— С чем хорошим пожаловал?
Офицер быстро заговорил по-шведски, — указывал на огромный дым, поднимавшийся из крепости в безветренное небо.
— Говори по-русски, — сдаетесь или нет? — сердито перебил Алексей.
На помощь к нему подошел Кенигсек, — нарядный, улыбающийся, — вежливо снял шляпу — поклонился офицеру и, переспросив, перевел: что-де жена коменданта и другие офицерские жены просят позволить им выйти из крепости, где невозможно быть от великого дыма и огня. Алексей взял у офицера письмо о сем к Борису Петровичу Шереметьеву. Повертел. Вдруг исказился злобой, бросил письмо под ноги офицеру, в грязь:
— Не стану докладывать фельдмаршалу… Это — что ж такое? Баб выпустить из крепости. А нам еще две недели на штурмах людей губить… Сдавайтесь на аккорд сейчас же, — и весь разговор…
Кенигсек был вежливее: поднял письмо, отер о кафтан, вернул офицеру, объяснив, что просьба — напрасна. Офицер, пожимая плечами, негодуя, сел в лодку, и — только отплыл — рявкнули все сорок две мортиры батарей Гошки, Гинтера и Петра Алексеевича.
Всю ночь пылал пожар. На башнях расплавлялись свинцовые крыши, и горящие стропила обрушивались, взметая языки пламени. Заревом освещалась река, оба стана русских и ниже по течению — сотня лодок у берега наготове, с охотниками, тесно стоящими на помостах, со штурмовыми лестницами, положенными поперек бортов. После полуночи канонада замолкла, слышался только шум бушующего огня.
Часа за два до зари с царской батареи выстрелила пушка. Надрывающе забили барабаны. Ладьи на веслах пошли к крепости, все ярче озаряемые пламенем. Их вели молодые офицеры: Михайла Голицын, Карпов и Александр Меньшиков. (Вчера Алексашка со слезами говорил Петру: «Мин херц, Шереметьев в фельдмаршалы махнул… Надо мной люди смеются: генерал-майор, губернатор псковский! А на деле — денщик был, денщиком и остался… Пусти в дело за военным чином…»)
Петр с фельдмаршалом и полковниками был на мысу, на батарее. Глядели в подзорные трубы. Ладьи быстро подходили с восточной стороны, там, где обвалилась стена, — навстречу им неслись каленые ядра. Первая лодка врезалась в берег, охотники горохом скатились с помостов, потащили лестницы, полезли. Но лестницы не хватали доверху, даже в проломе. Люди взбирались на спины друг другу, карабкались по выступам. Сверху валились камни, лился расплавленный свинец. Раненые срывались с трехсаженной высоты. Несколько лодок, подожженных ядрами, ярко пылая, уплывали по течению.
Петр жадно глядел в трубу. Когда пороховым дымом застилало место боя, — совал трубу под мышку, начинал вертеть пуговицы на кафтане (несколько уже оторвал). Лицо — землистое, губы черные, глаза ввалились…
— Ну, что же это, что такое! — глухо повторял, дергал шеей, оборачивался к Шереметьеву. (Борис Петрович только вздыхал неторопливо, — видал дела и пострашнее за эти два года.)
— Опять пожалели снарядов… Бери голыми руками! Нельзя же так!..
Борис Петрович отвечал, закрывая глаза:
— Бог милостив, возьмем и так…
Петр, расставя ноги, опять прикладывал трубу к левому глазу.
Много раненых и убитых валялось под стенами. Солнце было уже высоко, задернуто пленками. К облакам поднимался дым из крепостных башен, но пожар, видимо, слабел. Новый отряд охотников, подойдя в лодках с западной стороны, кинулся на лестницы. У всех в зубах горящие фитили, — выхватывали из мешков гранаты, скусывали, поджигали, швыряли. Кое-кому удалось засесть в проломе, но оттуда — не высунуть головы. Шведы упорно сопротивлялись. Пушечные удары, треск гранат, крики, слабо доносившиеся через реку, — то затихали, то снова разгорались. Так длилось час и другой…
Казалось, все надежды, судьба всех тяжких начинаний — в упорстве этих маленьких человечков, суетливо двигающихся на лестницах, передыхающих под выступами стен, стреляющих, хоронясь за кучи камней от шведской картечи… Помочь ничем нельзя. Батареи принуждены бездействовать. Были бы в запасе лодки, — перевезти еще тысячи две солдат на подмогу. Но свободных лодок не было, и не было лестниц, не хватало гранат…
— Батюшка, отошел бы в шатер, откушал бы, — отдохни… Что сердце зря горячить, — говорил с бабьим вздохом Борис Петрович.
Петр, не опуская трубы, нетерпеливо оскалился. Там, на стене, появился высокий седобородый старик в железных латах, в старинной каске. Указывая вниз, на русских, широко развел рот, — должно быть, кричал. Шведы тесно обступили его, тоже кричали, — видимо, о чем-то спорили. Он оттолкнул одного, другого ударил пистолетом, — тяжело полез вниз по уступам камней — в пролом. За ним туда скатилось человек с полсотни. В проломе сбились в яростную кучу шведы и русские. Человеческие тела, как кули, летели вниз… Петр закряхтел длинным стоном.
— Этот старик — комендант — Ерик Шлиппенбах, старший брат генералу Шлиппенбаху, которого я бил, — сказал Борис Петрович.
