Песня блистающей химеры — страница 7 из 17

— Ну? — сказала женщина глубоким, грудным голосом, скосив на Машу выпуклые глаза. — Чем поможете?

— А чем помочь? — спросила Маша.

— Так я написала.

Эта женщина действительно написала в редакцию большое неразборчи­вое письмо, карандашом, в тетради в клеточку. Тит передал Маше тетрадь и адрес и сказал: «Давай, разберись. И имей в виду — мы: вечерняя газета, а не благотворительная организация, не получится материала — скажи пару ласковых слов».

Разобраться в письме, где буквы сталкивались, разбегались, налезали друг на друга, «о» походило на «а», «к» на «н» и наоборот, было невозможно. Так что теперь Маша стояла перед женщиной в полной растерянности.

Женщина занимала небольшую комнату в коммунальной квартире, и пока Маша у нее была, несколько раз заглядывали любопытствующие, по-домаш­нему растрепанные соседки.

— Мне бы квартиру отдельную, — сказала женщина, опять скосив на Машу свои выпуклые глаза. Добавила мечтательно: — Чтобы была ванная своя... И пенсию побольше... Вовка очень кушать любит.

— У нас всего лишь «Вечерняя газета», — сказала Маша, вспомнив слова Тита. — Мы квартирами не распоряжаемся.

— Г азета — это газета, — сказала женщина обиженно и уже не глядя на Машу. — На то она и газета. Выходит, ничего не можете для людей?...

Маша молчала.

На стене висела фотография прелестной девушки, тонкой и юной, она смотрела прямо на Машу лучистыми, доверчивыми глазами. «Неужели эта женщина когда-то была такой?» — с ужасом подумала Маша.

— Тогда хоть капусты, — сказала женщина покорно и вздохнула.

— Какой капусты? — переспросила Маша.

— Капуста и есть капуста. Витамины.

Маша зашла в ближайший овощной магазин, купила огромный кочан капусты и, с трудом обхватив руками и прижимая к себе, еле дотащила. Но видеть эту женщину она больше не могла — не могла видеть почему-то ее покорных, вопрошающих глаз — ведь это уже был не шофер Волков, крепкий весь из себя парень, с «расстилавшимся» перед ним шоссе, это было нечто другое, это был мир нуждающихся и несчастных. Кочан она отдала соседке. Та понимающе вздохнула и молча его взяла.

Выслушав взволнованную Машу, Тит спокойно сказал:

— Значит, материала не будет. Нет так нет, — и перевел разговор на дру­гую тему.

Но тетрадь в клеточку, заполненная неразборчивым почерком, еще долго лежала у Маши, ожидая, когда кто-нибудь терпеливый, как египтолог поза­прошлого века, разберет эти каракули, чтобы узнать про жизнь одного чело­века, одного из бесчисленных множеств, когда-либо населявших Землю под все-таки немногими именами.

Узнает, как с толпой беженцев уходила из города хрупкая растерянная девочка, почти подросток, попала под бомбежку, потеряла близких, чудом, случаем спаслась и оказалась в партизанском отряде. Отсиживалась в боло­тах с крепкими деревенскими женщинами, простудилась на всю жизнь... Сожительствовала с несколькими мужчинами в тухлых, сырых землянках, убогих разграбленных хатах, а потом была ими оставлена, этими муж­чинами. Первый — погиб, второй вернулся к жене, третьего испугали ее болезни. После войны работала на тяжелых, непосильных работах, хорошо, что хоть комната в коммунальной квартире, в которой жила с родителями, уцелела и осталась за ней.

Жизнь не любит слабых, и если не сбрасывает со скалы, как в Спарте, поступает не менее жестоко — терзает и мучает. Как-то она даже хотела покончить с собой, но все-таки осталась в этой жизни. А чтобы придать ей какой-то смысл, взяла на воспитание ребенка, сироту, попросившего у нее милостыню на вокзале.

Вот что можно было узнать из тетради, только еще со многими подроб­ностями — про вши, чирьи под мышками, которые долго не заживали, имена и фамилии ее мужчин, и как погиб на ее глазах первый, как хрипел и задыхал­ся на ее руках, а она ничем не могла помочь, хоть и осталась вместе с ним и не ушла с поля, на котором шел бой, немцы были уже совсем близко — ее могли убить или взять в плен. Про названия деревень и проселков, в которых ей приходилось бывать, про заплесневелый хлеб, про чужую злобную женщину, которая заняла ее комнату и не хотела пускать в ее собственный дом, — типа, где ж ты, дрянь, пропадала всю войну? — про цены на хлеб, картошку, капу­сту, мыло в разные годы... Про то, как тяжело ходить по собесам за всякими там бумажками, потом выстаивать очередь к равнодушным, чужим людям, потому что они — врачи.

Но никто так и не прочел эту тетрадь и не узнал эту историю, и она зате­рялась, исчезла, превратившись сначала в макулатуру, а потом в чистые листы бумаги, на которых был написан уже новый текст.

И жизнь эта ушла, скользнув в плавильную печь прошлого, как множе­ство других жизней, как жизнь тех бабок, к которым прикасалось Машино детство. Но судьбы неисповедимы, и законы их нам неизвестны. Потому что через много лет Маша Александрова встретила этого некогда испуганного, всего в зеленке, мальчика, а теперь зрелого, уверенного в себе мужчину, и он рассказал ей, что было написано в тетради. Потому что то, что было там написано, столько раз читалось ему, оказалось навсегда зацементированным в его сердце. И теперь он, в дорогой одежде и при дорогих часах, с золотым, массивным перстнем-печаткой на пальце, мог без запинки сказать — сколько стоили кило картошки, буханка хлеба или кусок мыла в тысяча девятьсот сорок девятом, тысяча девятьсот пятидесятом и всех дальнейших годах...

