Петербург Достоевского — страница 9 из 20

заглянул в могилы; ужасно! Вода, совершенно вода, и какая зеленая и… ну да уж что! Поминутно могильщик выкачивал черепком»[123]… Притаилась здесь вражья сила, memento mori[124] Петербурга. Долго оставался он на кладбище; прилег на длинный камень в виде мраморного гроба и услыхал звуки глухие, как будто рты закрыты подушками. Это переговаривались мертвецы, лежавшие в соленой воде. Душевное гниение их еще более смрадно, чем гниение плотское. Сыны и дщери Петербурга продолжают свою суету суетствий и в загробном существовании, с той только разницей, что здесь они могут отбросить всякий стыд. «Да поскорее же! Поскорей! Ах когда же мы начнем ничего не стыдиться».[125]

Таково подполье города.

Вот эти дремлящие в недрах города силы хаоса сообщают жизни Петербурга, столь суетной и пошлой, исключительную напряженность. И этот город «полный пошлости таинственной»[126] оказывается городом фантастики, превращается в призрак, в видение.

Эта фантастика не заключается в дуалистическом рассечении жизни на явь и сон, прозу и поэзию, быль и сказку. Нет, ее особенность в неразличимости противоположных начал, в их нераздельной слитности, но только не в их механическом смешении. Чем петербургская жизнь привычнее, пошлее, тем полнее незримо присутствующей тайной.

В романе «Подросток» отмечено особое восприятие города, когда он перестает быть самим собой и оборачивается неведомым ликом. Пейзаж Петербурга превращается в какой то лунный ландшафт.

«И странно, мне все казалось, что все кругом, даже воздух которым я дышу, был как будто с другой планеты, точно я вдруг очутился на луне

Все это: город, прохожие, тротуар, по которому я бежал, все это было не мое. «Вот это Дворцовая площадь, вот это — Исаакий» мерещилось мне…… все это стало вдруг не мое.»[127]

Петербург какой то оборотень.

В одном из ранних произведений Достоевским затронут мотив раздвоения жизни, как бывает раздвоение личности, и в этой «другой» жизни Петербург является в преображенном виде. Его солнце вдруг станет каким то потусторонним и в его лучах город приобретает сказочный облик.

«Есть в Петербурге довольно странные уголки. В эти места как будто не заглядывает то же солнце, которое светит для всех петербургских людей, а выглядывает какое то другое, новое, как будто нарочно заказанное для этих углов, и светит на все иным, особенным светом. В этих углах… выживается как будто совсем другая жизнь, непохожая на ту, которая возле нас кипит, а такая, которая может быть в тридесятом неведомом царстве, а не у нас, в наше серьезное-пресерьезное время. Вот эта то жизнь и есть смесь чего то чисто фантастического, горячо идеального и вместе с тем… тускло-прозаичного и обыкновенного, чтоб не сказать: до невероятности пошлого.»[128]

Здесь еще дается противоставление, позднее мы увидим — это то невероятно пошлое и окажется самым фантастическим.

Свойственные эпохе середины XIX века бытовые картины на темы «физиологии города», столь выразительные у Некрасова, часто встречаются и на страницах Достоевского. (Вспомним немецкую булочную на Вознесенском проспекте или набережную Фонтанки).[129] Однако, последний умеет сообщить им печать фантастики.

Эта тяга к физиологии[130] так сильна в Достоевском потому, что через нее проникают его взоры в таинственные недра души города. Этим открывает Достоевский новую страницу в истории восприятия Петербурга.

Версилов признается подростку:

«Я люблю иногда от скуки, от ужасной душевной скуки… заходить в разные вот эти клоаки. Эта обстановка, эта заикающаяся ария из Лючии, эти половые в русских до неприличия костюмах, этот табачище, эти крики из биллиардной, все это до того пошло и прозаично, что граничит почти с фантастическим»…

Пристально, неотвратно всматривается Достоевский в облик города; его скучный, больной и холодный вид не пугает, а влечет духовидца и он начинает прозревать за этой отталкивающей оболочкой «миры иные». В подобном трактире «братья знакомятся» и завязываются беседы «желторотых мальчиков», в которых ставятся «мучительно старинные вопросы над коими сотни тысяч голов кружились и сохли и потели» (Тютчев, «Вопросы», перевод из Гейне).

В одном из своих видений визионер-романист создает из привычных «позитивных» элементов призрачно-сказочный пейзаж.

