ПРИБЛИЖЕННЫЕ
Глава 1Сподвижники, друзья и любимцы
«Наш монарх на гору аще сам-десять тянет, а под гору миллионы тянут»… Описывая так своим образным языком одиночество Петра и трудности, встречаемые им на пути проведения в жизнь своих преобразований, Посошков допускает некоторое преувеличенье. Самое восшествие на престол великого преобразователя было, как мы доказывали, торжеством определенной партии; его первые попытки преобразований были ему также внушены окружающими, и впоследствии навряд ли бы он оказался в силах исполнить в двадцать лет работу нескольких столетий, если бы не имел поддержки в довольно значительном числе умных и энергичных сотрудников. Почва, попираемая его властной стопой и орошаемая пóтом его чела, напротив, оказалась плодовитой нужными силами, конечно грубыми, но могучими. После работников первого времени, Лефорта, Нарышкина, появились другие, местные и чужеземные, бесспорно не великие вожди, не глубокие политики, но, подобно царю, люди деятельные, подобно ему, обладавшие несложным, поверхностным образованием, но способные развить в самых разнообразных направлениях мощную инициативу, большую находчивость и поразительную настойчивость. Когда не хватало сотрудников, среди родовитой аристократии – что наступило очень быстро (испугавшись резкости мероприятий Петра, задыхаясь от грубости обращения, растерявшись от головокружительной быстроты поступков, старая аристократия держалась в стороне или совсем притаилась), – царь опускается ниже, до самых глубин слоев простонародья, и взамен Матвеева или Трубецкого находит там Демидова или Ягужинского. Таким образом вокруг него собирается школа государственных людей, носящих особый отпечаток, – прототип «деятелей» более недавнего времени, – поочередно солдат, дипломатов и экономистов, людей без определенной специальности, отчасти дилетантов, людей без предрассудков и без сомнений, без страха, если и не всегда без упрека, идущих прямо вперед не оборачиваясь назад, всегда готовых на решительные меры, удивительно приспособленных для быстрого исполнения всяких обязанностей, для смелого принятия на себя всякой ответственности. Именно такие люди нужны были Петру для выполнения совместного с ним дела. Он не требовал от них, да и справедливо, чтобы они являли собой образец добродетели.
В 1722 г. Кампредон извещал кардинала Дюбуа: «Имею честь сообщить Вашему Высокопреосвященству, что если Вам не угодно прибавить к полномочиям денежную сумму для раздачи русским сановникам, то следует отказаться от надежды на успех. Какую бы пользу царь ни находил в союзе с Францией, если его министры не увидят в том личной выгоды для себя, то их интриги и тайные происки разрушат переговоры самые полезные и клонящиеся к наибольшей славе их государя. Мне приходится видеть ежедневно подтверждения этой истины». Этих министров звали Брюс и Остерман, и «подтверждения», может быть весьма существенные, известные французскому посланнику, не помешали им год тому назад превзойти самого Петра в защите его интересов и добиться условий мира, казавшихся ему недостижимыми.
Трое из числа всех сподвижников великого царствования занимают совершенно особое место: Ромодановский, Шереметьев и Меншиков. Первые два пользовались исключительным правом, – не дарованным даже Екатерине – входить к государю во всякое время дня ночи без доклада. И, отпуская, Петр провожал их до дверей своего кабинета.
Ни одна из княжеских фамилий потомков Рюрика в первые годы восемнадцатого столетия не могла сравниться по влиянию и занимаемому положению с Ромодановскими. Однако в предыдущем веке они далеко не имели такого первенствующего значения, считаясь ниже Черкаских, Трубецких, Голицыных, Репниных, Урусовых, Шереметьевых, Салтыковых и наравне с Куракиными, Долгорукими, Волконскими, Лобановыми. Младшее ответвление одной из младших ветвей обширной семьи варяжского вождя, князей Стародубских, они получили в пятнадцатом столетии свое имя от поместья Ромодановское во Владимирской губернии. Затем они выдвинулись вперед, занимая преемственно должность, превратившуюся для них как бы в наследственную, хотя и не содействовавшую вящему их прославлению. После учреждения царем Алексеем Михайловичем приказа тайной полиции, с подземными тюрьмами и застенками в Преображенском, заведование им было поручено князю Георгию (или Юрию) Ивановичу Ромодановскому. Сын, после смерти отца, занял ту же должность и, в свою очередь, передал ее своему наследнику.
