— Чепуха! Они еще дураки! Пройдет! — и вышла покурить в коридор.
Она курила свой «Беломор» — в старом, но еще прочном габардиновом плаще — красивая, с немного орлиным носом, с отчаянными замашками двадцатилетней фронтовой жены, и смотрела на весь этот бушующий ор и хай без высокомерия, но и без страха.
Впрочем, лодку от сына спрятали.
А Люда Попова ушла тогда из беседки. Домой. К своей матери. Ушла навсегда. Куда же ей было идти? И со временем становилась все больше на нее похожа.
Но история с Людой Поповой на этом не закончилась. Она закончилась позже. Маша была уже знакома с Рерихом и все реже заходила во Дворец, в фотокружок. И стала старше. Вот тогда-то Люда Попова и ушла из ее жизни и из ее сердца навсегда, чтобы вернуться через тысячу лет после и напомнить о себе с укором:
— Я же Люда... Люда Попова...
К выпускному балу Маше сшили в ателье какое-то совершенно гнусное платье — розовое, с воланами. Конечно, нейлоновое. Платье отчаянно кололось. Конечно, можно было бы как-то иначе, но все так делали. Нейлоновые, с воланами... Так советовала подруга матери, и соседка, и матери других девочек из класса. Маша не сопротивлялась. Но стоя перед полутемным зеркалом в примерочной и с трудом натягивая зауженный лиф, Маша ненавидела это платье всей душой и знала, что никогда не будет его носить.
Потом был последний звонок — дребезжащий и хлипкий, робко и несовершенно заявивший о начале новой жизни. Были фальшивые улыбки классной, кажется, она Машу Александрову даже обняла, впившись своей наманикюренной кровавой клешней ей в плечо. Был выпускной бал и ночь после бала, когда, мертвая от усталости, на непривычных, высоких каблуках, Маша Александрова брела и брела по городу только потому, что в эту ночь им было разрешено гулять до утра. Скучнее и фальшивее этой ночи было трудно себе представить. Ну а когда Сергей Закопенко, одноклассник, вдруг попытался ее обнять и даже скользнул по щеке возле уха своими мокрыми, жирноватыми губами, Маша оттолкнула его довольно грубо:
— Все. Хватит. С меня хватит, — и ушла домой спать.
Но это было уже после, а пока Маша Александрова и Люда Попова шили платья в одном ателье и в ожидании примерки опять сблизились и разговорились. Опять говорили долго и оживленно, как будто вернулось прошлое. Как раз в те дни у Димки был день рождения, Маша была приглашена и позвала Люду Попову с собой.
На квартире у Димки собралось много народу, наверное, был весь его класс. Спиртного было не так уж и много — всего несколько бутылок, но мальчишки делали вид, что очень, очень пьяны. Ревел вовсю новый Димкин магнитофон, танцевали в большой комнате, в кухне и в коридоре. Димка не пускал только в родительскую спальню.
Мама Димы так и не добралась до Парижа, но когда он учился еще в пятом классе, его отец, уже тогда полковник, два года отработал в Дюссельдорфе, и тут уже мама Димы своего не упустила — в их доме было много дорогих, хороших вещей. Люда Попова была здесь впервые, и Маша обратила внимание, как она ходит по комнатам и рассматривает эти вещи, как трогает руками балерин, собачек и вазочки и какое странное у нее при этом лицо. Ведь в доме Люды все было добротно, топорно и грубо.
А вообще Маша плохо запомнила этот шумный и бестолковый вечер. Димкин класс совсем одурел, девчонки визжали и брызгались водой. Маша танцевала как ненормальная, целовалась на лестнице с Белявским — туповатым, холодным и красивым. Мишаня ревновал, убегал куда-то, опять прибегал и убегал снова. Маша жарила картошку на кухне, и все там появлялись по одному и хватали эту картошку прямо со сковородки еще сырую. Люду Попову Маша потеряла из вида. Как-то мелькнуло ее раскрасневшееся лицо, и Маша с удивлением подумала — что она делает там, если она не с Машей. По-настоящему же Маша вспомнила о Люде Поповой только когда собралась уходить. Маша прошла по всей квартире — Люды нигде не было. Наконец Маша догадалась заглянуть в спальню Димкиных родителей. Там, в темноте, она скорее почувствовала, чем увидела...
— Я ухожу, — сказала Маша, твердо зная, что Люда Попова там, в глубине...
— Счастливо, — ответил за Люду Димка.
Все, что случилось после, через несколько месяцев, перед самыми экзаменами и последним звонком, весь этот жуткий скандал, — прошло мимо Маши. Лицо Людиной мамы, покрытое красными пятнами, ее истерические звонки Маше и Машиным родителям, бледное, несчастное лицо Люды Поповой, которая пропустила даже последний звонок и, может быть, даже зря шила платье для выпускного вечера... Все, все это прошло мимо Маши. И Люду ей почему-то не было жаль.
2
Больше двадцати лет после войны
От брата Маша Александрова была далека.
Вообще-то, в детстве, во дворе, ей было приятно, что у нее такой большой и сильный брат, но потом брат выходил во двор все реже и реже, пока не ушел совсем в свою взрослую жизнь. Стал уходить по вечерам и поздно возвращаться, одевать цветастые галстуки-лопухи и тщательно наглаживать брюки. По выходным с утра он уже крутил проигрыватель, а однажды привел девушку, какую-то неказистую, белобрысую, с беленькими, похожими на щетину ресничками. Но он так прыгал вокруг нее, так извивался, что Маше было противно. Весь вечер она демонстративно просидела в своем углу — на диване в большой комнате и даже не выходила на кухню, где они пили чай. Потом брат завел проигрыватель, и они танцевали. А Маша ужасно злилась, не могла ничего делать, ни на чем сосредоточиться.
