я Александрова) и сколько-сколько других учеников Петра Ильича стали его друзьями. В общении с этими учениками-друзьями он находил утешение от огорчений и иссушающего однообразия, составляющего в какой-то мере неизбежную теневую сторону педагогической деятельности.
В Чайковском, с его глубоким пониманием чужого художественного замысла, с его постоянным стремлением помочь и поддержать, с его неистощимой деликатностью и железной энергией, бесспорно, скрывался выдающийся педагог. И, однако, радость педагогического труда была ему мало знакома. Возможно, художнику не хватало способности отрешиться от себя: он легко принимал чужую посредственность за проявление лени, от бегло играющей на фортепьяно девушки требовал проявления творческой жилки.
Но главная причина неудовлетворенности Чайковского заключалась в ином. Преподавание отнимало у композитора наиболее плодотворные, любимые утренние часы работы. И тем не менее, преодолевая неохоту, жертвуя для консерватории самым дорогим, что только у него было, — временем, Чайковский сделал за неполные двенадцать лет преподавания необычайно много.
«Когда я только что приехал из Петербургской консерватории в Москву, — писал А. С. Аренский Танееву, — то был поражен тою разницею, какую я заметил в прохождении курса теории: в Петербургской консерватории к занятиям теорией музыки в классах неспециальных все относились шутя: никто этим предметом не интересовался, и поэтому никто его и не знал; в Московской консерватории — напротив: любой из плохих учеников мог за пояс заткнуть такого, который считался в ряду успевающих. Такому положению дела консерватория обязана тем, что неспециальные классы находились у П. И. Чайковского».
Петр Ильич своим присутствием вносил в жизнь Московской консерватории особенный, глубоко поэтический элемент. Вместе с покоряющей артистичностью Николая Рубинштейна и еще двух-трех выдающихся музыкантов, преподававших в консерватории, он смягчал прозу кропотливого обучения ремеслу и возвращал музыкальному искусству его высокое значение. Перед учениками открывалась перспектива безграничного совершенствования, чудо художественного творчества становилось наглядным и не подлежащим спору.
Прошли годы. Чайковский покинул Московскую консерваторию и Москву. Умер Николай Рубинштейн. Улеглись, потеряли значение былые неудовольствия, обиды и огорчения. Осталось в памяти главное — общая работа на благо народа. Остался образ человека необыкновенной душевной щедрости и обаяния. В память своего друга Чайковский создал вдохновенную поэму, которая переживет многие памятники из мрамора и гранита, — трио «Памяти великого художника». Кашкин называет его «истинным выражением отношения Чайковского к Н. Рубинштейну». Можно довериться и другому указанию Кашкина: «Это трио, — писал он, — можно назвать гениальной музыкальной характеристикой Н. Г. Рубинштейна».
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава I. ВЕСЕННЕЕ ЦВЕТЕНИЕ
Первое крупное произведение Чайковского, симфония «Зимние грезы», открывшее московский период его творчества, написано по совету Николая Рубинштейна и ему посвящено. Это одно из самых обаятельных созданий Петра Ильича. Кажется, будто композитор не написал, а только записал ее, свою Первую симфонию, давно потаенно звучавшую на просторах России. Родным, с детства знакомым веет от нее, как от сияющего на солнце, чуть синеющего в тени снега на полотнах Левитана, как от черных обнаженных деревьев и сквозящего над ними легкого весеннего неба в картине Саврасова «Грачи прилетели».
В 1866 году, когда Чайковский писал «Зимние грезы», а Бородин начал работу над своей Первой симфонией, русские композиторы стояли перед труднейшими и интереснейшими задачами. Движение пробуждавшихся к новой жизни народных масс, трагедия русского крестьянства все настойчивее давали себя знать в искусстве, могущественно воздействуя на сознание умеющих слышать и умеющих видеть. Это глубокое подводное течение истории по-разному сказалось в творчестве разных композиторов. Балакирев и его друзья после первых поисков и первых находок обратились к образам народной фантазии и к изображению драматических эпох русской истории. В наследии Глинки они более всего оценили эпическую и героическую стороны. Гениальные ученики Балакирева Бородин, Мусоргский, Римский-Корсаков подошли вплотную к созданию русской исторической, народно-сказочной и народно-бытовой оперы и эпической симфонии. Даргомыжский, искавший поэзию и драматизм в повседневной жизни, все более совершенствовал после «Русалки» гибкий и выразительный речитатив своих романсов. Последние годы жизни он отдал опере «Каменный гость», где мелодия свободно следовала за всеми изгибами и оттенками пушкинского белого стиха. Русской симфонической музыке он подарил только несколько остроумных и сочных жанровых картинок — «Казачок», «Чухонская фантазия»[31] и другие. А. Н. Серов, человек блестящего, но склонного к эффектам и парадоксам ума, вслед за Вагнером совсем отказал симфонии в праве на существование, считая, что опера вполне заменила ее. Много работал в области оркестровой музыки А. Рубинштейн, но его симфонии обычно так мало связаны с русской жизнью и так сильно связаны с уже написанной до него музыкой, что имеют главным образом подготовительное, почти учебное значение.
