре.
Когда процессия входит в двери и втягивается в темный коридор, у Бернадетты внезапно подламываются ноги и она оседает на каменный пол. Все ее тело содрогается от приступа кашля. Натали опускается рядом с ней на колени и вдруг вопит что есть мочи:
— Помогите!.. Мария Бернарда… У нее кровь идет горлом…
Час ночи. По безлюдным, плохо освещенным переулкам Невера, борясь с ветром, пробирается одинокая фигура. Приземистый мужчина кутается в плащ и обеими руками придерживает на голове плоскую шляпу с широкими полями. Только по этой шляпе с фиолетовым шнуром можно узнать в нем прелата. Монсеньер Форкад, епископ Неверский, долго добирается до монастыря Святой Жильдарды, как ни старается убыстрить шаг. Он боится опоздать. Не зря разбудили его среди ночи. Предстоящая кончина чудотворицы из Лурда требует присутствия епископа. История учит, что перед кончиной избранницы Неба обычно происходят чудеса. Кроме того, необходимо, чтобы последние признания и наставления благословенной девы принял лично один из высших священнослужителей. А поскольку жизнь на земле сложна и душа человеческая — потемки, то представляется не столь уж невероятным, что дева эта на пороге смерти и вечного возмездия может и взять обратно некоторые свои высказывания, а то и опровергнуть кое-что из того, на чем основывалось решение епископской комиссии. В воротах монастыря епископа уже ожидает настоятельница мать Жозефина Энбер. Располневший старик епископ тяжело дышит от быстрой ходьбы и вытирает вспотевший лоб:
— Ну, как чувствует себя ваша больная?
Настоятельница, обычно воплощенное спокойствие, на сей раз глубоко взволнована. Фонарь, который она держит в руке, бросает отблески на ее дряблое лицо с резко выступающими скулами:
— Доктор Сен-Сир потерял всякую надежду, ваше преосвященство, — отвечает она. — Какое тяжкое испытание, Пресвятая Богоматерь!
— И что же вы предприняли? — спрашивает епископ, нахмурив брови.
— Час назад Мария Бернарда должна была причаститься. Но сделать это не удалось, так как ее все время рвало. Потом ей принесли Святые Дары, монсеньер.
— А больная в сознании, мать Энбер?
— Она очень слаба, монсеньер, но в полном сознании.
Епископ, хорошо ориентирующийся в здании монастыря, входит в приемную для посетителей, настоятельница следует за ним. Он сбрасывает плащ и садится на стул, чтобы отдышаться.
— Как же могло такое случиться, Боже мой? — спрашивает он. — Разве здесь не заботились как следует о ее здоровье?
Настоятельница возражает, скрестив на груди руки:
— Мы возложили на послушницу — с согласия вашей милости — работу на кухне. По совету доктора Сен-Сира ее уже в первую неделю освободили от всех тяжелых работ. Однако мы знаем, что трудиться на кухне доставляет этой послушнице большое удовлетворение…
Епископ бросает на настоятельницу сомневающийся взгляд.
— А не перестарались ли тут, перегрузив ее в духовном или душевном отношении? — допытывается монсеньер.
Мать Энбер сухо возражает:
— Я распорядилась, чтобы мать Возу взяла эту послушницу на свое попечение и проявила к ней максимум добросовестности и заботы.
— Как мне уже стало известно из различных источников, — говорит епископ, — час отдыха у ваших послушниц, по-видимому, проходит весьма своеобразно…
Настоятельница так поджимает губы, что рот превращается в щелку. Отвечая, она низко склоняет голову.
— Мнение нашей наставницы послушниц таково, что игры на свежем воздухе являются наилучшим противоядием против уныния, временами наступающего у юных созданий. Доктор Сен-Сир также настаивал, чтобы Марию Бернарду привлекали к участию в этих по-детски невинных играх…
Епископ Форкад испускает глубокий вздох.
— Я вне себя, дорогая моя, поистине вне себя! Летом вам вверяют Бернадетту Субиру, и не успевает год кончиться, как… На Бернадетту Субиру взирает весь мир. Представьте себе, к каким последствиям приведет эта внезапная смерть. Чего только не наговорят, чего не напишут, Боже милостивый! И какие жуткие подозрения она вызовет! Монсеньер Лоранс, мой коллега в Тарбе, старец честнейшей души и достойный всяческого восхищения…
Монсеньер Форкад предпочитает не заканчивать эту фразу. Вместо этого он требует, чтобы его немедленно провели в комнату умирающей. Она лежит в довольно большом помещении, как бы больничной палате при монастыре, лежит неподвижно на высоко взбитых подушках. Лицо ее страшно осунулось после тяжелого кровотечения и рвоты, длившейся несколько часов. Глаза блестят и выражают характерную для нее величественную апатию. Но дыхание у нее такое учащенное и хриплое, что можно подумать, будто агония уже началась. Доктор Сен-Сир следит за пульсом. Монастырский священник Февр шепчет отходную молитву, ему вторят несколько коленопреклоненных монахинь. Наставница послушниц тоже здесь — стоит выпрямившись и застыв как статуя, с молитвенно сложенными ладонями. Лицо Марии Терезы странно зеленоватого цвета. Ее глубоко посаженные глаза устремлены на Бернадетту и выражают прямо-таки невыносимое напряжение. Монсеньер Форкад подходит к кровати и ласково кладет свою пухлую ладонь на руку больной.