Этот сын Юрия Ивановича и был известный «князь-кесарь».
В 1694 г. в виде награды за победу, одержанную над лже-королем польским в лице Бутурлина, Петр вздумал даровать Ромодановскому такой титул. То была простая шутка, но мы уже видели, насколько забава и серьезное дело смешивались в причудах великого мужа. Труднее себе представить, каким образом человек с нравом Федора Юрьевича мог всю жизнь подчиняться такой комедии. В нем не было ни тени шутовства, склонности к дурачествам, долготерпения. Может быть с наивностью дикаря он не замечал оскорбительной и унизительной действительности, столь очевидной однако в осмеянии его «величества». В глазах Петра он, по-видимому, представлял примирение с режимом, осужденным им на погибель. Поэтому преобразователь терпел его усы и татарское или польское одеяние; но, воздвигая и посвящая культу прошлого такое подобие кумира, искупительного и будившего воспоминания, он позорил и унижал в нем это ненавистное прошлое, все связанные с ним представления и воспоминания: старый московский Кремль, полуазиатскую пышность царей, бывших данников великого хана, тяжелым гнетом придавившую его юные годы; старый замок в Вене и величие римских цезарей, гнет которых он тоже испытал на себе в незабвенный час первого выступления на общественную арену. Вот какие воспоминания стремился Петр обратить в посмешище и низвергнуть в бездну небытия.
Лицо, избранное для такой двусмысленной роли, имело свои достоинства. Поставленный, по крайней мере по виду, выше всякого соблазна, Ромодановский действительно вне всяких подозрений. Он был неподкупен, прямодушен, честен и неумолим, – каменное сердце и железная рука. Среди всевозможных интриг, низостей, алчностей, кипевших вокруг государя, он оставался прямым, надменным, чистым, и когда в Москве вспыхнул мятеж, он быстро с ним справился по-своему: двести мятежников были выхвачены из толпы и повешены за бок на железных крюках среди Красной площади, – площади древней столицы, так метко названной. Тюрьмы и орудия для пыток находились у Ромодановского даже в его собственном доме, и когда Петр, бывший в то время в Голландии, упрекал его в злоупотреблении своей ужасной властью, совершенном в состоянии опьянения, Ромодановский резко отвечал: «Пусть те, у кого много досуга и кто его убивает по чужим краям, ведут знакомство с Ивашкой, у нас же дело поважнее, чем напиваться вином; мы что ни день, купаемся в крови».
Однако и характер Ромодановского все-таки не был лишен определенной гибкости: слишком сильно влияние востока. Правда, ему приходилось иногда противоречить государю, даже открыто порицать его, и в 1713 г., в письме к адмиралу Апраксину, добровольный тиран по-видимому недоумевал, что ему делать «с этим воплощенным чертом, поступающим всегда по-своему». Ромодановский видимо относился очень серьезно к своему кесарству и не терпел насмешки по этому поводу. Шереметьев, докладывая ему о Полтавской победе, величает его «Государем» и «Ваше Величество». Во двор его дворца входили пешком и обнажив голову; сам Петр оставлял свою одноколку у ворот. Подходя к «кесарю», делали земной поклон. Его окружала роскошь азиатского владыки, проявляющего соответственные причуды. Его свита при поездках на охоту состояла из пятисот человек, и посетители всех сословий, являвшиеся к нему, должны были выпивать при входе огромный стакан водки, сдобренной перцем, которую им подавал ворчащий медведь. Если посетитель делал вид, что хочет отказаться, медведь бросал поднос и облапливал жертву. Но тот же человек прекрасно помнил, что Меншиков большой любитель рыбы, и заботился об отправке ему лучших запасов из своих садков, вместе с бочонком вина и меда для денщика Поспелова, горького пьяницы и большого любимца царя.
Шереметьев тоже был, в своем роде, представителем прошлого. Под Нарвой он растерялся, подобно всем; под Полтавой мужественно исполнял свой долг, как и все; в завещании, составленном в 1718 г., он вверяет свою грешную душу царю, и это выражение рисует его целиком. Он прост, скромен и невежествен.
