Петр Ильич Чайковский — страница 36 из 65

пкими навыками сценического реализма.

Иное дело опера. Воспоминание о старинной трагедии, рисовавшей события из жизни богов, царей и героев, упорно давало себя чувствовать на оперной сцене. Еще свежее и властнее были традиции романтизма, с его культом поражающего и необыкновенного.

То, что слушатели увидели и услышали в Малом театре 17 марта 1879 года, было, в сущности, не похоже на оперу. Тут не было ни сражений, ни заговоров, ни казней, ни торжественных шествий, не было демонических страстей, невинных страдалиц и таинственных злодеев, не было даже эффектных высоких нот. На сцене варили варенье, встречали гостей, танцевали самые обыкновенные вальс и мазурку. Ольга подшучивала над мечтательностью старшей сестры, Татьяна простодушно поверяла самому близкому ей человеку, старушке няне, первое несмелое признание. Все было просто, даже буднично и по-домашнему знакомо. Когда на балу у Лариных Онегин пел: «Благодарю, не ожидал признания такого», слушатели невольно вспоминали ходившие по рукам шуточные куплеты старика писателя графа В. А. Соллогуба, каждая строфа которых кончалась насмешливым «Благодарю, не ожидал!». Даже вполне оперные сами по себе обстоятельства были изображены не по-оперному, скромно и трезво: в гибели Ленского не было ничего героического, ничего эффектно-театрального не было в семейной драме княгини Греминой. Могло показаться, что все содержание оперы прозаично и даже мелко, что музыке нечего делать с этим слишком уж домашним мирком, как будто лишенным ярких красок и широких идей. Многие критики, если не большинство, так и отнеслись к новой опере.

Эти упреки кажутся сейчас удивительными. Нам, живо чувствующим обаяние музыки «Онегина», легко впасть в обратную ошибку. Художественную искренность и простоту этой оперы мы легко можем посчитать ее главным достоинством, средство принять за цель. Однако опера гениальна не потому, что на сцене варят варенье, и даже не потому, что Татьяна — обыкновенная девушка. Опера гениальна потому, что в обыкновенной девушке Пушкин и Чайковский увидели глубину чувства и силу характера, в простых бытовых положениях — поэзию и красоту. Незамысловатая и не новая схема, положенная в основу романа и оперы, несла большое общественное содержание. Образ пушкинской Татьяны, не вполне уясненный в критической литературе, получил глубокое истолкование в музыке Чайковского. О Татьяне в XIX веке немало спорили. В 40-х годах находили, что ей не следовало сохранять верность мужу, любя Онегина, и что в этом сказалось ее подчинение светским предрассудкам. При этом забывали, что как раз в высшем свете требовали не верности, а лишь соблюдения приличий. Позднее, в 60-х годах, Писарев, как всегда едко и остроумно, вышутил влюбленность Татьяны в Онегина, которого она вовсе не знала и который, по мнению Писарева, совсем не заслуживал любви. Письмо Татьяны критик признал характерным проявлением пустого фантазерства, плодом никуда не годного книжного воспитания, далекого от жизни. Еще в недавнее время, в первые годы революции, многие считали Татьяну типом праздно-мечтательной дворянской барышни. В 1921 году студенты Вхутемаса[92] в беседе с Лениным, по тем же, видимо, соображениям, с легким сердцем назвали оперу Чайковского устарелым, чуждым нам произведением. «Вот как, вы, значит, против «Евгения Онегина»? — весело спросил Владимир Ильич. — Ну, уж мне придется тогда быть «за», я ведь старый человек»[93].

Наивно-прозаическое толкование образов его оперы вызывало у композитора живой отпор.

«Татьяна, — с негодованием писал Чайковский, — не только провинциальная барышня, влюбившаяся в столичного франта. Она — полная чистой женственной красоты девическая душа, еще не тронутая прикосновением к действительной жизни; это мечтательная натура, ищущая смутно идеала и страстно гоняющаяся за ним. Не видя ничего подходящего к идеалу, она остается неудовлетворенной, но покойной. Но стоило появиться лицу, по внешности отличающемуся от среды пошло-провинциальной, она вообразила, что это — идеал, и страсть охватила ее до самозабвения. Пушкин превосходно, гениально изобразил мощь этой девической любви…» «В сцене поединка, — писал он той же своей корреспондентке, находившей, что вся дуэль — пустая донкихотская выходка, — я тоже усматриваю нечто гораздо большее того, что Вы пишете. Разве не глубоко драматична и не трогательна смерть богато одаренного юноши из-за рокового столкновения с требованиями светского взгляда на «честь»? Разве нет драматического положения в том, что скучающий столичный лев от скуки, от мелочного раздражения, помимо воли, вследствие рокового стечения обстоятельств, отнимает жизнь у юноши, которого он, в сущности, любит! Все это, если хотите, очень просто, даже обыденно, но простота и обыденность не исключают ни поэзии, ни драмы».

