Песнь тунгуса — страница 21 из 64

» и начинает.

Славик ухмыльнулся. Вздохнул.

— Тут не сказки, а настоящее дело: сел за штурвал… — Славик сжал кулаки.

— Тоскуют руки по штурвалу, — напел Мишка. — Та-та-та… Одна у летчика мечта…

— А у тебя: самолет хорошо, пароход хорошо, а олень мой лучше! — парировал Славик.

— Зачем олени, когда есть лыжи, — ответил Мишка.

— А летом?

— Летом — лодка-моторка.

— Эх ты, Малёк! — Пызя шутливо ткнул его в плечо. — Ты хотя бы драться научился.

— Зачем? — сказал Мишка. — С кем в тайге драться будешь?

— Сколько волка не корми, — отозвался Славик, захватывая Мишку за шею, пригибая его.

Тот отпихнулся.

— Гляди, а то крылышки переломаю! — крикнул.

Пызя засмеялся, поправляя блескучие очки.

— Ой, уже перепугался! Все по углам кыш! Гроза Иркутска и тайги идет: Малёк.

5

Телеграмму о смерти бабушки Мишке дали в кабинете директора, сам директор и вручил, подошел и ласково приобнял мгновенно сникшего подростка.

— Ну, ну…

Уголь выписывает по ровдуге одно это корявое и тяжкое слово:

Т Е Л Е Г Р А М М А

На Байкале штормы начала зимы. «Комсомолец» до следующего лета на приколе. И в небе как будто шторм: тучи, снег. Как назло, метели непроглядные. Мишка поездом доехал до Улан-Удэ, там в аэропорту просидел трое суток. Кассирша, продавшая ему билет по телеграмме, рыжая, синеглазая полная женщина звала его к себе домой, но Мишка отказался. Она приносила ему вареную картошку с котлетами, солеными огурцами, подкармливала. Потом связалась с поселком, аэропортом и передала ответ Светайлы: «Пусть не приезжает, уже похоронили». Мишка еще два дня просидел в аэропорту и вернулся в Иркутск.

Славик ему удивлялся.

— Ну, ты, Малёк, упорный. Ладно, на каникулах съездишь, чего уже. Все равно ничем не поможешь.

Заповедный берег без бабки Катэ казался ему каким-то фантастическим и чужим. Он привык туда возвращаться — с другой, северной стороны моря — и всегда первой видеть бабку в повязанном на пиратский манер платке. Она ходила встречать его в «аэропорт» поселковый. И даже как-то умудрялась угадывать время прибытия зимой по ледовой дороге — и тоже встречала на заснеженном берегу машину, в которой привозили детей заповедника.

И в то, что теперь на берегу его не будет ждать бабушка, он не особенно верил. Маленькая, черноглазая, с дымящейся папироской в узловатых пальцах, напевающая что-нибудь под приплюснутый нос, — наверное, песенку ожидания.

Сейчас Мишка все отдал бы, чтобы узнать, услышать этот напев.

Он ходил на речной вокзал, глядел на черную течь Ангары, которую с обеих сторон схватывали забереги. И ледяные клещи ширились, сжимали реку. У рыбаков он узнавал, какова там ледяная обстановка на море.

— Ты на Ангару-то не гляди, — сказал ему один старичок в оранжевой рыбацкой робе, с седой бородкой и вечно красным носом. — Она тут совсем не перемерзает, парень. Всю зиму дышит. Продух этот до самого лета будет!

Деньги, которые ему присылала тетя, забирал Славик.

— Я буду твоим банкиром, — сказал он после того, как Мишка в очередной раз просто роздал одному, другому полученные деньги.

У Мишки постоянно выцыганивали денежки знакомые и совсем не знакомые ребята. Это за ним водилось еще в интернате, и Луча Станислав Ильич даже устраивал дознания, кто сколько денег выманил у Мишки, и заставлял хотя бы что-то ему возвращать. Мишка и сам не понимал, как так получалось, что деньги не задерживались у него и почему он покупает какому-нибудь «закадычному другу» — старшекурснику пачку сигарет или пирожки с повидлом или ведет в кино двоих-троих «бедных родственников». Мишка знал, что за деньги можно много чего купить, хотя бы те же лыжи с пластиковым покрытием, «титановые» палки, отличные лыжные ботинки, — но как-то так выходило, что владельцами этих сокровищ становились другие, хотя бы и те, кого он водил в кино, а Мишке даже старые лыжи-дрова, гнутые алюминиевые палки, дубовые древние ботинки приходилось брать напрокат.

— Ты чё, — спросил его как-то Славик, — в коммунизм веришь?

— Нет, зачем, — недоуменно ответил Мишка.

— А чего отвергаешь денежные отношения?

— Я не отвергаю, — сказал Мишка.

— У меня батя парторг в колхозе, — сказал Славик. — А деньги любит, как последний капиталист. Мне лишнюю копейку не даст. И недавно купил «Ниву». Понял? А ты себе ничего не купишь. Даже сигареты стреляешь у тех, кому дал деньжат на пачку. И они над тобой потешаются. Вообще лучше бы ты не курил, а качался, вон, дохлый, как колхозник из «Двадцать пять лет без урожая».

— Эвенки любят табак.

— Деньги и здоровье надо любить! Ты же лыжник, а куришь? Дыхалку сбиваешь, дурак. Так бы вообще, может, чемпионом стал. Биатлонистом. Стреляешь небось ого? Есть у тебя ружье дома?

— У дяди Иннокентия «бельгийка», двадцатка. Но он без нее в тайге бегает.