– Какой чин был у тебя раньше? – спрашивает он у унтер-офицера, прибывшего из Германии.
– Каптенармус.
– «Arm», – значит по-немецки бедный? Ты был у себя на родине бедным капитаном, а у нас будешь капитаном, да вдобавок богатым.
Но он был превосходный солдат; всегда первый в огне, сохранявший полное спокойствие под пулями, обожаемый своими подчиненными. На улицах Москвы, заметив какого-нибудь офицера, служившего под его начальством, он обязательно вылезал из кареты, такой же раззолоченной, как у Меншикова, чтобы пожать руку старому товарищу. Искренний, великодушный и гостеприимный – он кормил целое полчище нищих и держал всегда открытый стол на пятьдесят приборов, являя собой одного из последних представителей старых московских бояр, в его симпатичном воплощении.
Александр Данилович Меншиков олицетворял тип совершенно другого характера. Он открывает собою в России целый ряд выскочек – созданий царского каприза. Предание рассказывает, что в молодости Меншиков был мальчишкой-пирожником. Княжеская грамота Меншикова ведет его происхождение от старинного литовского рода. В крайнем случае можно согласовать обе версии. Сын мелкопоместного дворянчика из-под Смоленска мог продавать пирожки на улицах Москвы; ведь торговал же ими кавалер ордена Св. Людовика в Версале во времена Стерна. Во всяком случае, его отец не пошел дальше чина капрала Преображенского полка, куда он сам поступил сержантом около 1698 года. Может быть в то время он совмещал эту должность с торговлей пирожками. Даже во вновь образованных полках, основанных Петром, долго держался весьма любопытный дух промышленности, благодаря традициям, завещанным стрельцами. Но уже тогда юноша пользовался большой благосклонностью царя, называвшего его уменьшительным именем «Алексашка» и осыпавшего всенародно проявлениями почти страстной нежности. Известна роль, какую некоторые свидетельства, – положим, спорные, – приписывают Меншикову во время взрыва гнева на генерала Шеина, когда Петра надо было заставить опомниться. Происхождение фавора Меншикова относится по другим рассказам к иному вмешательству, благотворному и важному, в судьбе государя. Отправляясь на обед к одному боярину, Петр встретил пирожника, его физиономия ему понравилась, и он взял его с собой. За столом он должен был стоять позади его стула. Только что царь протянул руку, чтобы взять себе какое-то кушанье с блюда, пирожник сделал быстрое движение, сказал что-то на ухо царю и остановил его. За несколько часов перед тем пирожник проник в кухню боярина и успел подметить там приготовленную отраву. Отвергнутое царем блюдо было отдано, по его приказанию, собаке, и на ней доказана несомненность покушения. Боярин и его сообщники были арестованы, а Алексашка таким образом начал свою необыкновенную карьеру.
Он родился в 1673 году и был на год моложе Петра. Высокого роста и хорошо сложенный, с приятным лицом, он отличался от царя и от окружающей его среды большою чистоплотностью и даже особенною, свойственною ему одному, элегантностью. Роль представителя, которая ему впоследствии выпала на долю, зависела в некоторой степени от этой особенности. Между тем он не получил никакого образования. Он и впоследствии не выучился грамоте и был лишь в состоянии подписать свое имя. Если верить Екатерине II, имевшей возможность быть вполне осведомленной на этот счет, Меншиков точно так же, будто бы, не достиг и того, чтобы иметь «ясное представление о чем бы то ни было».