Правда есть. Она таится и запаздывает, блуждает в безмолвных подзем­ных водах, но приходит всегда.


У Маши началась сессия, и она почти не бывала в «Вечерней газете». Потом же начались события очень неожиданные.

Сначала исчез Рерих. В Историческом музее о нем ничего не знали. Брат, который почему-то к нему охладел, тоже ничего не знал, да и не интересовался.

Как-то Маша вспомнила один странный с ним разговор, с Рерихом.

— Машка, у тебя бьется сердце?

— Конечно, как у всех.

— А ты его слышишь?

— Наверно, когда быстро бегу... или испугаюсь... Можно пульс пощупать...

— Я не об этом...

И Рерих протянул ей газету с большой фотографией. Маша не сразу поняла, что на ней изображено — какие-то люди на фоне индустриальных сооружений. Статья называлась — «Черное золото».

— А у меня забилось... Там нефть нашли, соображаешь? «Черное золо­то». В диком количестве. Помнишь, у Джека Лондона? Клондайк, Юкон, зо­лотая лихорадка... Короче, за тех, кто в пути! Чтобы у них не отсырели спички и собаки не умерли с голоду! Там можно заработать та-а-кие бабки!...

Рерих не был ни жадным, ни сребролюбивым, зарабатывал в Истори­ческом музее совсем немного, и это его устраивало.

— Там — жизнь, — вдруг добавил Рерих мечтательно.

— А здесь что, не жизнь?

— Здесь? Здесь имитация, вон как этот шалаш, — и он показал на партизанский шалаш за стеклом, у которого сидели манекены-партизаны, розовые, благодушные, раскрашенные. — Кругом одна имитация, все не настоящее. Она его любит, он ее любит! Как же! Они терпеть друг друга не могут! Нет, это не жизнь. За тех, кто в пути! Чтобы у них не отсырели спички и собаки не умерли с голоду! — Он налил воды из графина и залпом выпил целый стакан.

Маша сидела на кухне брата. Брат в лыжном костюме и домашних тапоч­ках чистил картошку, экономно, тонко срезая бугристую кожуру.

— Разуйся! — ворчливо сказал он, глянув на Машу.

У дверей ровно, носок к носку, стояли его туфли и несколько пар туфель его жены, Тани Седовой. Маша разулась и поставила в этот ряд свои зимние сапоги, поставила довольно криво, но поправлять не стала, хоть и поймала укоризненный взгляд брата.

— Откуда я знаю, где он? — опять ворчливо сказал брат. — Да мне и без разницы.

Он был раздражен и бросал очищенную картошку в кастрюлю, даже немного разбрызгивая воду. «Там — жизнь», — почему-то вспомнила Маша слова Рериха.

— Где Таня? — спросила Маша и тут же поняла, что этого не надо было спрашивать. Непонятно почему, не надо и все.

Брат бросил на нее быстрый, злой взгляд и не ответил.

Разговора не получалось. Молчали.

Через две недели Таня Седова исчезла. Уехала как бы навестить бабушку, но с вокзала отправила открытку: «Не жди... »

Брат чуть с ума не сошел.

— Уходи! Уходи! — кричал он и швырял в Машу первые попавшиеся под руку предметы. — Это все твой дружок!

— Какой дружок? — не поняла Маша.

— Твой Рерих!

— Так он твой дружок.

— Сволочь, сволочь он! Негодяй! И не приходи больше!

На этот раз в Машу полетело что-то тяжелое, она еле увернулась...


В конце января на Машино имя в институт пришло письмо от Рериха.

В конверте была фотография без подписи: на фоне буровой вышки — Рерих, в тулупе и меховой шапке, надвинутой по самые брови. Рядом кто-то стоял, но этот кто-то был отрезан. Виднелся только край рукава, но Маше показалось, что это рукав от шубки Тани Седовой. Она совсем не была уверена, да и вообще это было бы трудно доказать, но что-то подсказывало ей, что это так. Маша никому не сказала о своем подозрении и не показала это письмо.

Между тем в доме было плохо. Брат не появлялся. Мать ходила запла­канная и возила ему еду, но он ничего не ел и как-то даже грозился покон­чить с собой. По ночам до Маши доносились тихие, напряженные разгово­ры родителей.

Ситуация все длилась и была безнадежной. И Маша приняла решение.

О том, чтобы одолжить деньги у родителей, не могло быть и речи, у одно­курсников таких денег не было, и Маша отправилась в «Вечернюю газету».

— Зачем тебе это надо? — сказал Тит и вздохнул.

— Там — жизнь, — ответила Маша.

— Жизнь — везде. Убедишься.

— Здесь — имитация.

— А там нет?

Деньги он ей дал все-таки, но только на билет туда — сам был небогат, и написал еще несколько строчек своему однокурснику, редактору тамош­ней газеты.

— Напишешь им что-нибудь, вот и заработаешь. Все-таки я чему-то тебя учил.

В студенческой поликлинике строгая женщина с очень тонкими губами осмотрела Машу, остукала молоточком, проверяя рефлексы, а потом сказала: