У нее нет причин отказываться от этих денег. Она снова чуть-чуть приоткрывает глаза, холодный утренний свет пробуждает в ней грусть, как в те давние дни, когда она сказала ему, что с ней случилось. Она снова видит, как страх борется в нем с сомнением и даже с желанием обрадоваться этой новой жизни, потом она видит, как он становится сдержанным, и наконец слышит: «Не может быть». Хотя это он был виноват, она почти уверена, что это он был виноват. Она на него полностью полагалась… И все-таки мальчик появился на свет. Если бы его не было… Ауса крепче прижимает сына к себе, словно хочет защитить. А ведь она хотела избавиться от него.
Сколько унижений она испытала, ходя по врачам, которые то сомневались в ее беременности, то грубо отказывали ей, то советовали подождать: вдруг все наладится само собой. Наконец нашелся один, он согласился помочь, но это должно было стоить дорого: срок был уже очень большой. Отец ребенка был готов раскошелиться. В то время он не скупился. Он был готов пожертвовать уйму денег, лишь бы избавиться от этого рвущегося к жизни сорняка, который он сам же посеял в ее теле, от этой былиночки, что затеплилась и продолжала расти вопреки их желанию, вопреки всем и вся. А она? Она хотела избавиться от ребенка, потому что это было разумно. И вместе с тем не хотела. Тело ее противилось этому. В холодном утреннем свете она снова проделывает тот путь, обесчещенная, растерянная, терзаемая стыдом и болью, пугающаяся даже звука собственных шагов, которые гулко раздаются по замерзшей улице. Она ходит взад и вперед перед тем домом и чувствует, как в ней растет тошнота, расползаясь по всему телу, потом ее рвет где-то в проулке между домами. В такую рань на улице еще пусто, лишь какой-то пьяница, шатаясь, молча проходит мимо нее. От запаха перегара ее рвет еще больше. Когда ее перестает рвать, она поднимается по лестнице, во рту у нее неприятный привкус. И она не может открыть дверь, не может даже шевельнуть рукой, хотя знает, что там, за дверью, ее ждет врач и что все будет сделано очень быстро. Наверно, она была неправа, когда спустилась и побежала домой. Но ее ноги, руки — все тело — не желали идти туда. Ей следовало предупредить врача, что она отказывается от аборта, оправдать свою глупость тем, что аборт равносилен убийству. Но она не посмела, испугалась, что поддастся на уговоры вопреки своему желанию. Если бы она все объяснила врачу, он непременно назвал бы ее истеричкой, как и ее возлюбленный. Тот называл ее истеричкой и дурой. Ведь он готов был платить за этот аборт, хотя аборт стоил больших денег. Один раз он был готов раскошелиться. Она пошла наперекор этому человеку, руки которого так часто ласкали ее юное тело. И он растоптал ее одним взглядом. Растоптал из-за того росточка, который уже боролся в ней за свою жизнь, хотя и был такой крохотный, что она еще оставалась почти такой же стройной, какой была до его появления. Она не требовала, чтобы возлюбленный женился на ней — их тела, так хорошо знавшие друг друга, больше не стремились одно к другому, — но все-таки ей хотелось, чтобы у ребенка был отец.
Конечно, он должен заплатить за аборт, он знает, что это его обязанность, сказал он. Разумеется, если ребенок точно от него. Как глубоко можно унизить женщину за то, что она хочет родить. Истеричка? Нет, при нем она не плакала. Она плакала в одиночестве, плакала жалобными слезами покинутой женщины и ничего не требовала.
Что знает мужчина о теле беременной женщины? Тело беременной женщины не признает ни денег, ни рассудка, оно подчинено лишь одному желанию — кормить рвущийся к жизни росточек, чего бы это ни стоило. Да, а они все хотели уничтожить его, уничтожить эти ручонки, которые каждое утро в страхе ищут ее лицо, это крохотное тельце, такое мягкое и беззащитное, не имеющее на всем свете никого, кроме матери. Временами, когда мальчик хнычет, надоедая всем и причиняя ей горькие муки, рассудок шепчет ей, что для него же было бы лучше, если б он не родился. Ауса обнимает сына, целует его в глаза, в лоб. Нет, она не согласилась бы на аборт, даже если б ей пришлось все пережить заново, если б она знала наперед, все, что ее ожидает: унижения и ссоры из-за денег, бедность и страх перед будущим, муки родов, переплетенные с блаженством надежды, горькую любовь к этому одинокому крошке в большом бесцветном мире. Даже если бы все были против них из-за того, что она не захотела от него избавиться. О, если бы мир был устроен так, чтобы женщина, в том числе и круглолицая деревенская девушка с румяными щеками и крепкими щиколотками, пусть даже вислозадая, способная вызвать в мужчине не любовь, а лишь похоть, могла без помех любить своего ребенка независимо от того, при каких обстоятельствах он появился на свет!
— Мама, Огги хочет молочка, — громко говорит мальчик.
Мать шикает на него.
— Все еще спят. Вот мама оденет Огги и они пойдут на кухню. А скоро они поедут в деревню.
— Там му-му? И ав-ав?
— Да, и ав-ав. И кис-кис в мягкой шубке, которая любит играть с маленькими мальчиками. В деревне Огги будет играть на травке. Там нет машин и можно бегать далеко-далеко.
— С мамой?
— Иногда с мамой. Мама найдет там для Огги няню, девочку, которая будет играть с Огги.
— Сестричку?