Но, по примеру Петра, хотя далеко уступая ему в этом отношении, он приобрел краткие познания обо всем, в том числе и о великосветских приемах и манерах, во всем подражая монарху и делаясь как бы отражением его. Он сопровождал царя под стенами Азова и жил с ним в одной палатке; он следовал за ним всюду и заграницею и брал с ним вместе уроки; он участвовал также в подавлении бунта стрельцов и хвалился, говорят, тем, что собственноручно срубил двадцать непокорных голов. Предоставив самому Петру сбрить себе бороду, он сделался его придворным брадобреем и, избавив всех членов московской ратуши от излишнего украшения, приводил их бритыми к царю, символически изображая таким образом свою будущую деятельность в великом царствовании. С 1700 года он, по-видимому, исполнял при царе обязанности мажордома и занимал в сердце его совсем особое место. Петр называл его в письме «mein Herzenskind (дитя сердца моего), mein bester Firnt (лучший друг мой), или даже mein Bruder (брат мой), – имена, которые он никогда не давал никому другому. Ответы фаворита в таком же фамильярном тоне, и замечательно то, что он не прибавляет к подписи никаких выражений почтительности, тогда как сам Шереметьев подписывается „Наиподданнейший раб твой“.
Однако фаворит имел двух любовниц-сестер Арсеньевых, Дарию и Варвару, фрейлин царевны Наталии любимой сестры государя, которым он писал обеим зараз: они не ревновали его одна к другой. Наконец, он женился на старшей, к которой у Петра, по-видимому были личные отношения загадочного свойства. Женившись на Дарье, Меншиков, по-видимому, повиновался воле своего августейшего друга, которым руководили как бы загадочные, необычайные угрызения совести.
По общему мнению современников, эта связь между ними не была простой дружбой, и сам Петр выказывал странное равнодушие к подобного рода обвинениям. В 1702 году один капитан Преображенского полка, уличенный в слишком смелых речах на эту скабрезную тему, был только выслан в отдаленный гарнизон, и подобные факты повторялись несколько раз.
В 1703 году оба друга в один и тот же день получили орден Св. Андрея, «хотя и недостойны этого», как утверждал Петр в письме к Апраксину. После этого начинается вся феерия Алексашкина возвышения. В 1706 году он получает титул князя Св. Империи, на следующий год, одержав победу над шведским генералом Мардефельдом (при Калише, 18 октября 1706 г.), он становится владетельным русским князем с титулом Ижорского герцога всей Ингерманландии как наследственного владения; он делается также графом в Дубровне, Горках и Потчепе, наследственным владетелем Ораниенбаума и Батурина, генералиссимусом, членом высшего совета, маршалом империи, председателем военной школы, адмиралом «красного флага». Петербургский генерал-губернатор, подполковник Преображенского полка, подполковник трех отрядов лейб-гвардии, капитан роты бомбардиров, кавалер ордена Св. Андрея, Св. Александра, Слона, Белого и Черного Орла… Этого недостаточно. В 1711 году он пытается выкупить у вдовствующей герцогини Курляндской титул ее и герцогство; через год считает себя близким к достижению этой цели и заставляет уже присягать себе чиновников страны. Принужденный отложить до более благоприятного времени окончательное вступление во владение, которое оскорбляет Польшу, он от него не отказывается и вымещает неудачу на польских панах, вынуждая их уступать ему обширные владения за ничтожную цену. Таким образом он прибавляет к своему блеску огромное богатство. В Украйне он покупает у Мазепы весь Почепский уезд и захватывает земли, принадлежащие казацким офицерам. Водруженный его армией столб в какой-либо деревне означает его право на владение ею; в случае сопротивления он прибегает к виселице. Он прибегает и к спекуляциям, которые, будучи основан на его могуществе почти абсолютном, могли быть только прибыльными. Вместе с Толстым и евреем Шафировым, он создает фабрики, которым дает произвольные привилегии. Его могущество ограничивалось только периодическими раскаяниями монарха, сопровождавшимися репрессивными мерами против совершенных им злоупотреблений; а если бы не это, то диктатура, которой он пользовался, предоставила бы ему более полную свободу действий, чем самому Петру, потому что он не ограничивал ее никакими соображениями высшего порядка. Сверх того, если верить императорскому резиденту Плейеру, он доходил до того, что отменял приказания царя; при нем же грубо обращался с царевичем, хватал его за волосы и кидал об пол; цесаревны били ему челом.
Каковы же были достоинства этого человека и какими мерами он достиг всех этих преимуществ?
С точки зрения военных доблестей, нечего ожидать от него ни познаний, ни даже храбрости. «Ни опыты, ни знания, ни храбрости», говорил о нем Витворт. Но он обладал стойкостью при неудачах, стремительностью во время успеха и большой постоянной энергией. «Он деятельный, предприимчивый», отзывался о нем Кампредон, прибавляя: «но скрытен, склонен ко лжи, за деньги готов на все». Странная смесь серьезного ума и ребячества, проявлявшаяся в действиях и манере держать себя у Петра, проявлялась одинаково и у его alter ego (двойника) в чертах почти таких же ярких. В августе 1708 года при переходе через Березину и накануне встречи, которой искали шведы и которой Меншиков старался избежать, мы застаем его занятым новой ливреею для немецкого лакея, которую он посылает жене. Можно подумать, что он придавал огромное значение этому занятию. Пока он размерял галуны и чертил полы, Карл XII маневрировал так, чтобы сделать сражение неизбежным. Между тем исход битвы не оказался таким гибельным для русского войска, как этого можно было ожидать. Русские выдержали столкновение со стойкостью, которая служила предзнаменованием будущих побед. Фаворит вновь овладел собою. Впоследствии Потемкин будет этой же школы.
В Полтаве целые сутки были потеряны Меншиковым перед преследованием, которое, последуй оно тот же час за поражением шведов, неминуемо отдало бы в руки русских Карла с остатками побежденной армии. Когда ему удалось нагнать Лёвенгаупта на берегу Днепра, король уже успел перейти на другой берег, и фаворит, имея с собой только большой отряд кавалеристов, оказался в довольно затруднительном положении. Только счастливая звезда его и дерзость помогли ему выпутаться из беды: он сделал вид, что вслед за ним идет вся победоносная армия; в рядах побежденных произошло смятение, они поддались обману, и Лёвенгаупт пошел на капитуляцию.
Административные способности Меншикова служили ему главным образом для того, чтобы разбогатеть. Он почти все время нагло, безнаказанно воровал. Правда, в 1714 году чрезмерные его грабежи повлекли за собою расследование дела, которое длилось бесконечно. Но фаворит был изворотлив: он предъявлял старые счета, по которым в свою очередь являлся кредитором казны на суммы, гораздо большие, чем те, которых от него требовали, а когда через четыре года новый донос застал его врасплох, он обратился к Петру приблизительно со следующими разъяснениями:
«Разведчики и доносчики сами не знают, что говорят и что делают. Они запутались в мелочах. Если они хотят называть воровством присвоение тех сумм, которыми я мог располагать по своему усмотрению, они очень ошибаются в количестве. Да, присвоил себе те сто тысяч, о которых говорит Негановский; да и мало ли, что я еще брал себе! Я даже и счесть не в состоянии. После Полтавской битвы я нашел в шведском лагере значительные суммы и выделил себе из них двадцать тысяч червонных с лишним, и ваш управитель, Курбатов, честный человек, в несколько приемов доставил мне другие суммы из вашей кассы, монетами и слитками; в Любеке я велел выдать мне пять тысяч дукатов; в Гамбурге вдвое больше; в Мекленбурге и в Германских владениях, в Швеции двенадцать тысяч талеров, в Данциге двадцать тысяч. Всего не вспомнишь! Я по-своему воспользовался данною мне властью. Я в крупном виде действовал так, как другие в мелочах. Если я был неправ, надо было давно остановить меня»…
Петр был обезоружен. Он чувствовал себя соумышленником. Он еще раз закрыл глаза на все. Но доносы преумножались. Кредит в 21 000 рублей, ассигнованный в 1706 году на ремонт войсковых лошадей, вдруг исчез. Вор был все тот же самый. Дело на этот раз подлежало военному суду; тот осудил виновного на лишение прав и состояния. Петр помиловал его. Следствие продолжалось; оно влекло за собою другие расследования; присоединилось обвинение нарушений прав в Польше, в Померании, в Петербургской губернии. Всюду царский диктатор налагал свою руку; не было ни одной губернии, ни одного административного округа, которое миновало бы его рук. Царю это начинало надоедать. Ненасытная алчность его друга угрожала создать монарху дипломатические недоразумения. Голландский посол обвинял ревельского губернатора Зотова в вымогательстве у голландских купцов денег, которые он делил с Меншиковым. Расположение монарха к фавориту с каждым годом охлаждалось; отношения их становились мало-помалу отдаленнее. Наконец дошло до того, что Петр однажды так рассердился, что пригрозил неисправимому грабителю вернуть его к прежней должности. В тот же вечер царь увидел его в поварской одежде с лотком на голове, выкликающего: «Пироги горячие»! Царь рассмеялся. У этого мошенника была не одна зацепка. Он имел всегда верную, неизменную поддержку в Екатерине. Она была когда-то его любовницей и не забывала этого. Он пользовался также страстною любовью Петра к сыну от второй жены, маленькому Петру Петровичу, чтобы расположить к себе царя; в отсутствие Петра он часто писал ему, сообщая ему все новости о его «бесценном сокровище», рассказывая, как тот играет в солдаты, изображая его лепет, восхищаясь его проказами.[13] Но главное, он всегда оставался человеком, на которого можно было положиться во всем, кроме честности, на которого всегда можно было рассчитывать, что он сумеет помочь царю, заменить его, благодаря своей энергии, решимости, предприимчивости, находчивости, которые никогда его не покидали. Посланный в Финляндию с отрядом войска, Апраксин рисковал умереть с голоду. Петр был в отлучке. Совет, созванный на помощь, ничего не решил; купцы отказывались выдавать что бы то ни было в кредит; казна была опустошена. Меншиков сделал распоряжение выломать двери магазинов, забрал все, что ему нужно из провианта, и отослал в Або. Поднялся крик о насилии; сенаторы, заинтересованные в продаже ржи, сделали вид, что хотят арестовать фаворита. Но он выдержал бурю и, по возвращении царя, на этот раз без труда оправдался. Его решительная мера спасла финляндскую армию.
В его пользу говорило и то, что те, которые уличали его, сами не стояли на должной высоте. Один из них, Курбатов, сам должен был сознаться в покраже в 1721 году и присужден был к уплате штрафа.
Таким образом, Меншиков отстаивал себя до конца, все более и более подвергаясь нападениям, но все же держался. В 1723 году Екатерина в двадцатый раз пыталась защитить своего протеже, но Петр резко оборвал ее: «Меншиков на свет явился таким же, каким живет век свой: в беззаконии зачат, в гресех родила мать его и в плутовстве скончает живот свой, и если не исправится, то быть ему без головы»! Прежняя привязанность отжила. Даже остроумие Данилыча, которое столько раз, рассмешив царя, вызывало его снисходительность, перестало его выручать. Войдя однажды в дом счастливого выскочки, так любившего пышность, Петр к изумлению своему увидал голые стены, без мебели. Что за разорение?
– Пришлось продать обои и мебель, чтобы выплачивать наложенный на меня штраф.
– Так сейчас же выкупи все, что продал, а не то я увеличу вдвое штраф.
Очарование разрушено. Меншиков лишился председательства в военной школе; у него отняли 15 000 душ, украденных из бывших владений Мазепы. Смерть Петра застала его наполовину разжалованным. Но при вступлении на престол Екатерины ему все было возвращено с лихвою: он сделался еще могущественнее и уже видел дочь вступающею на престол. Но накануне этого высшего торжества все рушилось, и он дожил век в изгнании, с несколькими копейками в день на пропитание.
Эта вторая половина его жизни не входит в намеченную мною программу настоящей работы; может быть, позднее я возвращусь к ней.
Что бы ни возражали и ни утверждали, этот сотрудник Петра не был слишком умен, но эта сила, которую нельзя не признать. Попавши в руки Петра, призванная служить самой могущественной воле, какая только известна в современной истории до Наполеона, эта сила, брошенная могучим толчком на обширную необработанную степь, какою была в то время Россия, для обработки ее, имела свою ценность. Она побеждала все препятствия, разбивала все преграды; это был могущественный поток, несущий в своем водовороте плодотворные семена, запутанные в тине.
Высокомерный, грубый, корыстолюбивый и жестокий, человек этот не умел любить и не был любим. Когда в 1706 году дом его в Москве загорелся, весь народ радовался. Петр этим не смущался. Он всегда оказывал тайное предпочтение тем слугам, которые помимо его не могли рассчитывать ни на что и ни на кого.