— Чего так? Нельзя в заповеднике? А если медведь? Шатун?

— А его Лохматый и помял, веко порвал, болтается с тех пор. Насел, но отпустил. И дядя зарекся.

— Клятву медведю дал, Малёк?

— Ну, ага, Лохматому.

— Или кому? Чё за кликуха-то?

— Лохматый, — сказал Миша, — зверь.

Славик поправил очки, даже протереть их хотел, чтобы получше разглядеть Мишку, но передумал, покачал головой.

— Ну и ну, семейка у тебя. А зачем тогда «бельгийка»-то?

— Мне перейдет, — сказал Миша.

— А ты еще не поклялся в верности товарищу Лохматому?

Миша, немного смутившись, отрицательно покачал головой и честно посмотрел на друга.

— Да-а-а, — протянул Славик, лохматя русые вихры. — У вас там тот еще колхоз… И председателем товарищ Лохматый! Таежный коммунизм.

Мишка рассказывал ему о заповеднике, о его людях, горячих источниках на центральной усадьбе и в верховьях самой крупной реки, где растет пышная зелень, ползают змеи и порхают невиданные бабочки — даже зимой, приврал он немного. А то, что зимой там купаться можно, не соврал. Мол, в сорокаградусный мороз приходишь туда на лыжах, и, пока печка разгорается, — хоп! Окунулся, смыл пот и грязь. Ая! Хорошо! И сиди, пей душистый чаек в зимовье, потом кури.

— Курилка, — заметил Славик.

— Табак — это трава. Хорошо пахнет, вкусно горит. Зимой теплее.

— Лучше я двадцать раз отожмусь, — возразил Славик. — Пилоту надо здоровье. Чтоб как часы.

— Не человек, а машинка?

— Не машинка, а — летчик.

— Самолет.

— Хватит издеваться, а то врежу! — Славик сжимал крепенький кулачок, замахивался. И в эти мгновения его глаз косил еще сильнее, улетал, как спутник со своей орбиты, а другой глядел прямо.

Мишка отклонялся, а сам смотрел печально на друга. Куда его возьмут с таким шальным спутником, в какое еще летное училище… Вот лесником в заповедник еще возьмут.

Славик выдавал Мишке деньги. Ну, это и вправду было удобнее. Да и сколько этих денег присылали Мишке? Не разгонишься.

Однажды Славик напомнил Мишке, что тот рассказывал об органисте-пожарном Генрихе.

— Ага, — согласился Мишка.

— А в городе есть орган, понял? — сказал Славик. — Хочешь — иди слушай.

— Здесь? В Иркутске? — не поверил Мишка.

— Ну а ты думал где? Только в Прибалтике этой? На Сухэ-Батора, почти на самой Набережной, Нижней, ну, за Кировским сквером. Там костел польский.

— Церковь? — переспросил Мишка.

— Да, польская. Только там сейчас концертный зал. Немцы несколько лет назад построили орган. Узнай, когда будет выступление.

— Откуда ты сам узнал?

Славик нетерпеливо дернул плечом.

— Знающие люди сказали.

— Пойдешь?

— Не-а! Мне некогда, по математике трояки заели. Надо наверстывать. В Омке куда без математики?

«Омкой» он называл Омское летное училище. А на самом деле Славику было не до математики. У него появилась подружка, Ленка, она училась уже на втором курсе на бухгалтера, а жила Ленка на той стороне Ангары, возле Свердловского кладбища, и он ее провожал до дома. Эта Ленка с жидкими косичками и светящимися глазами и сообщила Славику про костел и орган.

Выбрав свободное время, в ненастный декабрьский день, Мишка пошел по Тимирязева до главной улицы Ленина, которую местные называли Бродвеем, а себя — бродовцами. Эта улица шла примерно параллельно реке, так Мишке легче было ориентироваться. Мокрый снег залеплял деревья, витрины, окна трамваев и автомобилей. Город напряженно гудел всеми своими моторами. Шли люди в пальто, куртках и синтетических шубах. В некоторых окнах уже зажигался свет. День декабрьский, да еще такой ненастный, тускл.

«Иду, как в горах, — думал Мишка, — к лесу оленных труб. Вот бы удивился луча Генрих. Или тетка Зоя».

Он попытался вообразить, как бы справилась с этими всеми звуками снежного города бабушка Катэ. Как бы звучала ее песенка этого города?

Ее длинные мысли оборвались. Теперь лишь нэкукэ думает о ней. О ее небылицах, приметах.

«Ох, энэкэ, — думает он, — как же я не хочу быть ветфельдшером».

О том, что он собирается скоро сбежать из Иркутска, Мишка помалкивает в мыслях, обращенных к бабушке. Это ее, конечно, расстроило бы. А Мишку расстраивает то, что еще почти три года здесь надо жить. Даже еще больше. Все-таки в интернате в поселке ему было лучше. А здесь, в городе, он чувствует себя инопланетянином каким-то, ага. И в интернате тайга, Байкал были рядом. Здесь — как будто за тридевять земель. Мишка еще никогда так далеко от Байкала не жил. Море всегда было рядом, с тех пор, как он себя помнить начал. Волна байкальская как будто и колыбель его качала, ту самую, берестяную, о которой рассказывала обычно бабка, ну, что, мол, кочевали эвенки, а детенышей возили на оленях в берестяных коробах с мехом и мхом. Мишке даже вода моря не казалась холодной, он любил искупаться, хотя другие тут же с визгом выскакивали, бегали как угорелые по песку, махали руками. И в море ушли его родители. Он с морем теперь породнен на веки вечные.