Для композитора Онегин — «столичный лев», человек, только по внешности отличающийся от пошло-провинциальной среды. Это отношение Чайковского к своему герою совершенно устойчиво. Не только пять лет спустя после окончания оперы, но и в декабре 1877 года, в разгар работы над нею, Чайковский назвал Онегина холодным денди, до мозга костей проникнутым светской бонтонностью[94]. Между пушкинским пониманием Онегина и этой уничтожающей характеристикой лежит целое полустолетие русской жизни, беспощадная критика образа дворянского мечтателя Добролюбовым и Некрасовым, а в конечном счете — смена дворянской революционности разночинной. Полудекабрист Онегин стал в глазах передового человека 70-х годов столичным львом.

Такая оценка Онегина существенно изменила соотношение между ним и Татьяной. Носительницей святого беспокойства, страстного искания правды стала в опере именно она. Это перемещение идейного центра тяжести не было случайностью. Еще Чернышевский отметил в русской литературе 50-х годов типическое, хотя и неожиданное, на первый взгляд, сопоставление сильной, цельной и глубоко-последовательной в своих исканиях девушки со слабым и колеблющимся «искателем правды», сумевшим разбудить к новой жизни дремавшую юную душу героини, но потерпевшим банкротство, как только от слов надлежало перейти к делу. Это сопоставление мы встречаем у Тургенева, у Гончарова, у Некрасова, у Островского, мы узнаем его в памятных всем образах Наташи и Рудина, Елены и Берсенева, Ольги и Обломова, Саши и Агарина из поэмы Некрасова, наконец Катерины и Бориса Тихоновича из «Грозы». Передовые художники вершат суд над одиноким романтическим героем и его «бездейственной, фразистою любовью» к правде и свободе. Непосредственность отношения к жизни противопоставляется здесь чахлой рассудочности, близость к природе и народу — книжной мудрости, естественность — городской и столичной цивилизации. Тема скрещивается с темой «Русалки», «Ундины» и «Лебединого озера», образ Онегина сближается с образом легкомысленного и безвольного аристократа, погубившего простодушное «дитя природы» и понесшего за это кару. Русалки увлекли князя на дно Днепра, Ундина, как вслед за Жуковским любил говорить Петр Ильич, «до смерти уплакала» своего рыцаря, а Зигфрид нашел смерть в волнах вышедшего из берегов Лебединого озера. Но «Евгений Онегин» — не сказка и не предание. В психологической драме и развязка получает по преимуществу внутренний, психологический характер.

За свою никчемность и опустошенность, за то, что, искусившийся в «науке страсти нежной», в бездушном спорте светской любви, Евгений не оценил глубокого, на всю жизнь, чувства Татьяны, он несет иную, не менее суровую кару. Как в страшном сне, повторяется роковое объяснение в любви, но повторяется точно навыворот. Снова кто-то молит о помощи— это он, гордый, и самоуверенный денди, вымаливает признание у ног когда-то отвергнутой им женщины. Снова звучит беспощадная отповедь и самое сейчас для него дорогое и важное именуется мелким чувством — не он ли, слепец, в былые дни сам уверял Татьяну, что младая дева еще не раз сменит «мечтами легкие мечты»? Теперь ему настал черед смиренно выслушивать горькие слова… И предел муки — уйти, зная, что счастье было так возможно, так близко, уйти, зная, что был любим, не имея в будущем ничего, кроме постылого безделья и душевной пустоты.

Если от той атмосферы, которой дышат главные герои оперы, обратиться к музыке, вслушаться и вдуматься в нее, станет понятно, чем определился художественный склад «Евгения Онегина». Убрав или стушевав привычно-оперный внешний драматизм, композитор дал на сцене простор жизни чувства. То, что даже в «Сусанине» и «Руслане», в «Русалке» или «Опричнике» выступало лишь от случая к случаю, как лирический эпизод, стало в «Онегине» главным содержанием всей оперы. Картины природы и быта сохранили значение только естественной среды, в которой находятся персонажи. Психологический интерес стал преобладающим. Этот интерес нигде не переходит в холодное любопытство, он насыщен сердечным участием. С первых звуков вступления к опере, мгновенно вовлекающего слушателя в мир переживаний Татьяны, и до последнего восклицания Онегина, венчающего оперу, мы не выключаемся из потока душевной драмы, несущего нас к неизбежной развязке.

Никогда, ни до, ни после «Онегина», Чайковский не достигал в опере такой цельности, такой слитности. Советские исследователи — Б. В. Асафьев, А. А. Альшванг, В. В. Яковлев, Б. М. Ярустовский, А. И. Шавердян и другие — накопили драгоценный запас наблюдений и обобщений, связанных с музыкою этой оперы. Они показали, как цельность «Онегина» покоится на тонких соответствиях и сходствах, сближающих музыкальный язык главных лирических персонажей — Татьяны и Ленского, как глубоко и естественно коренится этот язык в бытовой русской лирической музыке предшествовавших десятилетий. Они показали, что Чайковский не растворил музыкальных образов своих героев в нейтрально-бытовой музыкальной среде, наоборот, сумел выделить и Татьяну и Ленского, оттенить их особенность, их личность, сделать их предметом нашего страстного сочувствия и сопереживания. В реальной жизненной обстановке трагизм судьбы Татьяны и Ленского стал ощутим еще сильнее. За правдивым и сильным изображением драмы обозначилось страстное отрицание общественных отношений, гнетущих человеческую личность.