Я подхожу к сподвижникам второстепенным. Некоторые из них принадлежали к старинным дворянским родам, но они не самые интересные. Призванный после смерти Лефорта управлять адмиралтейством и польским приказом, министр иностранных дел этой эпохи, Федор Алексеевич Головин, не был ни моряком, ни дипломатом. Он женил своего брата, Алексея, на одной из сестер Меншикова; за него все делал Ягужинский, которого Петр в свою очередь оценивал по достоинству. Головин с важностью носил компас, как отличительный знак занимаемого им положения: в этом вся его заслуга. Генерал адмирал Апраксин, сменивший его в 1706 году, несколько значительнее, но опять-таки обязан большею частью своего превосходства и успехов присутствию в адмиралтействе норвежца Крюйса. Поэтому он завидовал этому, подчиненному ему, сопернику и с постыдной поспешностью воспользовался случаем от него избавиться. Вследствие гибели одного судна, происшедшей благодаря неправильно истолкованному сигналу, военный совет под председательством генерал-адмирала приговорил чужеземца к смертной казни. Нерыцарский поступок со стороны потомка семьи, претензия которой на аристократичность, впрочем, оспаривается некоторыми генеалогами!
Петр заменил смертный приговор вечной ссылкой, из которой Крюйс скоро возвратился, так как с его отъездом в адмиралтействе все пошло вверх дном.
Управление посольским приказом с титулом канцлера перешло после Головина к Гавриилу Ивановичу Головкину, представлявшему собой еще одно декоративное ничтожество. Положив начало системе, которой Екатерина II дала еще большее развитие, Петр часто отделял титул от исполнения возлагаемых им обязанностей, что позволяло ему легче удовлетворять своему вкусу в выборе фаворитов более низкого происхождения. Низводя титулованного министра до фигуральной роли, он находил для действительной службы своей внешней политике Остерманов и Ягужинских. Друг детства государя, позднее самый обычный товарищ его удовольствий и дебошей, и кроме того родственник его со стороны Нарышкиных, Гавриил Иванович имел привычку держаться со своим государем тона наставника, и в одном из официальных писем он пишет ему в таком тоне: «Ваше Величество соблаговолили приписать мою подагру злоупотреблению удовольствиями Венеры, я считаю своим долгом сообщить Вашему Величеству по этому поводу истину, которая заключается в том, что болезнь происходит скорее от злоупотребления напитками». По честности Головина можно отнести к низшему рангу. Ходили слухи, что он пользовался определенным содержанием от Мазепы. В декабре 1714 года Петр его упрекал при полном составе сената в казнокрадстве; он вынужден был сознаться, что пошел на это при фуражировке армии сообща с Меншиковым.
Но среди старой аристократии были люди и получше этих, по крайней мере в отношении ума. Толстой, например, оправдывал слова Петра: «Когда имеешь дело с ним, держи камень за пазухой, чтобы успеть вовремя выбить ему зубы». Или некто другой, к которому относятся слова царя: «Не знай я, что это за голова, я бы давно приказал ее снести».
Дипломат в Вене, в Константинополе, полицейский агент, преследовавший несчастного Алексея, Толстой пользовался услугами часто постыдными, но всегда выдвигавшими на вид его замечательные способности, и добивался отличия – голубой ленты, места в Сенате и обширных владений. Его значение пало только после смерти Петра. В 1722 году, вовлеченный в конфликт с Меншиковым, он познакомился с горестями ссылки и с негостеприимными берегами Белого моря.
В начале семнадцатого века из рядов аристократии выделяется Борис Иванович Куракин, являющийся первым и в то же время самым привлекательным воплощением русского дипломата, не лишенного и хитрости, как все восточные люди. Обладая гибким умом славянина, влюбленный в литературу, как завсегдатай отеля Рамбуйе и страстный любитель изящного искусства, как истинный версалец, он, войдя в царскую семью, благодаря браку с Ксенией Лопухиной, сестрою первой жены Петра, умел, пока было можно, извлекать выгоду из этого родства и заставить забыть о нем впоследствии. Являясь представителем России сперва в Лондоне при королеве Анне, потом в Ганновере при будущей королеве Англии, и наконец в Париже при регентстве и в первые годы царствования Людовика XV, очень еще молодой и неопытный, он подчас чувствовал себя в весьма затруднительном положении как дипломат, но всегда умел извернуться и поддержать свой престиж и честь своей страны. Умение держать себя с достоинством и неиссякаемым благодушием искупало все его неловкости.
