Песня блистающей химеры — страница 1 из 17


ЕЛЕНА ПОПОВА


ПЕСНЯ БЛИСТАЮЩЕЙ ХИМЕРЫ


Повесть


1

Шумят под окнами домов старые деревья. Знакомые трещины в камнях, знакомые камни... В детстве Маша Александрова молилась камням и дере­вьям. Так молилось юное человечество.

Юное человечество — древние люди. Странное сочетание.

— Не узнаешь? Я же Люда... Люда Попова...

Удивительно! Когда-то Маша так любила эту Люду Попову! И когда Люде исполнилось семнадцать, даже подарила ей свою фотографию, ту, на которой нравилась себе больше всего. Люда подумала и всем говорила, что это Маша такая самовлюбленная. На самом же деле Маша любила Люду Попову, и когда дарила ей эту фотографию, с фетешизмом дикарей думала, что отдает какую- то часть себя.

Люда Попова занимала в той ее жизни так много места! Они любили допоздна засиживаться друг у друга, долго друг о друге говорить, что не скуч­но никогда, а в выходные или по праздникам оставаться ночевать, утром долго валяться в постели и натощак есть конфеты. Их матери этого не одобряли и боялись каких-то тайных пороков. Которых не было.

Что такое для камня тридцать лет?

Пухлое, большое тело, тяжелое лицо потекло вниз, повисло складками. Усталый взгляд, глухой голос, тихий укор:

— Я же Люда... Люда Попова...

Нет бани, в которую ходили когда-то, совсем в детстве, в нудные банные дни по бесконечной нудной улице. Бани, полной мокрого пара и розовой, светящейся, обнаженной, плещущейся человеческой плоти. Нет тех дворов, подворотен, улиц. Того города уже нет и тех людей...

Права была Маша, когда молилась камням и деревьям. Они сопротивля­ются дольше.


Пятнадцать лет от большой войны

Мир, в котором такое место занимала Люда Попова, был неподвижен. Все стояло на своих местах, все было названо по имени, все знали, как надо жить и как жить нельзя.

На каждом этаже школы в настенном ящике за стеклом хранился огнету­шитель, а на табличке на ящике было написано: «При пожаре разбейте стек­ло». Как же при пожаре разбить это стекло? — думала Маша Александрова. Каким образом? Портфелем, ручкой или каблуком туфли? Рядом с огнетуши­телем висел небольшой топорик, вот им-то вполне можно было разбить, если бы он сам не был за стеклом...На уроках перезрелые, пухлогрудые девочки хмурились напряженно, вникая и не вникая, тайно грезя о запретных ласках и радостях материн­ства. Голос учительницы с плосковатым лицом и необремененным какой бы то ни было мыслью лобиком (впрочем, у них были разные голоса и лица, но мыслительным процессом они не были обременены все) звучал негромко. Негромко, но навязчиво, как бы вбивая в мозг невидимые гвозди — делай так, думай так, не думай иначе. И все не было звонка, не было. Не было так долго, что начинало мучительно чесаться все тело. Наконец звонил. И в его хилом дребезжании слышалось такое ликование, будто сквозь каменную стену про­рвался ручей.

В один из таких вот дней... С негромким, но навязчивым голосом учи­тельницы. Делай — так, делай — так, думай — так... Страница, параграф, правило. Делай — так, думай — так... С, кажется, бесконечным ожиданием звонка. И с самим звонком, который, о радость! о избавление! — все-таки прорвался и зазвонил! И еще один урок кончился. На перемене Маша Алек­сандрова встретила Люду Попову, девочку из параллельного класса, и позва­ла с собой. Она привела ее на темную лестничную клетку перед дверью на чердак, откуда так хорошо были слышны голоса и вопли школы, и достала из школьного передника спички и две сигареты. Она смело закурила первая, потому что уже покуривала в своей компании. Люда решила не отставать, но тут же закашлялась и задохнулась до того, что потекли слезы.

— Ничего, — сказала ей Маша безжалостно. — Ничего. Это только вна­чале. Потом привыкнешь.

За что так любила Маша Люду Попову? Этого Маша уже не помнила. Люда была рыхлой, ленивой, с сонными глазами. С припухшими, какими-то мятыми губами. Просто она слушала Машу... Или делала вид, что слушает. Понимала... Или делала вид, что понимает.

После уроков они ходили от дома Маши до дома Люды и все не могли расстаться, потому что говорили о важном. А что может быть важнее их жизни и их чувств? Но только месяца через два Маша привела Люду в «свою» жизнь.


Пять лет от большой войны

Сначала был Мишаня. Жизни без Мишани Маша Александрова уже не помнила. Это с ним она впервые увидела телевизор. Это было декабрьским вечером, не поздним, но темным, отчего казалось, что вокруг глубокая ночь. Маша бежала за санками, на которых сидел Мишаня (у него нашли какую-то детскую болезнь сердца), и то и дело добросовестно толкала его в спину.

— Не надо! — кричала ей раздраженно тетя Катя, тащившая санки. — Не надо! Ты только мешаешь!

И Маша опять бежала за быстро скользившими санками, и в какой-то момент, забывшись, снова толкала Мишаню в обмотанную платком спину.

— Не надо! — кричала тетя Катя. — Отойди!

Маша была счастлива! От того, что вокруг темно, поздно и падает снег. И ее взяли посмотреть этот таинственный телевизор, который она раньше никогда не видела даже на картинках.

