Петербургские очерки — страница 8 из 93

[92]. По существу это был типичный самодур, в котором самодурство, привитое в обстановке крепостничества, обострилось благодаря житейским неудачам и условиям жизни в эмиграции.

Привыкнув ставить себя в центр всего мироздания, он считал все для себя позволенным, не стеснялся в средствах для достижения своей цели, и тут он ни перед чем не останавливался: ни перед клеветой, ни перед доносом, ни перед шантажом. Своим политическим противникам он грозил опубликованием компрометирующих их данных и, надо сказать, часто исполнял эту угрозу; к такому же приему прибегал он и в отношении русского правительства, когда хотел чего-нибудь от него добиться, постоянно угрожая своими «секретными» бумагами, которые у него «в надежном месте хранятся»[93].

Современники считали его на все способным. Когда стало известно про анонимные письма, полученные Пушкиным, все стали кивать на Долгорукова, потому что «он один способен на такую гадость». «Это еще не доказано, — заметил по этому поводу Вяземский, — хотя Долгоруков и был в состоянии сделать такую гнусность». В 1865 году по поводу его угроз опубликовать частные письма и содержание интимных разговоров Стасюлевич писал, что «от Долгорукова это можно ожидать». «Положительно Долгоруков — подлец», — заявляет князь Н. П. Трубецкой[94] Поэтому нет такой «гадости», которой ему бы ни приписывали: отношения к Геккерну, анонимные письма Пушкину, шантаж Воронцова, обман типографа Веймарна, оскорбление врача Абрамсона и т. д.

Но главным преступлением, благодаря которому и сложилось убеждение, что он способен на любую «гнусность», оставалось в глазах великосветского русского общества опубликование во французской прессе сведений, компрометирующих русское дворянство и русские правящие круги. Долгорукову могли простить поступок с Веймарном и безызвестным врачом из Одессы, могли забыть про его предполагавшуюся роль в гибели великого поэта и про анонимную записку к фельдмаршалу; с ним продолжали видеться и поддерживать знакомство, даже когда он перебрался на жительство в Париж, но все от него отшатнулись, когда он захотел рассказать «Правду о России», — «Notice» графа Альмагро ему не простили.

Плоть от плоти высшего петербургского света, «свой человек» в аристократических салонах и министерских приемных, связанный родственными и приятельскими отношениями с носителями власти, он, задетый в своем самолюбии, неудовлетворенный в своих честолюбивых притязаниях вынес на публичное позорище все тщательно скрываемые от постороннего взора темные стороны, все интимные тайны своего круга, все то, что принято было не замечать, о чем считалось неуместным говорить вслух, не побоялся стать предателем собственного класса, и его класс жестоко мстил ему за измену. В конце концов, в этом озлоблении высших кругов дворянства против титулованного эмигранта была доля недоразумения. Долгоруков никогда, в сущности, не порывал так резко со своим классом, как сам это утверждал. И в эмиграции он оставался в своих публицистических произведениях тем, чем он был в России, — русским аристократом, достаточно умным, чтоб понимать неизбежность буржуазных реформ, человеком весьма умеренных по существу политических взглядов, резкость суждений которого обусловливалась личной обидой и несдержанностью темперамента. «Представитель крамольного холопства, отчужденный за дурное поведение от великих милостей»[95], он попал в эмиграцию и вследствие неуравновешенности характера стал страшен и до известной степени опасен Петербургу как публицист.

II

Политическая физиономия князя Петра Владимировича Долгорукова полна таких же неожиданных противоречий, как и вся его «курьезная» личность. Проповедник буржуазного равенства, автор одной из самых последовательных либерально-буржуазных программ, он никогда не мог отрешиться вполне от пережитков идеологии крупного феодала, всегда оставался князем Рюриковичем и пришел к буржуазной программе с точки зрения интересов феодала. Очень метко было поэтому так понравившееся Герцену острое словцо Тургенева, назвавшего его «республиканцем-князем»[96].

Долгорукова никогда не покидало сознание его высокого происхождения, ощущавшееся им с необычайной живостью, никогда не покидала мысль, что «по рождению своему он принадлежит к одной из самых блистательных русских фамилий». «С IX века, — говорит его словами адвокат Мари, — его род, его фамилия, его имя связаны с правящим домом, царствовавшим в ту эпоху в России. С тех пор этот славный и плодоносный источник струился сквозь века, никогда не утрачивая своей силы… Брачными союзами род Долгоруковых связан и с первыми шагами династии Романовых и с ее концом. Он считает в своих рядах много имен, славных в военном деле, в дипломатии и во всех отраслях политики, администрации и войны». Как генеалог Долгоруков никогда не забывал, что он князь и потомок Рюрика. Он всегда помнил, что знатностью происхождения он не имеет себе равных в России, что даже царствующая династия в этом отношении должна уступить первое место ему, отпрыску древнейшей династии. «Государь, — писал он Александру II, — в наш век титул, не сопряженный с политическими правами, не значит ровно ничего, и я своим княжеским титлом не дорожу ни на волос, но отнять его у меня вы не вправе, предки мои не получили титла этого от предков ваших, но пользовались им потому, что сами были государями и владели подданными точно так, как и вы владеете. Вам известно, государь, что предки мои были великими князьями и управляли Россией в то время, когда предки вашего величества не были еще графами Ольденбургскими»[97].