По иному пути шел Чайковский. С переездом в Москву он оказался у самого истока мощного творческого процесса. Как в исполинское озеро, собирались в Москву воды десятков и сотен музыкальных источников, особенно, разумеется, из срединных русских областей, но порою также из дальних краев, перерабатывались, фильтровались, принимали московскую окраску и уже единым потоком уходили на безмерные просторы России. В собирательном труде целых поколений певцов, гитаристов, рожечников, скрипачей, пианистов, часто неведомых нам даже по имени, выработаны были элементы художественной речи, легшие в основу творчества Чайковского, сформованы те кирпичи, без которых нельзя было бы построить здания его симфоний, опер и романсов. Создательница общерусского языка, Москва созидала и всероссийскую музыку. Этот процесс, постепенно исчерпавшийся и заглохший к концу века, Чайковский застал еще в полной силе.
На захолустной тогда Мясницкой[32], в тихих переулках Арбата и Поварской[33], из окон, украшенных колоннами барских домов, доносились звуки легких вальсов, вариаций на русские песни, задушевных романсов Глинки и Варламова. Пели разносчики на улицах, приказчики, сидя на широких скамьях у лабазов, швеи в душных мастерских. Пели на скромных вечеринках и на купеческих свадьбах. Не смолкали песни на больших гуляньях у Донского, Даниловского, Симонова монастырей, где собирались огромные хороводы, порою до двухсот человек. Девушки в пестрых платьях и сарафанах, парни в красных рубахах и темных поддевках пели «Во лузях», «На горе-то калина», «Уж как пал туман», «Надоели ночи, надоскучили» и по ходу действия изображали то, о чем пелось в песне. На масленицу и пасху веселое народное гулянье шло под Новинским монастырем, где теперь улица Чайковского, 1 мая — в Сокольниках, в троицын день — на просторном Каланчевском поле и около засыпанного теперь Красного пруда, раньше называвшегося Русальским. На семик хороводы вокруг березок водили девушки в Марьиной роще.
Настоящими очагами песенной культуры были некоторые московские трактиры. Для многих трактиры заменяли тогда театры и концерты. В трактире «Милан» на Смоленском рынке, вспоминает о 1860-х и 1870-х годах московский старожил певец П. Богатырев, пел очень известный хор Молчанова. «Сам Молчанов, белый как лунь старик, превосходно пел русские народные песни. Обладая и в старости чудным могучим тенором, он просто заливался соловьем. Молчанов сам мне говорил, что Глинка его очень любил: «Когда я был молодой, звал меня «синичкой». Другой трактир, на Немецком рынке, славился хором Кольцова. «Кольцов словно нарочно создан был для русской песни. Его «закатистые» высокие ноты как нельзя больше шли к ней, а веселые песни он так выполнял со своим хором, что мурашки бегали по телу. Кольцова не только любили, но прямо обожали. Он со всей страстью отдавался песне, оттого-то она так и пелась у него и лилась в русскую душу». Другие трактиры славились торбанистами[34], гитаристами, плясунами.
Чтобы привлечь богомольцев, направлявшихся в Троицкую лавру[35] и встававших у них на ночлег, крестьяне сел Мытищи и Пушкино нанимали пастухов-рожечников, настоящих художников своего дела. «Чуть только, — пишет Богатырев, — разгорится заря на востоке и солнышко брызнет на зелень ало-золотистыми лучами, пастух уже стоит среди дороги на горке, и льется его звучная песня окрест, и, словно птица, распластав крылья, застывает в воздухе его дивная нота, растет и реет и широкими волнами разливается среди радостного утра в свежем кристальном воздухе». Тому, кто помнит пастуший наигрыш в «Евгении Онегине» после сцены письма, не надо говорить об этой музыке рассвета, зовущей из душного дома в широкий, светлый мир природы.
Эта музыка, еще не ушедшая из быта на концертную эстраду и театральные подмостки, еще не ставшая «ученой» и не разорвавшая связи между творцом и исполнителем, была тем не менее музыкой вполне профессиональной, опиралась на высокую художественную культуру и художественную традицию. Только профессионализм ее имел ремесленный, «дореформенный» характер, почему его и не признали музыкальные критики новой эпохи. Н. Рубинштейн думал иначе. В бродячих шарманщиках он видел «младших братьев». К Всероссийской выставке[36] он предлагал разослать в разные концы России лучшие силы консерватории (Рубинштейн намечал Чайковского, Лароша и Кашкина) для сбора образцов народного творчества и разыскания наиболее выдающихся народных певцов и музыкантов с тем, чтобы на выставке представлено было в своем подлинном облике народное искусство. Денег на эти художественные экспедиции отпущено, однако, не было, и проект был предан забвению.