Телецентр размещался в небольшом особнячке в самом центре города, за ним виднелась похожая на елку телебашня, скрытая наполовину падаю­щим снегом.

Вокруг телевизора с маленьким голубым экраном, напоминающим чей- то вытаращенный глаз, собралось много людей. Все были в приподнятом настроении, много смеялись и шутили. Чувствовалось, что им не скучно смо­треть этот телевизор еще и еще, хотя все они здесь работали, а значит, могли его смотреть сколько хочешь. Маша сидела тихо, но ей все время мешали входящие и выходящие люди. Тогда она слезла со стула и стала пробираться вперед. И когда она была уже у самой цели и так хорошо, так ясно все видела, кто-то сказал:

— Уберите девочку! Девочка всем мешает!

Ее взяли за руку и увели. И посадили намного дальше, чем она сидела до того, в самом конце комнаты. Она уже почти ничего не видела больше, кроме этого вытаращенного голубого глаза.

Было обидно немного. Но ощущение счастья не проходило.

Это был совсем другой мир, чем тот в котором встретила Маша Люду Попову. Будто другое светило на небе солнце, другие горели по ночам звезды. И даже ветер был другой. Даже снег.

В первых снах еще были развалины. Маша долго помнила свои пер­вые сны. Обглоданные огнем здания, черные провалы окон, растерзанное багровыми облаками тревожное закатное небо. Так и было, уже не во сне. Но рядом с развалинами уже построили кинотеатр и назвали его «Победа». И деревья посадили рядом.

Но развалин еще было много и пустых мест. Душа города поредела... А пустота взывает к заполнению. И на зов этой пустоты с разных концов и из разных мест потянулись новые люди, еще не ведающие своих судеб, создавая этот многоликий и многоголосый энергетический котел, имя кото­рому — Город. Чтобы через время, отдав все, выплеснуться каплей в свою собственную жизнь и собственную смерть.

По широким отстроенным улицам пошли праздничные толпы, красные от флагов, а воздух задрожал от ликующих звуков духовых оркестров.

Вторая мировая закончилась, Третья мировая еще не началась.

Этот мир был молод, переживая свой короткий, упоительный триумф, миг торжества. Казалось, он прочен. Не отваливались краны на кухне, исправно работали батареи, и в магазинах можно было купить многое, что уже не прода­лось в другие годы. Праздники отмечали широко, песенно, с душой, в жилищах бывших воинов стояла трофейная мебель, их молодые жены делали перма­нент и щеголяли в немецких шубах, вызывая нехорошее, завистливое чувство у крестьянок, привозивших на рынок продукты из соседних деревень. «Ну, подождите... — наверное, думали те. — Мы свое возьмем». И они взяли свое. Если не они, то их дети, потому что изменчивость — главный закон жизни.

А пока...

За домом на пустыре, куда еще совсем недавно относили помойные ведра, быстро выросло суворовское училище, и по асфальтовым дорожкам браво зашагали совсем новенькие суворовцы.

Вторая мировая закончилась, Третья мировая еще не началась.

По субботам, если удавалось, замирая от страха, проскочить мимо вахтен­ного офицера, можно было посмотреть кино.

Корабли штурмовали бастионы. Скандербег был великим воином Алба­нии. О! Албания! Албания, Албания... Суворов переходил через Альпы. Кра­сивые люди защищали отечество, боролись и погибали за свободу, которая, как понимала Маша, и была именно в том, чтобы ходить стройными рядами, заполняя всю улицу, ходить с красными флагами под звуки духового оркестра, ходить, радоваться, петь песни и пожимать друг другу руки.

В том мире вместе с Машей появился Мишаня. Они вместе начина­ли жить в больших, гулких комнатах, полных громоздкой мебели, невесть с каким трудом вывезенной из Гамбурга, Веймара и Берлина. От мебели пахло пылью и чужими веками. Маша на всю жизнь запомнила этот запах. Запомнила и старух, которые их нянчили.

— Ешь кашу, — говорила бабка Мишани и бесцеремонно совала ему в рот ложку с кашей.

— Не буду кашу! — отплевывался Мишаня.

— Ешь кашу! — с упорной монотонностью повторяла бабка Мишани.

— Не буду кашу!

— Ешь кашу!

Этот диалог все продолжался и продолжался, упорствовали обе сторо­ны. Маша сочувствовала Мишане всем сердцем и даже готова была принять пару ложек на себя. Но не тут-то было, зоркая бабка Мишани не спускала с Маши глаз. Как-то Маша тихонько унесла домой обрывки цветной бумаги, креповой бумаги для елочных игрушек. Совсем маленькие обрывки, можно сказать, — крошечные. Но после этого бабушка Мишани, с простым крес­тьянским лицом и натруженными, узловатыми пальцами на руках, которая частенько не помнила самых простых вещей, при виде четырехлетней Маши всегда была начеку — чуть что, проверяя, не унесет ли чего из дома этот чужой ей ребенок. А тем более — каша. Каша — это еда.

Бабка Мишани пережила голод на Украине.

Вокруг них тогда было много бабушек. Они ютились за шкафами или за занавесками и старались быть незаметнее. Иногда собирались у какой-нибудь одной, тихо шептались, доверительно, понимая друг друга. И исчезали тихо, по одной, по какой-то своей странной очереди, сделав свое дело.