— Вы здоровы.
— Но я плохо себя чувствую! — сказала Маша. — Плохо! Просто ужасно! Я не могу заниматься!
— Может, вы влюблены?
— Наверно. Нет. Я действительно влюблена!
— Черт побери, а ведь это действительно болезнь! — сказала женщина в сердцах, и ее тонкие губы сложились в некое подобие улыбки, не очень веселой. Освобождение от занятий на две недели она Маше выписала: — Выздоравливайте!
Маша стала собираться. Родителям она сказала, что направлена в отдаленный район на практику. Родители поверили на слово. Они вообще мало вмешивались в ее жизнь, потому что всегда были сосредоточены на брате — правильном, положительном человеке, мужчине, он был их надеждой. И Маша не ревновала, ей это было только на руку.
Она взяла у подруг несколько теплых кофт, толстые вязаные носки, две пары варежек и купила билет до Тюмени.
На конверте, который прислал Рерих, был указан северный городок, а в скобках — поселок Солнечный.
В печке трещал огонь. За столом перед Машей сидел мужчина с перевязанной щекой. Наверное, у него болел зуб.
Маша стояла перед ним в своем зимнем пальто с желтым лисьим воротником, еле сходившимся на трех поддетых под ним вязаных кофтах, в платке поверх зимней шапки, в натянутых одна на другую зимних варежках.
— Явление Христа народу, — сказал мужчина шепеляво и хмыкнул.
Маша стянула варежки и негнущимися руками стала выуживать из сумки письмо, которое Тит написал этому самому человеку с перевязанной щекой, своему бывшему однокурснику. Справлялась она с этим долго и довольно неловко. Все это время однокурсник Тита по фамилии Коржанец смотрел на нее насмешливо. Наконец она достала письмо и положила перед ним на стол. Тот ловко его распечатал и прочел одним махом.
— Что же ты стоишь, чучело, раздевайся, — сказал Коржанец.
До Тюмени Маша добралась легко, хоть и летела с пересадкой. Но уже там, в аэропорту, где нужно было ждать нужного рейса несколько часов, она ужасно замерзла и тогда уже надела на себя все теплое, что везла с собой в сумке. Ей еще повезло, говорили, что в ее пункт назначения из-за погоды самолеты не летали сутками.
— Раздевайся, кому сказал, — проворчал Коржанец.
Маша сняла пальто, две кофты и развязала платок.
— Совсем другое дело, хоть на человека похожа, — одобрительно сказал Коржанец. — Тут у нас не край света, тоже люди живут, не без эстетического чувства.
Маша глянула на его обмотанную щеку, не вызывавшую эстетического чувства, и чуть усмехнулась. Коржанец это заметил и продолжил с прежней ворчливостью и даже чуть агрессивно:
— Жили-жили себе, никому не мешали, так нефть, понимаешь ли, нашли, «черное» золото, понеслись со всего света жулики, проходимцы... — И тут же спросил уже другим тоном: — Титыч-то как?
— Хорошо, наверное, — сказала Маша.
— Думаю, хорошо... Цивилизация! Бока отращивает. — И он непритворно вздохнул. — Ты садись, садись, грейся!
Маша села у печки. От печки несло жаром, как от солнца. Она сомлела и даже чуть задремала. Коржанец все бубнил, словно отчитывал кого-то.
— Что? Заснула совсем? — вдруг заорал Коржанец громко, так что Маша вздрогнула. — Сейчас обедать пойдем! Голодная, небось... Да и я бы что- нибудь слопал.
Маша опять стала рыться в сумке, нашла фотографию Рериха на фоне буровой вышки и протянула Коржанцу.
— Вы такого человека не встречали?
Коржанец глянул на фотографию, нахмурился, сказал резко и зло:
— Не встречал! Навалом тут всяких проходимцев! — и даже брезгливо отшвырнул на край стола.
— Он не проходимец. Зачем вы так говорите? — сказала Маша, пряча фотографию.
— Натуральный проходимец. По физиономии вижу. Тебе-то он кто?
— Никто. Знакомый, можно сказать, друг.
— Да ладно тебе! Ради знакомых за тысячу верст не едут.
Маша растерялась и то ли от еще не ушедшей дремоты, то ли от усталости, то ли от ловких вопросов Коржанца, слово за слово выложила ему все. Про Рериха, про то, как он отправился за «жизнью», а потом уже и про брата, Таню Седову и рукав ее шубки на фотографии...
— Ясно, ясно... — говорил Коржанец, удовлетворенно постукивая ладонью по столу.
Спустя время Маша удивлялась сама себе — как это могло произойти? Как она могла рассказать всю эту историю совершенно незнакомому ей человеку. А ведь объяснялось все просто — Коржанец был мастер выуживать информацию.
— Ладно, пойдем щи трескать, — сказал он, меняя тему и резко повеселев. — Щи да каша — пища наша. Ну-ка, щи нам с товарищем тащи!
Смеркалось. Старинный деревянный городок тонул в снежных холмах. Улица, по которой они шли, была утоптана, по ней ехали сани и бегало много больших, лохматых, беззлобных собак. Судя по всему, с голоду они не умирали.
На улице Коржанец оказался ростом немногим выше, чем Маша. Платок он снял, а на распухшую щеку натянул ворот свитера. Шел он быстро, чуть вихляющей походкой классического холерика и со всеми здоровался. Видно было, он всех здесь знал и все знали его — солидные мужики, молодые парни, в овчинных полушубках и унтах, женщины в валенках, платках и шубах.