Шведы быстро овладели проломом, защелкали оттуда из мушкетов. Сбегали по лестницам вниз, кидались с одними шпагами на русских. Высокий старик в латах, стоя в проломе, топал ногой, взмахивал руками, как петух крыльями… («Швед осерчает — ему и смерть не страшна», — сказал Борис Петрович.) Остатки русских отступали к воде, к лодкам. Какой-то человек, с обвязанным тряпкою лицом, метался, отгоняя солдат от лодок, чтобы в них не садились, — прыгал, дрался… Навалившись на нос лодки — отпихнул ее, порожнюю, от берега. Прыгнул к другой — отпихнул… («Мишка Голицын, — сказал Борис Петрович, — тоже горяч».) Рукопашный бой был у самых лодок…
Двенадцать больших челнов с охотниками, сгибая дугою весла, мчались против течения к крепости. Это был последний резерв, отряд Меньшикова. Алексашка, без кафтана — в шелковой розовой рубахе, — без шляпы, со шпагой и пистолетом, первым выскочил на берег… («Хвастун, хвастун», — пробормотал Петр.) Шведы, увидя свежего противника, побежали к стенам, но только часть успела взобраться наверх, остальных покололи. И снова со стен полетели камни, бревна, бухнула пушка картечью. Снова русские полезли на лестницы. Петр следил в трубу за розовой рубашкой. Алексашка бесстрашно добывал себе чин и славу… Взобравшись в пролом, наскочил на старого Шлиппенбаха, увернулся от пистолетной пули, схватился с ним на шпагах — старика едва уберегли свои, утащили наверх… Шведы ослабели под этим новым натиском… («Вот — черт!» — крикнул Петр и затопал ботфортом.) Розовая Алексашкина рубаха уже металась на самом верху, между зубцами стены.
Было плохо видно в подзорную трубу. Огромное раскаленное зарево северного заката разливалось за крепостью.
— Петр Алексеевич, а ведь никак белый флаг выкинули, — сказал Борис Петрович. — Уж пора бы, — тринадцать часов бьемся.
. . . . . .
Ночью на берегу Невы горели большие костры. В лагере никто не спал. Кипели медные котлы с варевом, на колышках жарились целиком бараны. У распиленных пополам бочек стояли усатые ефрейторы, — оделяли водкой каждого вволю, — сколько душа жаждет.
Охотники, еще не остывшие от тринадцатичасового боя, все почти перевязанные окровавленным тряпьем, сидя на пнях, на еловых ветвях у костров, рассказывали плачевные случаи о схватках, о ранах, о смерти товарищей. Кружком позади рассказчиков стояли, разинув рты, солдаты, не бывшие в бою. Слушая, оглядывались на смутно чернеющие на реке обгорелые башни. Там, под стенами опустевшей крепости, лежали кучи мертвых тел.
Погибло смертью свыше пятисот охотников, да на телегах в обозе и в палатках стонало около тысячи раненых. Солдаты со вздохом повторяли: «Вот он тебе Орешек, — разгрызли».
. . . . . .
За ручьем, на пригорке, из освещенного царского шатра доносились крики и роговая музыка. Стрельбы при заздравных чашах не было, — за день настрелялись. Время от времени из шатра вылезали пьяные офицеры за нуждой. Один — полковник, — подойдя к берегу ручья, долго пялился на солдатские костры по ту сторону, — гаркнул пьяно:
— Молодцы, ребята, постарались…
Кое-кто из солдат поднял голову, проворчал:
— Чего орешь, иди — пей дальше, Еруслан-воин.
Из шатра, также за нуждой, вышел Петр. Пошатываясь — справлялся. Огни лагеря плыли перед глазами: редко пьянел, а сегодня разобрало. Вслед вышли Меньшиков и Кенигсек.
— Мин херц, тебе, может, свечу принести, чего долго-то? — пьяным голосом спросил Алексашка.
Кенигсек засмеялся: «Ах, ах!» — как курица, начал приплясывать, задирая сзади полы кафтана.
Петр ему:
— Кенигсек…
— Я здесь, ваше величество…
— Ты чего хвастал за столом…
— Я не хвастал, ваше величество…
— Врешь, я все слышал… Ты что плел Шереметьеву? «Мне эта вещица дороже спасения души…» Какая у тебя вещица?
— Шереметьев хвастал одной рабыней, ваше величество, — лифляндкой. А я не помню, чтобы я…
Кенигсек молчал, будто сразу отрезвел. Петр, оскаленный усмешкою, — сверху вниз — журавлем, — глядел ему в испуганное лицо…
— Ах, ваше величество… Должно быть, я про табакерку поминал — французской работы, — она у меня в обозе… Я принесу…
Он шаткой рысцой пошел к ручью, — в страхе расстегивал на груди пуговички камзола… «Боже, боже, как он узнал? Спрятать, бросить немедля…» Пальцы путались в кружевах, добрался до медальона — на шелковом шнуре, силился оборвать, — шнур больно врезался в шею… (Петр торчал на холме, — глядел вслед.) Кенигсек успокоительно закивал ему, — что, дескать, сейчас принесу… Через глубокий ручей, шумящий между гранитными валунами, было переброшено — с берега на берег — бревно. Кенигсек пошел по нему, башмаки, измазанные в глине, скользили. Он все дергал за шнур. Оступился, отчаянно взмахнул руками, полетел навзничь в ручей.
— Вот дурень пьяный, — сказал Петр.
Подождали. Алексашка нахмурился, озабоченно спустился с холма.
— Петр Алексеевич, беда, кажись… Придется людей позвать…
Кенигсека не сразу нашли, хотя в ручье всего было аршина два глубины. Видимо, падая, он ударился затылком о камень и сразу пошел на дно. Солдаты притащили его к шатру, положили у костра. Петр принялся сгибать ему туловище, разводить руки, дул в рот… Нелепо кончил жизнь посланник Кенигсек… Расстегивая на нем платье, Петр обнаружил на груди, на теле, медальон — величиной с детскую ладонь. Обыскал карманы, вытащил пачку писем. Сейчас же пошел с Алексашкой в шатер.