— Нет, просто няню, добрую няню, она весь день будет играть с Огги. Огги будет есть в деревне кашу со сливками. И скир[2], много-много скира.
— Много ням-ням?
— Сколько влезет. А хороший дядя, у которого мама будет работать, будет сажать Огги к себе на колени, пока мама накрывает на стол.
— Как Ингин папа?
— Да, как Ингин папа держит на коленях Инги и Лоулоу, пока мама со Свавой накрывают на стол.
— А Свава там есть?
— Нет, там хозяйкой будет твоя мама и никто не станет ею командовать, кроме хорошего дяди.
— Это Оггин папа?
— Не папа, а просто хороший дядя. Но, может быть, он разрешит Огги звать его папой, если Огги будет пай-мальчиком и перестанет так часто плакать. Огги будет там собирать красивые цветочки и всегда будет веселенький.
— Огги любит ав-ав. И хорошего дядю, и кис-кис, и няню.
— А маму?
— Огги любит маму всегда. — И он сжимает ее шею своими ладошками.
Если бы она могла лежать вот так, закрыв глаза и обняв сына, лежать, отдыхая, в ожидании, пока займется день — там, где растут цветы и Огги может бегать по зеленому лугу за кис-кис и ав-ав. Или отдыхать, как Свава, которая, наигравшись спозаранку с Инги и Лоулоу, отсылает их к Аусе, чтобы та одела их и накормила кашей, а сама дремлет в постели усталая и счастливая. Ауса открывает глаза и встречает серьезный и ясный взгляд сына.
— Мама спит, — говорит он и трогает ее веки. — Мама, расскажи про Оггиного папу и ав-ав.
— Не Оггин папа, а хороший дядя, — поправляет она мальчика.
Ну вот! Старик уже на ногах, ох, проклятый, вечно он поднимается ни свет ни заря. Вообще-то он очень добр к Огги, этот бедняга, а ведь у него так трясутся руки, что он не в состоянии даже поиграть с ребенком. Нехорошо, конечно, так относиться к старикам, но этот несчастный уже всем надоел. Ладно, ничего не поделаешь, пора вставать. Кто-то должен присмотреть, чтобы старик не перебудил весь дом. Ауса тянется к занавеске и поднимает ее. Весело сверкает солнце. Дом открывает один глаз навстречу новому дню.
— Ты меня слышишь? — жена приподнимается на постели и с тревогой смотрит на мужа, на его спину, на затылок — муж сидит на краю кровати и надевает носки. — Ты поговорил вчера с врачом? — снова спрашивает она, так как он зевает, не обращая на нее внимания.
— Забыл, — отвечает он, натягивая брюки.
Жена откидывается на подушку, ее красивый рот кривится от негодования.
— Можно подумать, что ты сам в этом нисколько не заинтересован, — говорит она.
— Я ведь уже звонил в дом для престарелых, — говорит муж, как бы извиняясь, и застегивает ремень.
— Ну и что, есть надежда получить там место в скором времени?
Муж качает головой.
— Сказали, что этот вопрос будет решаться тогда, когда место освободится. У них много желающих.
— Надо что-то придумать. У меня нервы уже не выдерживают. А что я буду делать без Аусы?
— Уже решено, что она от нас уходит?
— Ты думаешь, в деревне трудно получить место? Там всегда готовы принять девушку с ребенком.
— Но ведь она еще не дала окончательного ответа.
— Да, потому что у нее еще есть время для выбора. Но ведь это не вечно. К концу месяца у нас все должно быть решено. Если ты не можешь нанять служанку, придумай выход. Долго я так не выдержу.
— Тише! Разбудишь детей! — шепчет муж.
— Я разбужу? Как будто в доме можно спать, когда он все утро топчется по коридору и ванной, стуча своей палкой. И мочится мимо унитаза. Аусе приходится по нескольку раз в день мыть за ним пол. Мало этого, он мне всю гостиную загадил своим табаком, он там всегда слушает приемник. Знаешь, что мне вчера сказала Дудди, когда она встала с кресла и увидела, во что превратилась ее белая юбка?
— Мне наплевать на то, что говорит Дудди, — бормочет муж.
— Йоун, как ты можешь! — говорит жена чрезвычайно серьезно. — Дудди прекрасная хозяйка. У нее дома все тип-топ. Она говорит, что просто не понимает, как я могу выдержать, что он живет у нас, а не в доме для престарелых. Да еще занимает отдельную комнату. Она говорит, что ты не должен взваливать на меня такую обузу. Я бы непременно сошла с ума, сказала она.
— Свава, но ты же не Дудди! И ты прекрасно знаешь, что твоя Дудди слегка чокнутая.
— Йоун! — восклицает жена, приподнявшись. — Что это значит? Чем она тебе не угодила? Она…
— Я… я только хотел сказать, что ты совсем не такая, как Дудди… Ты здоровая, терпеливая, тактичная женщина, — торопливо оправдывается муж.
Жена откидывается на подушки, легкая безотчетная улыбка порхает по ее лицу.
— Господи, какой ты глупый! Считаешь, будто я лучше других женщин только потому, что я ради тебя пытаюсь набраться терпения. А не хочешь понять, как мне тяжело. Ты целый день торчишь у себя в мастерской. Я просто не могу понять, зачем тебе сидеть там весь день. Неужели рабочие без тебя не обойдутся? Если бы ты побольше бывал дома, ты успевал бы помочь мне, хотя бы с детьми. Когда Ауса уедет, просто не знаю, как я одна управлюсь с больным стариком, двумя детьми и этой огромной квартирой.