«Были уже полные сумерки, когда Аркадий возвращался домой. Подойдя к Неве он остановился на минуту и бросил пронзительный взгляд вдоль реки в дымную морозную мутную даль, вдруг заалевшую последним пурпуром кровавой зари, догоравшей в мгляном небосклоне. Ночь ложилась над городом, и вся необ'ятная, вспухшая от замерзшего снега поляна Невы, с последним отблеском солнца, осыпалась бесконечными мириадами искр иглистого инея. Становился мороз в двадцать градусов. Мерзлый пар валил с загнанных на смерть лошадей, с бегущих людей. Сжатый воздух дрожал от малейшего звука и, словно великаны, со всех кровель обеих набережных подымались и неслись вверх по холодному небу столпы дыма, сплетаясь и расплетаясь в дороге, так что, казалось, новые здания вставали над старыми, новый город складывался в воздухе… Казалось, наконец, что весь этот мир, со всеми жильцами его, сильными и слабыми, со всеми жилищами их, приютами нищих и раззолоченными палатами — отрадой сильных мира сего, в этот сумеречный час походит на фантастическую, волшебную грезу, на сон, который в свою очередь тотчас исчезнет и искурится паром к темно-синему небу. Какая то странная дума посетила осиротелого товарища бедного Васи».

(Слабое сердце ПСС. Т. 2. С. 47–48.)

Перед нами опять панорама Невы. Но на этот раз не проникнута она духом немым и глухим.[131] В час торжественный и печальный, в час заката возносятся к небу, клубясь, столпы дыма. Весь пейзаж соткан из алых тонов вечерней зари и мутных, дымчатых тонов волнующейся пелены города, а сквозь нее сверкают искры мглистого инея.

И над всем этим холодное темно-синее небо.

Кто из петербуржцев не знает преображающую силу инея, который после туманной ночи серебрит стены и колонны храмов и домов? В утренний час, когда лучи солнца борятся с тающим туманом Петербург отливает тонами перламутра и кажется зачарованным городом.

Но Достоевский в этой картине увидел возникающий новый город и реальный Петербург превращается в какой-то мираж.

Может быть дельта Невы заколдованное место? Китеж невидимый град пребывает в истинном бытии, Петербург зримый, но лишенный подлинной жизни, навождение какой то таинственной силы, верно не доброй.

Петербург как будто остается отвлеченной идеей своего основателя, лишенной реального бытия. «Строитель чудотворный»[132] заколдовал финские болота и возник над ними мираж, в котором живая душа человека превращается в страдающий призрак, становится также умышленной и отвлеченной.

«Мне сто раз среди этого тумана задавалась странная, но навязчивая греза: „А что как разлетится туман и уйдет к верху, не уйдет ли с ним вместе этот гнилой склизкий город. Поднимется вместе с туманом и исчезнет как дым и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жаркодышащем загнанном коне?“»

Что же это видение или же просто сон?

«Вот они все кидаются и мечутся, а почем знать, может быть все это чей-нибудь сон, и ни одного то человека здесь нет настоящего, истинного, ни одного поступка действительного. Кто-нибудь вдруг проснется, кому это все грезится, — и все вдруг исчезнет.»

Ясен после этого вывод Достоевского. Петербургское утро казалось бы самое прозаическое на всем земном шаре, является чуть ли не «самым фантастическим в мире».[133]

* * *

При разработке темы «Петербург в творчестве Достоевского» наталкиваешься на признание самого писателя о власти города, как органического целого, над его обитателем. Красноречивый Евгений Иванович[134] рассудительно объясняет кн. Мышкину причину происшедших событий и между прочим говорит:

«Прибавьте нашу петербургскую, потрясающую нервы, оттепель; прибавьте весь этот день, в незнакомом и почти фантастическом для вас городе».[135]

Вельчанинов особенно страдал в Петербурге от белых ночей, которые действуют на душу подобно свету луны, вызывая неопределенное безпокойство и сильное напряжение всего существа.

Еще раньше была отмечена страшная власть над душой водной стихии, как первоосновы Петербурга. Вспомним ненастные ночи, мокрый снег, когда темные и безумные силы овладевали душой, когда фантастическая мечта становилась господствующей силой.

Как мы увидим позднее, и сухие, душные, знойные летние дни вызывали ту же лихорадочную работу ума, порождали свои мечты и свои преступления. Интересную в этом смысле характеристику нашего города дает Свидригайлов. Петербург —

«это город полусумашедших. Если бы у нас были науки, то медики, юристы и философы могли бы сделать над Петербургом драгоценнейшие исследования, каждый по своей специальности. Редко где найдется столько мрачных, резких и странных влияний на душу человека, как в Петербурге. Чего стоят одни климатические влияния! Между тем это административной центр всей России, и характер его должен отражаться на всем».