Песнь тунгуса — страница 14 из 64

Учился Мишка так себе. Только по физкультуре пятерки и получал, быстро на лыжах бегал, а подтягивался и прыгал хуже, но физрук — а им был тот же Станислав Ильич, сам страстный лыжник, — все равно ему пятерки ставил — за лыжи. Мишка все школьные соревнования выигрывал.

На зимних каникулах с ребятами они все время ходили на гору с гарью. Катались оттуда, делали трамплин, играли на лыжах в догонялки. В двенадцать лет ему дядька Кеша камусные[15] настоящие охотничьи лыжи подарил. Он сам их смастерил из елового ствола, тонкие, легкие, прочные. В специальном станке закреплял на правеж, чтоб прогибы появились впереди, и сзади, и посередине. В этом станке они и сохли. Бабушка Катэ сшила полоски камуса, ворсом в одну сторону. И ворсом вверх накрутила на палку. Дядька Кеша потом лыжи клеем промазал, наложил клея ровным слоем, насадил сшитый конец камуса на носок одной лыжи и начал раскручивать с палки так, что ворс шел от носка на другой край; то же сделал и со второй лыжей. Края камуса загнул и приклеил к верхней поверхности лыжи, зажал лыжи дощечками, высушил и снова вставил в станок. После этого вдел сыромятные толстые ремни в отверстия посредине лыж. «Будешь летать, как на крыльях», — сказал. А палку — ангуру — Мишка сам себе вырубил, крепкую, из березы. Ею удобно тормозить, поворачивать, сшибать снег с веток.

Потом Мишка читал у Жигжитова, тоже, кстати, Михаила, писателя с баргузинского берега, про знаменитого браконьера, уходившего на лыжах от егерей, буквально прыгавшего в пропасть, съезжавшего по любым склонам, завалам, а егеря не решались и оставались с носом. Этот браконьер не мог смириться с тем, что егеря не давали ему охотничать на старинных землях семейных. А потом он и сам стал егерем. Вот как дядька Кеша. Правда, дядька не браконьерил. А Мишка ни за что не пошел бы служить егерем, так бы и браконьерил, потому что на самом деле это егеря браконьерить явились на его землю, а он-то настоящий егерь и есть. Он им родился.

Мишка и тренировался под того егеря-браконьера. Забирался на самые крутые склоны и, потуже натянув цигейковую ушанку, сигал в вихре снега вниз, летел с ёкающим сердцем под удивленные крики ребят. Скоро он с таких склонов съезжал, с которых уже ни один мальчишка в поселке съезжать не решался. Даже большие пацаны только крутили пальцем у виска, совсем, мол, дурак. Бывало, конечно, и падал, крепко ударялся боком, задницей, а то и лицом, головой о наст, деревья, присыпанные снегом. И однажды на сук коленкой напоролся. Сук, как рог взбесившегося быка, вонзился в коленку, прямо в центр коленки. И всего Мишку ярой болью обожгло, и он лежал в снегу и не мог подняться. Ребята в страхе побежали за дядькой Кешей. Тот пришел пьяный. «Чё-о разлегся, ламучер?[16]» Так он иногда его называл. А Мишка только смотрит сквозь замерзшие слезы и ничего не говорит, чтобы не завыть волчонком от дикой боли. «Ну чё-о?» Дядька, дыша водкой, наклонился, взялся за рваные края штанины, посмотрел — и враз кривая дурацкая улыбка спрыгнула с его лица и убежала. Дядька протрезвел, и кожа на его лбу натянулась, брови натянулись и даже уши двинулись. Он часто заморгал, его порванное веко так и заходило вверх-вниз. «Одё, нэлэму», — пробормотал, прямо как бабушка. Поднял Мишку и понес. А у того кровь капает со штанины, по снегу цепочка алая тянется. Погода — нелётная. Но Светайла санрейс вызывает, вызывает. Дядька Кеша побежал к владельцам автотранспорта. Ведь ледовая дорога давно установилась, можно ехать хоть и в пургу, снега глубокого на море не бывает, все ветры сдувают, трамбуют. И нет транспорта. У одного поломка какая-то, у другого спина болит, третий как раз на свой охотничий участок собрался — в другую сторону. Нет транспорта. Никто не хочет Мишку везти за сто верст сквозь снег. «А были б олени, зачем просить?» — говорит бабушка. Зубы ему заговаривает, сказки рассказывает, песенки напевает:

Сигундар солнце,

Сигундарин солнце!

Из дома-домика,

Из золотого колокольчика,

Из золотого жилища,

Из дома-жилища,

Дверцу открыв,

На детей своих ты взгляни!

