Петр I — страница 107 из 142


1721.<…> Весною 1721 года в Ливонию прибыло множество отставных шведских офицеров, которые выдавали себя за желающих определиться в службу царя. Распространился слух, что между ними было и несколько шпионов. Трудность различить их вынудила царя издать указ, которым предписывалось всякому шведу военного звания, находившемуся в этой провинции под предлогом искания службы, выехать оттуда в определенный срок. Вскоре затем последовала казнь князя Гагарина, наместника Сибирского. Заподозренный и обвиненный в обогащении себя в ущерб казне своего государя, он уже около двух лет томился в темницах Адмиралтейства. Царь уважал его за многие прекрасные качества. Всем известно было, что он великодушно облегчил участь пленных шведов, сосланных в его обширную область, употребив в продолжение первых трех лет их плена более 15 000 руб. своих собственных денег на удовлетворение их нужд. Дочь его была замужем за сыном великого канцлера Головкина, а сын был женат на дочери вице-канцлера Шафирова. Не желая подвергать его всей строгости законов, царь постоянно отсрочивал его казнь и для отмены ее не требовал от него ничего, кроме откровенного во всем сознания. Под этим условием, еще накануне его смерти, он предлагал ему возвращение его имущества и должностей. Но несчастный князь, против которого говорили показания его собственного сына и который выдержал уже несколько пыток кнутом, ни в чем не сознавшись, поставил себе за честь явиться перед виселицей с гордым и нетрепетным челом. Царь велел устроить ее перед домом, в котором собирался Сенат, полагая, что преступления и упорство виновного должны подавить всякое к нему сочувствие в душе людей ему близких. Поэтому те из сенаторов, которые были в родстве с князем, не осмелились уклониться от обязанности присутствовать при его смерти. Они должны были не только скрывать свои чувства при виде этого печального зрелища, но даже обедать с царем и весело пить, по обыкновению. Молодой Гагарин, который еще недавно путешествовал по Европе окруженный блеском и свитой, достойными владельного князя, был разжалован и определен на службу простым матросом. Отеческая нежность побудила Шафирова обмануть доверие, которым облек его царь в этом процессе, и утаить из конфискованного имущества преступника значительную сумму для сохранения ее своему зятю. Впоследствии это было причиной его несчастья.

На другой день после этого трагического события царь уехал в Ригу, где желал встретить герцога голштинского. Его попечениями город этот, совершенно разоренный войной, снова приведен был в цветущее состояние. Таможенный сбор с товаров, которые он получал большею частью из Польши и отправлял в разные порты Балтийского моря и океана, простирался ежегодно до 700 000 талеров. Царь увидел там с удовольствием успехи в разведении большого сада, который он приказал насадить вдоль реки и окончить в три месяца и в котором было уже поставлено 15 000 больших деревьев. Супруга его была с ним, окруженная, согласно воле монарха, царским блеском, который ему всегда был в тягость и который она умела поддерживать с удивительным величием и непринужденностью. Двор ее, который она устраивала совершенно по своему вкусу, был многочислен, правилен, блестящ, и, хотя она не смогла вполне отменить при нем русских обычаев, однако ж немецкие у нее преобладали.

Царь не мог надивиться ее способности и умению превращаться, как он выражался, в императрицу, не забывая, что она не родилась ею. Они часто путешествовали вместе, но всегда в отдельных поездах, отличавшихся – один величественностью своей простоты, другой своей роскошью. Он любил видеть ее всюду. Не было военного смотра, спуска корабля, церемонии или праздника, при которых бы она не являлась. При больших торжествах за ее столом бывали все дамы, а за столом царя одни только вельможи. Его забавляло общество женщин, оживленных вином; поэтому она завела у себя свою перворазрядную любительницу рюмки, заведовавшую у нее угощением [и] напитками и носившую титул обер-шенкши. Когда последней удавалось привести дам в веселое расположение духа, никто из мужчин не смел входить к ним, за исключением царя, который только из особенного благоволения позволял иногда кому-нибудь сопровождать себя. Из угодливости же, не менее для него приятной, Екатерина, уверенная в сердце своего супруга, смеялась над его частыми любовными приключениями, как Ливия над интрижками Августа; но зато и он, рассказывая ей об них, всегда оканчивал словами: «Ничто не может сравниться с тобою».

Как ни дружествен и ни великолепен был прием, сделанный герцогу голштинскому царем, но для первого он получил еще особенную цену по тому расположению, которое высказала ему царица. Вполне уверенная в своем величии, она, не боясь уронить себя, в присутствии принцессы царской крови, герцогини курляндской, сказала угнетенному принцу, что одушевленная сознанием долга, внушаемого ей могуществом, она принимает живое участие в интересах герцога, и для нее, супруги величайшего из смертных, Небо прибавило бы еще славы, даруя ей в зятья того, которого она была бы подданной, если б счастье не изменило Швеции и если б Швеция не нарушила присяги, данной ею дому великого Густава1. Слова эти заставили проливать слезы всех присутствовавших, – так трогательно умела говорить эта государыня. Если б дело зависело от нее, ничто не было бы упущено, чтобы без промедления восстановить Карла Фридриха в его правах. Но хотя влияние ее на душу великого царя могло сделать много, однако ж не все. Она была его второй страстью, государство – первой, и поэтому всегда благоразумно уступала место тому, что должно было предшествовать ей.

В Риге царь сильно заболел горячкой. Чтобы вылечиться от нее, он переселился дней на восемь на корабль. По его мнению, морской воздух восстановлял здоровье, и он редкий день пропускал, не подышав этим воздухом. Вставая с рассветом и обедая в 11 часов утра, он после стола имел привычку соснуть. Для этого стояла постель на фрегате, и он отправлялся туда во всякое время года. Даже когда летом он бывал в Петергофе, воздух обширных садов этого дворца казался ему удушливым, и он всегда спал в Монплезире, домике, одна сторона которого омывается волнами моря, а другая примыкает к большому петергофскому парку. Здесь было его любимое убежище. Он украсил его фламандскими картинами, изображавшими сельские и морские сцены, большей частью забавные.

По возвращении в С.-Петербург он отпраздновал 25 июня (по старому стилю) годовщину своего коронования, что делалось очень редко с тех пор как он царствовал один. При царском дворе насчитывалось, впрочем, до тридцати ежегодных празднеств, из которых четыре были в память военных подвигов, а именно взятия Нарвы, победы при Калише2 и Лесной (одержанной над Левенгауптом) и Полтавского сражения. В день празднования последнего царь надевал то самое платье, которое было на нем во время битвы. Но все эти празднества отличались однообразием. Те, которые приходились летом, отправлялись в садах императорского дворца и на обширном, примыкавшем к нему лугу, где маневрировали и потом также принимали участие в пиршестве гвардейские полки Преображенский и Семеновский. В рощах расставлялись столы для всех значительных особ. Одним из главных был стол для духовных лиц. Сам царь иногда садился туда и рассуждал с ними о догматах религии. Если кто-нибудь судил или делал ссылки неверно, то должен был в наказание опоражнивать стакан, наполненный простой водкой, и эти господа обыкновенно удалялись с праздника более других упившимися. Обе царицы, царствующая и вдовствующая супруга Иоанна, кушали с принцессами, своими дочерьми, и с дамами в большой открытой галерее, построенной вдоль реки. За обедом следовал бал, на котором царь танцевал, как и на свадьбах знатных лиц, куда его постоянно приглашали со всей императорской фамилией. В молодые свои годы он любил танцы. Русские вообще имеют большое расположение к этому упражнению и исполняют его с грацией.

Первое, на что царь заставил полюбоваться в своей столице герцога голштинского, было прекрасное здание Адмиралтейства с его магазинами, снабженными множеством материалов и снарядов для постройки и оснастки тридцати или более военных кораблей. При этом случае восемнадцатое большое судно, сооруженное на новой верфи, было спущено на воду и названо «Пантелеймоном», в честь одного из святых греческой церкви. Его строил француз, присланный герцогом-регентом для починки старого 70-пушечного корабля «Le Ferme» <«Стойкость» – франц>, которого царь когда-то получил из Франции и которого его плотники не умели вытащить из воды и поставить на штапель. Работы эти, столь близкие сердцу царя, производились под управлением одного из его любимцев, Ивана Михайловича Головина, носившего титул главного строителя кораблей. Он учился кораблестроению вместе с царем в Голландии, но без большого успеха, и однако ж по одному из тех капризов благоволения, от которых не изъяты и благоразумнейшие из государей, царь поручил ему пост, которого все обязанности, к счастью для морского дела, исполнял сам. Но взамен этого Головин был очень хорошим сухопутным генералом. <…>

Прежде чем оставить Петербург и обеспеченные Ништадтским миром завоевания, чтоб обратиться к новым в другой части света, Петр Великий выразил радость свою по случаю этого славного мира более блестящим делом, чем все празднества. То была всеобщая амнистия, распространенная даже на злоумышленников против его жизни, за исключением одних только убийц, и объявлявшая сложение податных недоимок со времени начала войны до 1718 года, составлявших сумму в несколько миллионов рублей. В указе, данному Сенату, причина этих милостей выражена была в следующих словах: «Считая долгом воздать славу Всемогущему за благодать, ниспосланную нам при заключении мира и прежде, мы полагаем, что не можем показать этого более достойным образом, как даруя прощение и изливая благодеяния на наши народы».

18 декабря 1721 года царь, во главе своих гвардейских полков, торжественно вступил в Москву, но отсрочил на шесть недель празднование мира, желая прежде всего внимательно обозреть приготовления, предписанные им по поводу предстоявшей войны против похитителя персидского престола