Петер Каменцинд — страница 6 из 24

Я молчал и дал отцу выговориться, покачивая головой, и ждал, пока иссякнет его красноречие. Это наступило лишь вечером. Тогда я заявил ему о своем твердом намерении продолжать образование и искать себе будущей родины в царстве духа, не требуя от него никакой помощи. Он не настаивал больше и, только кивнув головой, с сожалением посмотрел на меня. Он понял, что с этого дня я все равно пойду своей дорогой и быстро стану совершенно чужим ему и всей его жизни. Вспоминая сейчас этот день, я ясно вижу, как отец сидит на стуле возле окна. Его острая, умная мужицкая голова возвышается неподвижно на тонкой шее, короткие волосы начинают седеть, а в суровых, строгих чертах с упорной мужской волей сражается уже горе и надвигающаяся старость. О нем и моем тогдашнем пребывании под его кровлей мне остается теперь рассказать еще один небольшой, но немаловажный эпизод.

Однажды вечером, за несколько дней до моего отъезда, отец надел шапку и взялся за ручку двери.

– Куда ты идешь? – спросил я его.

– Какое тебе дело? – послышалось в ответ.

– Мог бы сказать мне, раз тут нет ничего дурного, – продолжал я.

Он засмеялся и ответил:

– Пойдем вместе, ведь ты уже не маленький!

Я пошел с ним в трактир. Там, за кружками пива, сидели двое крестьян; два извозчика пили абсент, а целая компания молодых парней играла в карты, поднимая при этом неописуемый шум.

Я привык выпивать изредка стаканчик вина, но в этот вечер впервые зашел в трактир, так просто, без всякой необходимости. Что отец мой любил выпить, я знал не понаслышке. Он пил много и часто, и поэтому хозяйство его находилось всегда в безнадежно жалком состоянии, хотя в общем он старался по мере сил тщательно следить за ним. Я обратил внимание на то, каким уважением пользовался он здесь среди посетителей и хозяина. Заказав литр ваатлендского вина, он велел мне налить и начал показывать, как это делать. Нужно держать сперва бутылку пониже, потом удлинить немного струю и в конце опять опустить бутылку к самому отверстию стакана. Вслед за этим он принялся рассказывать о различных сортах вина, которые он знал и которые пил обычно, отправляясь в город. Он с серьезным уважением заговорил о темно-красном вельтлянском, в котором он различал три сорта. Потом вкрадчивым голосом начал говорить об особых сортах ваатлендского, и, наконец, шепотом, с миной рассказчика сказок – о невшательском вине. В последнем встречаются такие вина, пена которых при наливании в стакан образует звезду. И, намочив палец, он нарисовал звезду на столе. Потом он погрузился в пространные рассуждения о качествах и вкусе шампанского, которого он никогда не пил и которого, по его мнению, достаточно одной бутылки для того, чтобы человек напился до бесчувствия. Замолчав, он задумчиво закурил трубку. Потом, увидев, что мне курить нечего, он дал мне денег на сигары, мы уселись друг против друга и, пуская густыми клубами дым, медленно выпили первый литр, Желтое, пикантное ваатлендское было удивительно вкусно. Крестьяне за соседним столом завязали с нами беседу, и в конце концов один за другим осторожно подсели к нам. Скоро я очутился в центре, и оказалось, что моя репутация горного туриста еще не была позабыта. Пошли рассказы и споры о всякого рода смелых восхождениях и отважных прыжках, окутанных мифической дымкой. Тем временем мы почти прикончили уже второй литр, и у меня перед глазами поплыли красные круги. Вопреки всей своей натуре, я начал громко хвастаться и рассказал о том, как смело вскарабкался раз на отвесную скалу, чтобы нарвать там альпийских роз. Мне не поверили, я принялся уверять, надо мной посмеялись, и я вышел из себя. Я вызвал на борьбу со мной каждого, кто мне не верит, и добавил, что при необходимости могу их побороть и всех вместе. В ответ на это один старик подошел к стойке, принес оттуда большую каменную кружку и положил ее боком на стол.

– Послушай-ка, – засмеялся он. – Если ты такой смелый, то согни эту кружку кулаком пополам. Тогда мы выставим тебе столько вина, сколько туда входит. А если не сможешь, то вино выставишь ты.

Отец одобрил предложение.

Я встал, обернул носовым платком руку и ударил. Первые два удара остались без результата. Но на третьем кружка разлетелась вдребезги.

– Плати! – закричал отец, просияв от удовольствия.

Старик согласился.

– Хорошо, – сказал он, – я выставлю вина, сколько войдет в кружку. Но ведь его будет мало!

И, действительно, в черепки можно было налить очень мало, и к боли в руке присоединилась для меня еще и обида.

Отец начал теперь тоже смеяться надо мной.

– Ну, так значит, ты выиграл, – закричал я, наполнив один из осколков из нашей бутылки и вылил его на голову старика.

Теперь победителями оказались уже мы и тотчас же снискали себе одобрение всех соседей. За этой выходкой последовало еще много других. Потом отец потащил меня домой, и мы тяжелой, неуверенной поступью ввалились в комнату, где всего три недели тому назад стоял гроб матери. Я заснул, как убитый, и утром был совершенно разбит. Отец был вполне бодр и свеж, смеялся надо мной и радовался своему превосходству. Я же в душе поклялся не кутить больше и с нетерпением стал ждать дня отъезда.