По гальке-галечке,

Плача-плача,

Дети твои бегут!*

То есть лётную погоду выпрашивает, тучи разгоняет баба Катэ. Но снег все равно летит густо, ветер завывает над крышей, дудит в трубе. Фельдшер, жена Могилевцева, тетка Тамара говорит, что сама бы зашила, но, похоже, что рана очень серьезная, глубокая, не разорвана ли вообще сумка. Какая сумка? Суставная сумка. О-ё… Дядька бегает по поселку, автомобиль ищет. Тракторист Андрей, горький, как все говорят, пропойца, хочет на тракторе везти или на своем старом раздолбанном мотоцикле «Урал» с коляской. Но вдруг к их дому подъезжает красная пожарная машина. Дядька пожарный Гена, ну или Генрих, органист (а что это такое, Мишке неведомо), приехавший откуда-то с другого края страны СССР, с другого моря, входит в дом, курносый, в дубленке, замотанный бежевым шарфом, в серой кроличьей шапке, и говорит, что все готово, можно ехать. И на красной машине они поехали в метель, дядька Генрих, тетка Зоя и завернутый в оленью шкуру, снятую прямо со стены, Мишка, бледный и сомлелый от потери крови, жары, ухаживаний, боли, страха, песенок бабки Катэ и уколов. Выехали, несмотря на протесты мордатого замдиректора Дмитриева, всем заправлявшего в это время вместо укатившего в Москву на какое-то совещание директора. Дмитриев требовал остановиться. «А если пожар?!» Юрченков дядька Генрих его не слушал. А тетка Тамара отвечала, что в головах тут явно уже пожар. «Вы за это ответите!» — орал Дмитриев. «Вы тоже!» — парировала Тамара, чернобровая, дородная, броская женщина. «Перед кем?» — крикнул Дмитриев. «Перед совестью! — бросила Тамара. — Если она еще не ампутирована». Дмитриев побагровел и задохнулся. Тамара сама хотела сопровождать Мишку, но уже мест не было. Все ж таки Зоя родственница, вместо матери. И нашатырем в случае чего сможет смочить виски племяннику. Да он хоть и сомлелый, а ничего, держится, крепкий паренек. Кровь по ноге не бежит.

В дороге Мишка узнал, что Генрих жил на Балтийском море, по которому так вот на машине не проедешь. Там только яхты, пароходы огромные — побольше байкальского трудяги «Комсомольца» — ходят и иногда всплывают подводные лодки. «А на чем-то вы там играли?» — смущаясь, спрашивала смуглая Зоя. Нет, отвечал Генрих, не играл, а был настройщиком органа. И он объяснял, что это такое. В общем, лес трубок, эривунов, как сообразил Мишка. Эривун, оленную трубу мастерить дядька Кеша научил. Просто обдираешь бересту с березы и сворачиваешь такую цидулю, вроде самокрутки для табака. А потом осенью, когда гон у изюбра начнется, с этой трубой стоишь и втягиваешь в себя воздух — рев быка и выходит.

И это сооружение на другом краю мира Мишка лесом оленных труб и представлял. И думал: что за звук бы получился?

«О как», — тихо бормотала Зоя, поправляя черные волосы, выбившиеся из-под вязаной шапки, поводя черными раскосыми глазами.

Так они и ехали по завывающему Байкалу, Ламу…

Начертил этот путь углем, он был тоже похож на приток главной Реки.

Но мучения Мишки на этом не закончились, главная боль была впереди. Хирург в поселке ругался со своей медсестрой, толстой бабой. У них не было какого-то лекарства. И злой хирург лез скрипящими пальцами в самую боль в коленке. Мишка орал как бешеный. Толстая баба его держала. А ногу ему привязали. В глаза бил свет огромного металлического вогнутого круга. Как будто десять звезд Чалбон глядели на него оттуда. И сам он кружился, как космонавт, по орбите раздирающей боли. И тогда он впервые увидел прабабку Шемагирку. Это не он, а она кружилась по орбите металлического круга. Лицо Шемагирки было красивым и молодым.

Сейчас, на витке новой боли через много лет, он об этом вдруг догадался. Это было предчувствием новой встречи. Где-то на Реке Энгдекит он должен ее встретить снова…

И на Мишку нашло забвение. А когда он очнулся, то операция уже закончилась, и медсестра накладывала гипс на ногу, ругаясь уже с Генрихом. Снова из-за лекарства, дающего избавление от боли. Лекарства не было. И Генрих прямо обвинял молодого нервного хирурга и белобрысую эту бабу в преступной растрате. Мишка чувствовал страшную усталость. И не понимал, зачем дядька Генрих ругается, все ведь закончилось, и резиновые пальцы не возятся в рваной коленке. «Вы молитесь, чтоб он не охромел! — огрызалась белобрысая баба. — А он не охромеет, потому что у хирурга высший дар!»

Уезжали они уже на следующий день. Зоя купила ему шоколадку с Буратино на обертке. Они с Генрихом ночевали в гостинице, а Мишку оставили на ночь в больнице.

Снегопад перестал, но солнце все не выглядывало. А от тетки Зои как будто свет какой шел. Настроение у нее и Генриха было отличное, они переглядывались, улыбались и шутили. Мишка с удивлением косился на тетку Зою, иногда не узнавая ее, — такой молодой и нежной она вдруг стала.

И красная машина упорно ехала, гудела. В кабине было тепло. Нога в гипсе лишь слегка ныла, совсем не болела… И так хорошо Мишке, наверное, никогда еще не было.

Когда прибыли на свой берег и подкатили прямо к крыльцу, вышел снова пьяненький дядька Кеша, — он хоть и пьяненький был, а тоже как будто не узнавал Зою, таращился на нее. Высокая Зоя как будто еще выше стала, а узкие глаза ее сверкали серебром, и смуглые щеки жаром тлели. Бабка Катэ насупилась было, но уже переключилась на своего нэкукэ, на его загипсованную ногу.

— Оле-доле, — пробормотала она свою вечную присказку, качая головой. — Как из березы новую сделали.

Зимний месяц Мишка сидел дома. Вот это было — да! А остальные в интернат уехали. Перед отбытием к нему приходили, спрашивали. Лизка Светайлина гостинец принесла, запеченный окорок, чтоб быстрее выздоравливал. Как будто Мишке хотелось этого — ехать в интернат. Хоть там и Луча с трубой. Но и здесь появился луча — дядя Генрих. Он после той поездки время от времени заглядывал к ним проведать Мишку. И Мишка гордился тем, что к нему приходит такой специалист леса оленных труб. Да и нынешняя его должность — пожарный — была важной. А бабка Катэ почему-то недовольно брюзжала и даже напевала под нос «дынгды, дынгды» — а это у нее был