ПЕСНИ ПЕРВОЙ ФРАНЦУЗСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ/1789-1799/
ПОДБОР ТЕКСТОВ, ВСТУПИТЕЛЬНАЯ СТАТЬЯ И КОММЕНТАРИИ А. ОЛЬШЕВСКОГО
РЕДАКЦИЯ М. ЗЕНКЕВИЧА И АБРАМА ЭФРОСА
ВВЕДЕНИЕ Ц. ФРИДЛЯНДА
ACADEMIA
1934
Суперобложка, переплет, титул, шмуц-титула, заставки и концовки М. Б. Маторина
Ц. ФридляндПафос революции
Для знатных потемнели дни
При песне санкюлота…
I
Фашистская публицистика, выдающая себя за науку, считает исходным пунктом грехопадения европейских наций французскую буржуазную революцию. В борьбе с идеями революции конца XVIII века Альфред Розенберг в книге «Миф XX столетия» видит основную задачу «арийской» исторической науки. В своей «истории революций» «теоретики» и вожди фашистского переворота революции, классовой борьбе противопоставляют войну народов, как источник творческих сил нации. Это противопоставление революционной борьбы национальным войнам составляет краеугольный камень фашистской «философии истории».
Характерно, что и Каутский в своей последней книге «Krieg und Demokratie» в угоду контр-революции доказывает, что гражданская война является «абортом» революции и что идее террора и насилия должны быть противопоставлены идеи гуманизма и либерализма. Французская революция как гражданская война представляет поэтому, с точки зрения Каутского, некоторую историческую случайность, в которой огромную роль играла злая воля крайних якобинцев вроде Марата.
Обе эти оценки социального переворота конца XVIII века возникли в ходе классовой борьбы. Они являются продолжением споров вокруг революции, ожесточенной борьбы взглядов на протяжении XIX века, споров, которые переросли в вооруженную борьбу классов. Реакционный историк конца прошлого столетия Эрико в своей «Истории революции» (1883) доказывал, что поэзия революционной эпохи представляет собою нечто ценное только тогда, «когда она вскрывает христианские корни переворота, она бессильна и подла, когда обнажает свою собственную основу». В звуках «Ça ira» плебейское начало дает себя знать с особенной силой, в отличие от величественных звуков «Марсельезы», в которых, по словам Эрико, нашло свое утверждение государственное величие Франции. Памфлет на революции конца XVIII века Ипполита Тэна совпадает с реакционной тенденцией всей буржуазной историографии. В конце концов правое крыло буржуазной исторической науки на протяжении многих десятилетий подготовляло то варварское отношение к своему прошлому, которое получило оформление в полуграмотных ламентациях фашистской публицистики. Но и противопоставление революции гражданской войне, попытка всю историю социального переворота конца XVIII века представить как отклонение от какого-то нормального пути исторического развития унаследовано по традиции от мелкобуржуазной историографии.
По другим путям шла критика опыта буржуазной революции у Маркса, Энгельса и Ленина. Для них французская революция 1789–1794 годов оставалась великим буржуазным переворотом; они отмечали, что между социальным переворотом буржуазии и пролетариата лежит историческая пропасть. «Для своего класса, — писал Ленин, — для которого она работала, для буржуазии, революция эта сделала так много, что весь XIX век, тот век, который дал цивилизацию культуре всего человечества, прошел под знаком французской революции». Европейская буржуазия забыла свое прошлое. Ленин напоминает ей: «Английские буржуа забыли свой 1649 год, французы свой 1793 год. Террор был справедлив и законен, когда он применялся буржуазией в ее пользу против феодалов, террор стал чудовищен и преступен, когда его дерзнули применять рабочие и беднейшие крестьяне против буржуазии». Ленин настаивал на том, что эта революция «не отличалась дряблостью, половинчатостью, фразерством многих революций 1848 года. Это была деловая революция, которая, свергнув монархистов, задавила их до конца».
Кто был героем этой революции? Мирный буржуа, ее исторический гегемон, или представитель тех низов городской и сельской бедноты, которые в 1793 году установили революционную диктатуру? Для нас не подлежит сомнению, что не в крупной или средней буржуазии, а в бедноте следует искать ту силу, которая довела борьбу с феодализмом до конца и понесла знамя революции по всей Европе. Роль плебейской оппозиции в эпоху буржуазной революции до сих пор не изучена. Для Тэна санкюлот — представитель черни, и, как это ни странно, этот блестящий реакционер более, чем какой-либо другой историк-либерал, понял значение плебейской оппозиции. Он, конечно, исказил образ героя-санкюлота, он представил всю революцию как бессмысленный бунт, но Тэн видел, что не либерал-буржуа, не прекраснодушный интеллигент, а разоренный ремесленник, рабочий и крестьянин делали ненавистную ему революцию.