День этот наступил, и я уехал, – но клятвы не сдержал. Желтое ваатлендское, красное вельтлинское и нейнбургское стали с тех пор моими добрыми друзьями, к помощи которых я прибегал впоследствии очень часто.

III

Вырвавшись из слишком трезвой и тягостной атмосферы родного ущелья, я широко расправил крылья свободы. Если впоследствии в жизни мне и приходилось по временам очень туго, то все же сладостной мечтательной порой юности я насладился вполне. Подобно молодому воину, отдыхающему на цветущей опушке леса, я жил в блаженном волнении между борьбой и наслаждением; и как проницательный ясновидец, стоял возле темной бездны, прислушиваясь к шуму великих потоков и завыванию бурь; душа моя была готова воспринять созвучие вещей и великую гармонию жизни. Счастливый и радостный, я пил из полного кубка молодости, страдал втайне сладостной болью за прекрасных женщин и до дна испытал благороднейшую отраду юности: радостную, чистую дружбу.

В новом суконном костюме, с небольшим сундуком книг и прочего скарба приехал я, готовый завоевать хотя бы часть мира и возможно скорее доказать своим сородичам, что я скроен совсем иначе, чем все Каменцинды. Три дивных года прожил я в одной и той же тесной, холодной мансарде, учился, писал стихи, мечтал и чувствовал вокруг себя близость всех красот мира. Не каждый день ел я горячее, но ежедневно, еженощно и ежечасно пело, смеялось и плакало зато мое сердце, преисполненное могучим счастьем, пылко и страстно вбирая в себя прекрасную жизнь.

Цюрих был первым большим городом, который мне удалось видеть, и несколько недель подряд я от изумления таращил глаза. Искренне восторгаться или завидовать городской жизни мне и в голову не приходило, для этого я был слишком провинциален; но я наслаждался пестрым разнообразием улиц, домов и людей. Я смотрел на улицы, запруженные экипажами, площади, сады, роскошные здания и церкви: видел толпы людей за работой; видел попойки студентов, жизнь аристократов и скитание туристов. Модно элегантные, утонченные дамы богатого круга казались мне павлинами в курятнике, красивыми, гордыми, но немного смешными. Особенно робким я не был, немного только упрямым и замкнутым, но нисколько, впрочем, не сомневался, что способен вполне познакомиться с кипучей городской жизнью и найти впоследствии в ней и себе самому подходящее место.

Юность пришла ко мне в образе красивого молодого человека, который учился в том же городе и снимал две уютные комнатки на первом этаже одного со мной дома. Каждый день слышал я внизу игру на рояле и впервые ощущал волшебную силу музыки, самого женственного и сладостного из всех искусств. Потом я видел, как молодой человек уходил из дома с книгой или нотами в левой руке и с папиросой в правой, дымок которой вился позади его элегантной, стройной фигуры. Меня влекла к нему робкая заинтересованность, но я продолжал быть одиноким и боялся сойтись с человеком, рядом с легким, свободным нравом и благосостоянием которого моя нищета и отсутствие манер будут только меня унижать. Но он сам явился ко мне. Однажды вечером раздался стук в дверь, я испугался немного: до сих пор ко мне ни разу никто не заходил. В комнату вошел мой сосед, протянул мне руку и назвал свое имя с таким приветливым, непринужденным видом, словно мы были с ним давно уже знакомы.

– Я хотел вас спросить, не хотите ли вы вместе со мной поиграть на рояле? – сказал он дружеским тоном.

Я никогда в жизни не прикасался ни к одному инструменту. Сказав ему это, я добавил, что кроме, как петь фистулой, по-швейцарски, я ничего не умею, но что его игру на рояле я часто слышал и всегда восторгался.

– Как можно легко ошибиться! – воскликнул он весело. Судя по вашей наружности, я готов был поклясться, что вы музыкант. Удивительно! Но вы говорите, что можете петь по-швейцарски! Ну, спойте, прошу вас! Я ужасно люблю это.

Я смутился и ответил, что так вдруг и в комнате петь не могу. Для этого нужно быть в горах и находиться к тому же в соответствующем настроении.

– Ну, так мы с вами отправимся в горы! Хотите, завтра? Ну, я вас прошу. Мы пойдем с вами под вечер. Погуляем, поболтаем немного, вы споете, а потом мы поужинаем где-нибудь в деревне. Ведь у вас времени найдется достаточно?

– О, да.

Я поспешно согласился. И попросил его сыграть мне что-нибудь.

Мы спустились вниз в его изящную просторную квартирку. Несколько картин в модных рамках, рояль, легкий художественный беспорядок и тонкий аромат сигар придавали комнатам уют и изящный вид, совершенно доселе мне незнакомый. Рихард подсел к роялю и сыграл несколько тактов.

– Вы ведь знаете это? – спросил он. Он был изумительно красив, повернув от рояля голову и посмотрев на меня своими сияющими глазами.

– Нет, – ответил я, – я не знаю.

– Это Вагнер, – сказал он, – из «Мейстерзингеров», – и продолжал играть.