В душе Долгоруков никогда не мог вполне примириться с утратой владетельных прав своего дома и всегда с негодованием говорил об усилении московских великих князей за счет униженья остальных Рюриковичей.

В силу какого-то неясного атавизма он почти дословно повторял сетования князя Андрея Михайловича Курбского. «По мере того как возрастали великолепие и могущество той ветви дома Рюрика, которая княжила в Москве, — жалуется Долгоруков, — остальные отрасли этого дома быстро клонились к упадку и к политическому разрушению. Великие князья московские принудили князей удельных обменять свои княжества на богатые частные владения; тех, кто не подчинялся, лишали их без вознаграждения, а самих их бросали в тюрьмы. Но для московского владетельного дома было мало ограбить своих родичей: надо было слить их с московским боярством»[98].

Возношение древним родом, постоянное напоминание о большей по сравнению с царствующей фамилией знатности происхождения, мелкое родословное тщеславие «князя-республиканца» служили постоянной мишенью насмешек среди знавших его. Кельсиев иронически писал, что «неловко себя чувствовал в присутствии претендента на императорский престол». «Наш эмигрант так часто оповещал иностранную публику о своем происхождении от Рюрика, что в этом повторительном приеме я позволю себе видеть не одно тщеславие, — саркастически писал Суворин в «Петербургских Ведомостях» в 1868 году. — Кн. Долгоруков, по всей вероятности, рассчитывает сделаться владыкою на каком-нибудь необитаемом острове, который впоследствии он постарается колонизировать семействами, производящими свое происхождение от Гедимина и других князей, не столь древних, как Рюрик»[99].

С такими преувеличенными родословными представлениями князь Петр Владимирович глубоко переживал все несоответствие между блестящим прошлым его дома и настоящим. Он с негодованием видел, что родовитая знать, к которой он принадлежал, все более оттеснялась от вершин власти «жадной толпой» сомнительного происхождения, чиновной и придворной «дворней», как он выражался, обступившей со всех сторон трон и захватившей в свои руки все почетные и доходные места в управлении. У него на глазах быстрыми шагами шла бюрократизация всех отраслей управления, сопровождавшаяся своего рода демократизацией правящего круга: чин заслонял древность рода, фавор — таланты. Уязвленное самолюбие Рюриковича не могло примириться с положением, при котором «новая рожденьем знатность» «пятою рабскою» попирала «обломки игрою счастия обиженных родов». С величайшим презрением отзывался он об этих случайных выходцах из среды мелкого дворянства, противопоставляя «славному и плодоносному источнику» своего рода «грязное происхождение политического возвышения современных Воронцовых», потомкам Якова Долгорукова — Орловых, «знатность и богатство коих истекли из источников столь отвратительных»[100]. «В настоящее время, — восклицает он, — Россия угнетается самой гнилой, самой презренной частью дворянства, т. е. родами, которые окружают государя, образуют его двор и занимают все высшие должности в государстве, меж тем как вся здоровая, просвещенная, благородная часть дворянства отстранена от дел, не имеет никакого участия в управлении и разделяет общую судьбу, т. е. угнетена со стороны камарильи и бюрократии, одинаково бесчестных»[101].

В этом отношении Долгоруков был не одинок: так же чувствовал, так же реагировал на процесс своеобразной демократизации, происходившей в правящих сферах на почве чина и царской милости, другой «аристократ», старший его современник — А. С. Пушкин. Но корни этой родословной оппозиции можно искать дальше позади. Так чувствовали еще предки князя Петра Владимировича, те «княжата», «влекомые родом от великого князя Владимира», «сродники» Московских царей, когда увидали себя оттесняемыми от власти новым слоем неродословных царских слуг, противопоставлявших принцип государева «жалования» местническим правам былой знати. Психология Долгорукова — это психология кн. Курбского, оскорбленного тем, что «сильным во Израиле» предпочтены «писари московские», «лизоблюды» и «кромешники». «Писари московские» — бюрократия или «чиновная орда», как предпочитал выражаться Долгоруков, — и придворная «камарилья», «дворня царская», «холопия» — те же «кромешники», эти «две разбойничьи шайки» стоят поперек пути титулованного честолюбца. «В настоящее время вся власть в России, — говорит он, — номинально принадлежащая государю, находится в действительности в руках камарильи и бюрократии… Между государями и людьми, избранными общественным мнением, стоит камарилья, состоящая из людей достойных презрения и презираемых. Эта камарилья окружает государя неприступной стеной, обманывает его, препятствуя ему узнать людей и дело. Бесчестная камарилья управляет и грабит с помощью бюрократии, которая со своей стороны управляет императором с помощью камарильи и, пользуясь ее влиянием, может топтать в грязь законы и справедливость и избегает справедливой мести общественного гнева»