— Вы сможете понять то, что я скажу, дочь моя? — спрашивает он.
Бернадетта кивает.
— Не хотите ли поверить мне, вашему епископу, какое-то желание?
Бернадетта тихонько качает головой.
— В силах ли вы говорить?
Бернадетта опять отрицательно качает головой.
Форкад опускается на колени и читает молитву. Потом, глубоко взволнованный, поднимается и просит настоятельницу предоставить ему келью на эту ночь. Идя по коридору за матерью Энбер, он слышит за собой громкий стук грубых башмаков. Это наставница послушниц.
— Ваше преосвященство! — начинает Мария Тереза срывающимся голосом. — Не прогневается ли на нас Пресвятая Дева, если ее избранница предстанет перед ней, не приняв монашеского обета?
— Вы так думаете? — довольно кисло отвечает ей вопросом на вопрос епископ, сразу проникшийся смутной неприязнью к этой монахине. — А вы лично хотели бы, чтобы умирающая приняла постриг?
— Я бы очень этого хотела, монсеньер, — взволнованно выпаливает та одним духом.
Епископ Форкад — человек умный, и его очень беспокоит, как отнесется ко всему этому честный и достойный всяческого восхищения старец из Тарба. Послушница — это ни рыба ни мясо. Может быть, удастся как-то смягчить удар, если по всем правилам принять Бернадетту в Христовы невесты, которые монашеским обетом заслужили преимущественное право предстать перед Господом.
— Епископ вправе принимать монашеский обет у умирающих. Мне уже приходилось это делать.
Все возвращаются к постели Марии Бернарды, состояние которой не изменилось, монсеньер Форкад склоняется над ней и говорит ласковым голосом:
— Соберитесь с силами, дорогая моя. Та, что являлась вам по своей Божественной Милости, будет рада видеть, что вы успели дать своему епископу священные обеты нестяжания, целомудрия и повиновения. Вам не придется отвечать на мои вопросы, стоит лишь знаком дать понять, что вы согласны. Поняли ли вы, что я сказал, и готовы ли к этому?
Бернадетта с готовностью кивает.
После этого епископ начинает церемонию пострижения и делает это, ввиду необычайности ситуации, чрезвычайно тихим голосом и весьма деликатно. В больничной палате полным-полно монахинь; все они падают ниц по примеру Марии Терезы Возу. По окончании церемонии врач вливает в рот вконец обессилевшей Бернадетты несколько капель воды. И впервые за много часов у нее из-за этого не начинается рвота. Епископ подбадривает ее улыбкой.
— Поздравляю вас, сестра моя, с вашим новым саном.
Ему придвигают кресло поближе к кровати больной. Он бросает на доктора вопросительный взгляд, означающий: «Сколько еще это может продлиться?» Тот пожимает плечами. Минут пятнадцать в комнате царит мертвая тишина. Глаза монсеньера не отрываются от лица больной, которой каждый вздох дается с большим трудом. Видимо, конец близок, думает он и решается на еще одну попытку:
— Сестра моя, может, у вас есть что-то на сердце. Я готов выслушать вас. Все остальные оставят нас вдвоем…
Не успел епископ прошептать до конца эти слова, как произошло нечто совершенно неожиданное. Бернадетта несколько раз глубоко вздыхает. И все решают, что эти вздохи — последние признаки угасающего дыхания. Голос аббата Февра, бормотавшего отходную молитву, тут же крепнет. Но эти вздохи оказываются не последними, а первыми признаками нормализующегося дыхания, которыми обычно заканчивается приступ астмы. Бернадетта начинает ритмично дышать. И вдруг говорит тихо, но вполне внятно:
— Моя матушка умерла… Но я еще не умираю…
И как всегда, она оказалась права. Ибо уже шесть дней спустя смогла подняться с одра болезни. И доктор Сен-Сир нашел в ее легких меньше подозрительных шумов, чем было раньше.