Характерно, что еще в 80-х годах XIX века, в своих замечаниях на книгу Каутского «Классовые противоречия во французской революции», Ф. Энгельс обратил внимание на совершенную недостаточность изучения этого вопроса. К. Каутский недооценил роль и значение той массы плебеев, которые были выброшены из рядов сословий, стояли вне третьего сословия, были бесправны и «вне закона». «Буржуа, — писал Энгельс в недавно опубликованном письме Каутскому от 20 февраля 1889 г., — в этой революции, как и всегда, были чересчур трусливыми, чтобы отстаивать даже свои собственные интересы, и, начиная с Бастилии, плебей взял на себя выполнение всей задачи. Без его вмешательства 14 июля, 5–6 октября, 10 августа, 2 сентября и т. д. буржуазия терпела бы постоянные поражения в своей борьбе со старым порядком. Она заключила бы соглашение с двором, и таким образом революция была бы подавлена. Плебеи вынесли на себе революцию, но это произошло не без того, чтобы эти плебеи придали революционным требованиям буржуазии такой смысл, какого эти требования не имели, доведя лозунги равенства и братства до их крайних выводов. Буржуазное содержание этих лозунгов было поставлено на голову, потому что, доведенные до своего логического конца, эти лозунги превратились в свою противоположность».
Трагедия плебейской оппозиции была именно в том, что гегемоном и авангардом в ее рядах не был пролетариат. «Плебейское равенство и братство, — продолжал Энгельс, — не могло не быть чистой мечтой в эпоху, когда борьба шла за установление прямо противоположных принципов». Господство плебейской массы было только временным, но два года ее диктатуры (с августа 1792 г. по июль 1794 г.) были эпохой, когда городская и сельская беднота диктовала свою волю высшим классам Франции. Санкюлот стал героем революции. Лозунги демократии нередко скрывали социальные требования плебейской массы. Ее демократическая программа имела глубокое социальное содержание. Политическая борьба демократии была тесно связана с голодом и дороговизной.
В 1847 году Энгельс в статье «Праздник народов в Лондоне» писал: «Связь между большинством восстаний того времени и голодной нуждой очевидна; значение, которое имело снабжение провиантом столицы и распределение запасов уже начиная с 1789 г., декретирование максимума цен, законы против скупщиков жизненных припасов, боевой клич революционных армий: «Мир хижинам, война дворцам», свидетельство «Карманьолы», по которой республиканец наряду с «железом» и «сердцем» должен иметь также «хлеб», и сотни других несомненных признаков доказывают, помимо строгого изучения фактов, что тогдашняя демократия была чем-то совершенно иным, чем простая политическая организация. Известно также и то, что конституция 1793 года и террор исходили от той партии, которая опиралась на возмущенный пролетариат, что гибель Робеспьера означала победу буржуазии над пролетариатом, что заговор Бабефа сделал во имя равенства заключительные выводы из идей демократии 93 года, поскольку выводы эти возможны были тогда. Французская революция была социальным движением от начала до конца, и после нее политическая демократия невозможна».
Социально-экономические требования плебейской оппозиции были не случайным историческим явлением. Они являлись результатом той безысходной нужды, в которой жили трудящиеся массы Франции накануне революции. Старинная французская поговорка гласила: «Ты заплакал, появляясь на свет, ибо увидел, что у отца твоего полотняные панталоны». Рожденный крестьянином был обречен на нужду и голод. Крестьянин повторял из десятилетия в десятилетие:
Не наши здесь хлеба, хотя мы жали их,
И спелый колос их даст хлеба для других.
Нужда казалась безысходной. В 1740 году епископ Клермон-Феррана писал министру Флери: «Наш деревенский люд живет в ужасной нищете, без кровати, без мебели. Большая часть даже питается половину года ячменным и овсяным хлебом; это составляет их единственную пищу, которую им приходится вырывать из рта у себя и детей, чтобы уплатить налоги. С этой точки зрения негры наших островов бесконечно счастливее, потому что, пока они работают, их кормят и одевают вместе с их женами и детьми, тогда как наши самые трудолюбивые во всем королевстве крестьяне не имеют возможности при самом тяжелом и самом упорном труде добыть хлеб для себя и для своих семей и заплатить подати». Маркиз Мирабо с полным основанием утверждал: «Будут думать до самой катастрофы, что можно всегда безнаказанно морить голодом». Впрочем, это касалось не только крестьян, но и городской бедноты. И у них на столе ячменный, овсяный, гречневый или просяной хлеб был единственной пищей. «Старый режим являлся как бы режимом дорогого хлеба» (Пьер Бризон, «История труда и трудящихся»).
Приходится ли удивляться, что бедняк был самой активной фигурой революции? Он двигал революцию вперед, он осуществлял ее исторические задачи в чужих интересах, в то время как буржуа искал любой возможности закончить революцию, поставить предел ее дальнейшему развитию. Для буржуа, особенно для представителя финансовой аристократии, при старом порядке было немало возможностей выйти в люди. Плебей из рядов рабочих и крестьян был навсегда лишен этой возможности. Чем несчастнее был он в прошлом, тем решительнее был он в годы революции.