В ресторане, похожем на расписной терем, было тепло и сыро. Когда кто- то входил в дверь, врывались столбы пара. День заканчивался, свободных столиков было немного. К ним тут же подошла дородная официантка.
— Обеденное! — сказал Коржанец неожиданно властно. — Два обеденных.
— Так ведь вечер уже, Николай Николаевич, — сказала официантка скорее из какой-то игры и сверкнула золотыми зубами. — Где ж я вам обеденное найду?
— Для милого дружка разыщешь. И стопочку. Стопочку. Водку будешь? — спросил он, наклонясь к Маше.
— Нет, — поежилась Маша. Красное вино, которое они пили в подвале Дворца профсоюзов, это же не водка.
— Зря, неплохая история для сугрева. Потом — лекарство. Две стопочки, сам за твое здоровье выпью.
— Что, Николай Николаевич, зубки болят? — спросила официантка насмешливо, улыбаясь уже во весь свой золотой рот.
— Ты, женщина, давай, иди делай свое дело — пищу грей, — сказал Коржанец беззлобно и еще выше натянул на щеку ворот свитера.
На невысокой эстраде стали собираться музыканты, среди них выделялся смуглый человек с черной гривой волос, достававших до плеч.
— Это Цыган, — сказал Коржанец одобрительно.
Цыган это был или просто смуглый черноволосый человек, сложно было сказать, но запел он действительно цыганскую песню. И пел очень хорошо, просто здорово, и таким сильным голосом, что все присутствующие просто оторопели, а когда он закончил, стали стучать вилками по тарелкам в знак одобрения. Наверное, здесь было так принято.
— А ты как думала? — сказал Коржанец самодовольно. — У нас тут все есть — и артисты, и писатели. Полна коробушка. Сюда людей пачками ссылали, начиная с Алексашки Меншикова, дружбана Петра Алексеевича Первого. Генофонд. На холоде закалился.
Официантка принесла обед. Коржанец ел, при этом как-то умудряясь придерживать у щеки ворот свитера, все закрывая щеку. Когда с едой было покончено, он заказал еще рюмку водки и соленый огурец. На эстраде опять показался Цыган. Его встретили дружным стуком, кто-то даже топал ногами и свистел. Цыган долго настраивал гитару... Струны всхлипывали и все не собирались вместе. Все терпеливо ждали.
— А ты иди, — сказал Коржанец Маше. — У меня вечер после трудового дня — лечусь, отдыхаю. А ты топай по своим делам. Спроси у вертолетчиков, они теперь на базе, много кого знают. А ночевать можешь в редакции, в моем кабинете, только постучи громче, наша сторожиха может спать завалиться. Скажешь — Коржанец велел пустить.
Было темно, но свет в домах горел, и аэропорт, до которого было недалеко, был освещен.
У входа в аэропорт — большого, приземистого здания — прямо в дверях, нос к носу, Маша столкнулась с Рерихом. При виде Маши он остолбенел.
— Привет! — сказала Маша.
— Ну, — промычал Рерих и даже как-то поперхнулся. — Как ты здесь оказалась?
— Оказалась.
Рерих пробормотал что-то невнятное. Может, даже ругательство.
— Я здесь на одну ночь. Завтра вылетаю.
— Куда?
— Обратно. В Солнечный.
— Там много солнца?
— Не больше, чем здесь.
Мимо проходили люди, они все стояли в дверях и всем мешали.
— Ладно, пошли, — сказал Рерих сквозь зубы и чуть ли не с ненавистью.
И они пошли в сторону от аэропорта, а потом по крутым деревянным
лесенкам, с холма на холм. Рерих мчался быстро, Маша еле успевала за ним, все боясь поскользнуться и покатиться вниз по скользким деревянным ступеням. Так они бежали долго, и Маша даже подумала, что он хочет ее вот так замотать, закружить, чтобы самому собраться с мыслями. Скорее всего, так и было.
Наконец он привел ее к какой-то избе... Там, в жарко натопленной комнате, на кровати сидела Таня Седова и вязала свитер. При виде Маши ни одна черточка ее спокойного лица не дрогнула. Только улыбнулась, как показалось Маше — чуть-чуть, одними губами. Потом она неспешно встала, принесла откуда-то из-за занавески кастрюлю и поставила на стол перед Рерихом.
— Будешь? — спросил Машу Рерих, он выудил из кастрюли кусок мяса и запихнул в рот.
— Я ела, — сказала Маша.
Рерих выудил из кастрюли еще кусок мяса и средних размеров картошку. Таня Седова, все молча, все неспешно, поставила перед ним миску и положила вилку. Но Рерих, как бы не замечая этого, продолжал есть руками, вытаскивая из кастрюли то кусок мяса, то картошку.
Рерих еще не закончил есть, как уже начал говорить, торопливо дожевывая пищу, вязнувшую в словах.
— Понимаешь, — говорил Рерих, — комсомол, конечно, отжившая организация, на Большой земле вообще икусственная, поэтому не работает. А вот здесь, на Севере, еще работает.
Рерих говорил, говорил... про какие-то бригады, про какие-то буровые, каких-то строителей и геологов, сыпал именами и цифрами, но Маша совершенно не понимала, о чем и к чему это он, если дело совсем не в этом. Вот сидит на кровати рядом Таня Седова, жена ее брата, и при чем здесь все остальное?