Петер Альтенберг (Опыт литературного портрета) — страница 3 из 3

был ты для меня, вот почему это мои лучшие стихи8“... C’est Іа vie.

Девушка отказывает всем своим поклонникам. Когда ей было десять лет, она была однажды в цирке и видела черкесских наездников... „Как вихрь влетели они на арену, держась в укороченных стременах, широко раскинув руки, без поводьев, бесконечно свободно и гордо... С тех пор мне никто не может понравиться по настоящему9“ — Это —„граммофонная пластинка № 42.531“, рокот горного ручейка хрустально-чистого, — горных струй, темно-зеленых и глубоких... Это голубой пузырь: „мне бы пустить его к самому синему небу, я бы смотрела, смотрела“... Это печально, как стонущее „О“ Элеонары Дузэ, говорит П. А. и, улыбаясь, прибавляет: c’est Іа vie, — трагически спешная и трогательно-глупая шутка...

Он должен был расстаться с нею, он потерял ее из виду, а через два года смертельно бледная, она приехала сказать ему последнее прости; завтра ей предстоит операция и, оглядываясь на прожитую жизнь, она должна сказать, что лучшего слова она не слышала, как то, которое он ей сказал глазами там, на скамье под старым деревом... Быть может, он придет когда либо случайно на ту скамью... Она подарила ему прядку своих волос, а в субботу она лежала мертвая на носилках10... Это одна операция, а другая... одна „из этих дам“ приказывает кельнеру подать себе „что-нибудь легкое, белого мяса“; у нее завтра операция. Человек, который ее любит и которого она беспрерывно мучает, получает приказ отвести ее к постоянному столу П. А. и принести „тонких папирос, но только без мундштуков“... Она много курит, много говорит... Ее слушают все, на ее возбуждение, не зная его причины, обращают внимание все те, которые привыкли покупать ее. „Она сегодня неестественно проста и безыскусственна... Быть может, она сегодня ночью повесится... Во всяком случае я бы очень охотно купил ее сегодня“, — думает барон“... Она почтительно и нежно целует руку П. А. и шутить с окружающими: „Кто из вас принесет мне папирос, если я очень, очень заболею?“ Собираясь уходить, она отклоняет предложения „проводить“, так как сегодня ей „вредно всякое возбуждение“. Ее может проводить только тот, кто ее серьезно любит, кто ничего не требует и с которым она играет, как ребенок с куклой. Прощаясь с ним, она впитала в себя его любовь и молчаливое сострадание и „это было, как лекарство“. Накануне операции „она хорошо спала, а он спал плохо. Так оно, вероятно, и было“, кончает П. А.

Ну, да, — c’est Іа vie.

V

П. А. любит много и многих. Это естественное состояние поэта? Возможно, но не только это. Чем выше культура, тем выше ценится красота женщины, тем более идолопоклоннически относятся к ней, тем выше и сложнее культ любви. И П. А. любит женщину не только, как поэт, во и как пресыщенный культурой человек, который, кажется, приходит к выводу, что в одной любви „смысл глубочайший искусства, смысл философии всей“.

„Жизнь моя была посвящена неизъяснимым восторгам перед художественным творением, шедевром Господа — женским телом“, говорит он в своей автобиографии. Стены его комнаты увешаны портретами женщин, и „когда П. А. просыпается, взгляд его падает на святую красоту“; он желал бы, чтобы на его „могильной плите было надписано: он умел любить и видеть“. Всю свою жизнь он считал „единственной ценностью — женскую красоту и грацию, эту дивную детскую грацию“, — и смотрит, „как на постыдно-обманутого, на всякого, кто находит что-нибудь иное на нашей бренной земле“... Он хочет быть эллином, он мечтает о греческом культе красоты, он находит, что „красота — добродетель“, что „нагота знает только одно неприличие, — находить наготу неприличной“ и пишет восторженные строки о трех девушках, появившихся нагими на сцене „словно отлитая из бронзы скульптурная группа“.11

Но он и в любви не эллин, для этого у вето слишком мало простой „физиологической правды“ и слишком много нервов и души. „Si je ne vous aime pas, madame, vos seins doivent être comme de marbre et comme d'acier... mais si je vous aime, ilspeuvent être comme du beurre au soleil“!.. — Могут-ли негритянки краснеть?! Да, негритянки могут краснеть. Они становятся медно-красными и — светлеют. Когда ты, например, целуешь ее руку и обращаешься с нею почтительно, как рыцарь... А могут-ли они бледнеть? Да, — они темнеют... когда с ними обращаются... не по-рыцарски“... — Это из цикла „Ашантии“, — и нужно прочесть этот ряд миниатюр, чтобы понять душу современного культурного человека, — тонкую и беспрерывно звучащую от дуновения разнообразных впечатлений, как эолова арфа, — душу скептическую и в то же время так многообразно воспринимающую все трогательное и поэтическое, что есть в обыденной жизни и в прозе ее.

И П. А. слишком современно-культурен, чтобы любить женщину, как эллин и слишком поэт, чтобы видеть в ней только один „шедевр Господа — женское тело“ и не видеть другого шедевра — женскую душу. Он любит не только „святую красоту“ ее тела, но и грациозную, изящную, наивную, детски-прекрасную душу ее... Поэтому же П. А. так любит детей и так много своих записей посвящает им, — все это его „внутренний мир“, — „дышащие ароматом цветы миндаля, белые акации... и белая рука... и улыбка ребенка... и разбитое женское сердце“...12

И все эти сотни миниатюр не что другое, как тоны и краски его „внутреннего мира“.

„...Его рассказы, говорить Гофмансталь о книге „Wie ich es sehe“, — словно маленькие пруды, над которыми нагибаешься, чтоб увидеть золотых рыбок и пестрые камешки, и вдруг видишь — смутно вынырнуло человеческое лицо. Так прозрачно таится в этих рассказах и выплывает из-под них лицо поэта. Необычайно стилизованное лицо и необычайно утонченно простое, с глазами — я сказал бы: женскими — в том смысле, в каком мы употребляем слово „женственность“ в отношении мужского лица. При этом есть что-то детское в его манере — вот как у взрослого, подражающего ребенку в чем-нибудь, тонко в нем подмеченном. И еще — что-то сократовское: учитель и человек любящий, в одно и то же время“.13

———

Историк литературы будет внимательно изучать основательные и прочные „письменные столы“ столяра Бутыги, но изучая нашу эпоху, он не пройдет мимо этих странных экстрактов — записей не верившего в „бессмертного человека“, но любившего человека, как природу, —  любившего природу, как искусство, — любившего жизнь, как поэзию, а поэзию, как женскую красоту и детскую наивность, — поэта П. А. и его „внутреннего мира“, так причудливо отразившегося в этих записях.