После брат стал приводить других девушек, гораздо симпатичнее первой, но уже перед ними так не юлил и был больше уверен в себе. И вот на одной из них, из этой череды девушек, с которыми он чинно пил чай на кухне и танцевал под проигрыватель при потушенном свете в бывшей просторной спальне родителей, которую передали теперь ему и чему Маша так завидовала, на одной, с кем шептался в темноте в этой теперь своей комнате и которую родители обходили стороной, он вдруг женился.
Ее звали Таня Седова. И если уж честно, Маша Александрова считала ее слишком обыкновенной для такой высокой должности, как жена брата. Она была невысокой, с хорошенькой фигуркой. Ласковая. Но глаза у нее были узко посажены и как-то глубоко спрятаны, и взгляд не прямой, а какой-то скользящий. И за одно это Маша Александрова ее невзлюбила.
Сначала брат с женой обосновались в своей комнате. Они жили тихо, и проигрыватель, который до того все время работал и создавал какую-то приподнятую атмосферу, почти не включался.
Таня Седова оказалась большой чистюлей, она все время или мылась, или что-то стирала в ванной, и Машу ужасно злило, что она не может, когда хочет, туда попасть. Там бесконечно лилась вода, и дверь была заперта изнутри.
Потом брат стал снимать комнату в коммуналке, и они переехали. Бывало, Машу тянуло к брату, и она, купив в магазине пакет с кексами или несколько пирожных, отправлялась к нему в гости. Ехать надо было долго, с двумя пересадками, но сила привычки и привязанность родства тянули Машу, и дорога не была ей в тягость. Однако, стоило ей только войти к ним в комнату, всегда с такими чисто вымытыми полами, в комнату, где все вещи лежали на своих местах в строгом порядке, и увидеть лицо Тани Седовой с ее скользящим, прячущимся взглядом, как все чувства к брату тут же притуплялись, и Маша начинала жалеть, что приехала.
В это время в ее жизни появились новые люди, и потеря брата и Люды Поповой дались ей легче, чем могло бы быть.
С Рерихом она познакомилась на свадьбе брата.
— Это Рерих! — сказал брат, глядя на Рериха влюбленно.
Тут же вспомнился Рерих-художник, но очень скоро о Рерихе-художнике было навсегда забыто, и имя это (таково свойство имен, ведь людей-то гораздо больше, и на одно имя их приходится бесчисленное множество) стало вызывать у Маши Александровой только один зрительный образ — всегда возбужденного, с красными от бессонных ночей глазами, скорее некрасивого. Но о некрасивости его тут же забывалось, как только он начинал говорить.
Маша сидела на свадьбе брата немая и окаменевшая, со своим немыслимым начесом, с разбитым сердцем. Давно не ходила она в фотокружок, не сидела в углу под лестницей. Целая жизнь прошла. Вечность. И на веселую студенческую гульбу она смотрела теперь со стариковской завистью.
— Это Рерих, — сказал Маше брат и добавил: — А это моя младшая сестра.
— Младшая? Вот новость! — удивился Рерих и спросил, обращаясь уже к Маше: — Почему ты такая старая?
Брат любил Рериха с оттенком того обожания, с каким блондины любят брюнеток, худые полных, грустные веселых, а у дурнушки всегда найдется красивая подруга. И когда Рерих совершал один из тех поступков, которые сам брат никогда бы не совершил, брат говорил восторженно:
— Ну, это же Рерих!
Родители его жили в другом городе, и он ни перед кем не отчитывался в своих поступках. Он был уже женат. Его жена тоже была на свадьбе брата, но Рерих вел себя так, словно она имела на него не больше прав, чем все остальные девушки. Он танцевал с другими, и она танцевала с другими.
Рерих был свободен.
По ночам он работал сторожем в историческом музее, поэтому-то у него и были всегда воспаленные глаза. Конечно, он мог спокойно себе спать в выделенном для этого уголке, но он, по его собственным словам, не спал, а бродил по темным молчаливым залам, от стоянки древнего человека до крестоносцев и партизанского шалаша, бродил и обдумывал самые разные идеи. Потом ему надо было эти идеи обговорить, обсосать со всех сторон, а для этого ему нужны были слушатели. Он прижимал своего очередного «слушателя» к стене и, уставив на него свои воспаленные, красно-розовые, как у кролика, глаза, начинал доказывать свою точку зрения. На втором или даже третьем часу «слушатель» обычно совсем изнемогал, и Рерих поддерживал его, сползающего по стенке, плечом или рукой и, обдавая жаром дыхания с примесью табака, все не переставал извергать потоки слов. Слова были его стихией.
Идеальным слушателем был брат. Сам сдержанный и молчаливый, он мог целыми вечерами с упоением слушать и слушать Рериха. И пока брат с Таней Седовой жили в своей комнате — бывшей спальне родителей, — Рерих приходил часто и за это время подружился и с Машей, и с ее матерью. Этот странный парень учил мать правильно варить кашу, а с Машей как-то залез на большую грушу в соседнем дворе, потому что поклялся, что на ней, на самом верху, должны быть груши. Каша по его рецепту оказалась несъедобной, груш на дереве не оказалось — Маша только исцарапала себе руки, но это его не обескуражило.