[76].
Весь период жизни Долгорукова за границей, начиная с 1863 года, тесно связан с А. И. Герценом. Между этими двумя людьми, столь резко отличными друг от друга, как это ни удивительно, существовало какое-то взаимное понимание и внутреннее сочувствие. Долгоруков неизменно относился с глубоким уважением и к Герцену и к Огареву. Вспыльчивый, страстный, раздражительный в своих суждениях и оценках, не обошедший ни одного знакомого какой-нибудь выходкой, в отношении обоих корифеев эмиграции Долгоруков испытывал какое-то чувство почтительного пиетета, которое никогда его не покидало. «Всем известны, — писал он в 1861 году, — высокий ум А. И. Герцена, его блистательное остроумие, его красноречие, своеобразное, колкое и меткое, и замечательные способности Н. П. Огарева, являющего в себе весьма редкое сочетание поэтического дара с познаниями по части политической экономии и с даром обсуждения вопросов финансовых и политических. Мы не разделяем политических мнений г-д Герцена и Огарева: они принадлежат к партии социалистов, а мы принадлежим к партии приверженцев монархии конституционной, но мы душевно любим и глубоко уважаем Александра Ивановича и Николая Платоновича за их благородный характер, за их отменную благонамеренность, за их высокое бескорыстие, столь редкое в наш корыстолюбивый век»[77].
Долгоруков действительно до последних дней относился к Герцену с исключительным для его бешеной и подозрительной натуры доверием. Он считался с его мнением, искал его общества и требовал с его стороны внимания. Не отличаясь тактом и чутьем, он надоедал Герцену своими частыми посещениями, когда жил с ним в одном городе.
Герцен тяготился назойливостью Долгорукова, его несдержанностью и бестактностью, постоянными его ссорами и скандалами, подсмеивался над его аристократическими претензиями, над вольнодумством «князя-республиканца», над страстью его играть роль и быть на виду. О «фюрсте», или «принце», как он его называл в своей компании, он редко мог говорить серьезно. И тем не менее он с ним все-таки как-то считался, видя в нем борца за общее дело. «Аристократ ли я, дурак ли я — не знаю, но с Долгорукрвым у меня есть общий язык», — признавался он Огареву в 1868 году, в разгар размолвки с Долгоруковым из-за Бакунина. Когда появилась «Vérité sur la Russie», Герцен открыто солидаризировался с ее автором, о чем и заявил в «Колоколе» (№ 73–74 от 15 июня 1860 года), и последующие его издания он горячо рекомендовал читателю. Он не только принимал у себя Долгорукова в качестве почетного члена эмиграции, но и сам с Огаревым бывал у него, переписывался с ним, хотя их переписка не носит характера близости. «Что касается Долгорукова, — писал он Ю. Ф. Самарину 14 июля 1864 года, — тут не союз, а скорее предлог». Союзник этот мог быть очень докучен и часто неудобен, но все-таки это был союзник, и Герцен держался его. У него с ним, по его собственным словам, «ни интимности, ни ссоры не было». «Долгоруков мне слишком друг, — писал он в сентябре 1865 года, когда общественное мнение либеральных русских кругов стало все более отворачиваться от «фюрста», — этого вдруг не переделаешь»[78]. Герцен неоднократно сочувственно отзывался о публикациях Долгорукова[79]. В 1862 году, когда его постиг «опозоривший его» судебный приговор, он выступил, как мы видели, печатно в его защиту, позже поместил на страницах «Колокола» его ответ на обвинения Аммосова. Он, несомненно, ценил его как журнального работника; Огареву он постоянно советовал «эксплоатировать» его для «заметок из газет»[80].
В те годы, когда у Долгорукова не было собственного печатного органа, он участвовал в «Колоколе» в качестве корреспондента: в 1865 году напечатан был написанный им некролог декабриста князя С. Г. Волконского. Вероятно, в том же году и несомненно в следующем он вел весь отдел «Смеси» и чинил немало беспокойства ответственным редакторам характером своих заметок. В 1867 году, правда не без трений и с оговоркой от имени редакции, появилось в «Колоколе» его «Письмо из Петербурга»[81]. Есть даже повод думать, что одно время Долгоруков играл довольно большую роль в «Колоколе» благодаря своей напористости и тем скандалам, которыми он поддерживал свой авторитет[82].
Но отрицательные черты характера «фюрста», его несдержанность, переходившая в необузданность, его грубость, бестактность мешали сближению. Чем дальше, тем труднее было Герцену ладить с этим цивилизованным дикарем. «Ряд размолвок должен был привести к охлаждению». Последней каплей, переполнившей чашу, была резкая выходка Долгорукова в печати против Бакунина в конце 1867 года, вызвавшая разрыв знакомства между ним и Герценом. «Долгоруков все пакостит, — писал последний по этому поводу, — а потому я прервал дипломатические сношения». «Только все же он не крал, как Некрасов, и не посылал доносами на виселицу, как Катков», — прибавляет он, и в этих словах звучит что-то вроде нотки сомнения в правильности принятого решения в отношении союзника[83].
Летом 1868 года Долгоруков серьезно захворал. На одре болезни совершилось его примирение с Герценом.
Первые известия о болезни «князя-гиппопотама» Герцен принял шутливо, но когда из Женевы до него дошел призыв умиравшего соратника, он поспешил к нему. Он застал его при последнем издыхании. «Долгоруков очень плох, — писал он 11 июля, — но сильный организм не сдается, как крепость; говорит несвязно, глаза потухли; он не знает близости конца, но боится, а главное, внутри его идет страшная передряга». Герцену «он был рад без меры, но без шума», постоянно жал ему руки и благодарил. Герцену пришлось быть свидетелем тяжелой семейной драмы между умиравшим отцом и спешно приехавшим при известии о его болезни сыном. Он не дождался его смерти, но видел его агонию. «Конец ужаснее не выдумывал ни один трагик», — говорит он, намекая, по-видимому, и на физические страдания умирающего, и на тяжелое его нравственное состояние, граничившее с сумасшествием, и на тяжелую рознь между ним и сыном, которого отец подозревал в желании ускорить его кончину[84]. Долгоруков умер 6 августа. Герцен посвятил ему теплый некролог в «Колоколе»[85].
Такова биография князя-эмигранта. Как бы ни относиться к его деятельности, нельзя отказать его личности в выпуклости и яркости. Враги и друзья одинаково признавали в нем ум и образование. Но эти его качества убивались во всех отношениях отвратительным характером. «Он был очень умен и учен, но имел дурной нрав и злой язык», — говорит о нем князь Н. С. Голицын[86]. «Хотя он был человек несомненно весьма образованный и ученый, издавший в свое время довольно почтенный труд о дворянстве, но пользовался репутацией завистливого, мелочного и вообще человека неприятного характера», — вспоминает о нем князь А. В. Мещерский[87]. «Умный человек, но очень резкий на язык», — так отзывались о нем люди доброжелательные[88]. «Каналья, но очень умный и остроумный», — выражались о нем те, у кого у самих язык не отличался мягкостью[89].
«Чванливый, жаждущий популярности», он с юношеских лет отличался безудержным честолюбием и жаждой власти. О его «глупом тщеславии» сетовал А. И. Тургенев еще в 1841 году: «Раздавить это тщеславие, сделать так, чтоб о нем и его произведениях говорили как можно меньше и даже совсем о них забыли, значит оказать ему услугу и помешать ему и в будущем злоупотреблять данными ему природой ресурсами»[90]. С годами честолюбие росло с необузданной силой. В течение всей его жизни это чувство и было главным рычагом всех его поступков. «В больших карих глазах виднелись самолюбие и привычка властвовать», — отметила Н. А. Тучкова-Огарева, встречавшая его в 1862 году[91]. Между тем неудачи преследовали его в течение всей жизни: с первых шагов, когда его мальчиком исключили из камер-пажей, его постигали, как мы видели, «щелчки и удары» на поприще общественной и государственной деятельности. И в личной жизни он был неудачником. Он был «собой нехорош, небольшого роста, дурно сложен, прихрамывал», и к нему прочно пристало прозвище «Bancal». Первая невеста, княжна Мещерская, ему отказала; с женой, позже с сыном у него были нелады.
Он был несдержан и груб по природе. Воспитание, вернее отсутствие воспитания, феодальные предрассудки и условия жизни, в которых протекали юные годы знатного и богатого барича, развили в нем эти свойства, а неудачи, особенно ссылка, еще более усилили их. Убежденный в своих исключительных способностях и своем праве на всеобщее преклонение, он переносил свои неудачи с большим трудом, и это развило в нем болезненную обидчивость и раздражительность. Он в состоянии был при первой встрече «по десятому слову» наговорить «грубости незнакомому человеку». Малейшее противоречие выводило его из себя, он тотчас начинал «грубо кричать», чуть не лез драться: «каждое неточное исполнение его желаний приводило князя в неописуемую ярость». «По временам», по выражению Герцена, он «неистовствует». «Он был, — говорит Н. А. Тучкова-Огарева, — ужасно горд и невоздержан на язык: это впоследствии обходилось дорого его самолюбию, когда ему давали отпор на его выходки и отдалялись от него». «Вы знаете, что я горяч и не одарен добродетелью агнца», — писал он сам про себя