Я должен быть умерен в своем перечислении. Самой интересной личностью этой группы является Василий Никитич Татищев, первый из целого ряда подобных ему деятелей. Род его ведется от Рюрика князьями Смоленскими. Лучший ученик Петра, по окончании школы, которою заведовал в Москве один француз, он вступил, вместе с Неплюевым, в группу молодых людей, посланных Петром за границу для окончания образования. Некоторые из числа этих молодых людей, в том числе и сам Неплюев, были уже женаты. Через Ревель, Копенгаген, Гамбург, они достигли Амстердама и нашли там целую группу русских студентов. Двадцать семь из них были отправлены в Венецию, где должны были вступить на службу республиканского флота. Неплюев принял таким образом участие в экспедиции на остров Корфу. По всем берегам Средиземного моря и даже Атлантического океана можно было встретить эту учащуюся московскую молодежь. Специальные агенты, Беклемишев на юге Франции, князь Иван Львов – в Голландии, и один из Зотовых – во Франции – должны были направлять работы молодежи, руководить ее путешествиями и наблюдать за нею.
Когда они вернулись на родину, Петр ожидал их в своем кабинете, и в шесть часов утра, со свечою в руках (так как зимою солнце еще не восходит в этот час), он проверял по карте их познания в географии, делая им строгий выговор, если испытание не было в их пользу и, указывая на свои мозолистые руки, «которые захотел сделать такими в пример всем прочим».
Неплюев подготовился таким образом к служению своей стране то в качестве дипломата в Турции, то как правитель Малороссии, то как горный чиновник на Урале. Татищев превосходил Неплюева разнообразием способностей, умением быстро осваиваться со всяким делом и неутомимой деятельностью. Бывши всегда примерным учеником, он как будто всю свою жизнь отвечал хорошо заученный урок. Вечно в движении, по примеру своего учителя, он брался за все: военное искусство, дипломатия, финансы, администрация, наука – сменяют друг друга; он был горяч в работе и проникнут чувством ответственности в ней; постоянно что-нибудь делал и привлекал к делу других; не заботясь о прошлом, создавал будущее, так же, как и Петр. Татищев ко всему проявлял интерес, но поверхностный и мелочный. Еще связанный с Востоком крепкими узами, он уже смело направлял взгляд и ум в противоположную сторону.
В 1704 году он присутствовал при взятии Нарвы, также сопровождал Петра по роковой дороге, которая привела к берегам Прута, и пускался в археологические изыскания и раскопки, чтобы найти могилу Игоря, этого легендарного сына Рюрика. Затем, снова отправившись за границу, он провел несколько лет в Берлине, Бреславле и Дрездене, отдаваясь новым изучениям, занятый составлением библиотеки. Немного позже мы находим его занимающим пост дипломата на конгрессе на Аландских островах. Потом мы видим его картографом, занятым обширным делом составления общего атласа России. А несколько времени спустя, отправляясь в Персидскую кампанию, Петр получил книгу-путеводитель «Хроника Мурома», написанную «деятелем».
Татищев является историком. Но этого еще недостаточно. В нем нуждались на Урале, где изыскание залежей меди не приводило к желательным результатам. Он отправился туда, констатировал вопиющие ошибки местного управления, донес об угнетении местного населения агентами центрального управления, основал город Екатеринбург, которому суждено было в будущем играть такую видную роль в развитии горной промышленности; положил начало народным школам и успел изучить французский язык с помощью грамматики, которую он себе достал во время пребывания на Аландских островах. После смерти Петра он, еще молодой, продолжал свою разнообразную деятельность и, умирая, оставил большую литературную работу, которую издал Мюллер: три тома «Истории России», дополненные впоследствии, благодаря трудам Погодина, и энциклопедический словарь, доведенный до буквы Л, – работу, возбудившую сильные нападки со стороны историков восемнадцатого века со Шлецером во главе, но вполне реабилитированную впоследствии. Татищев не избег общей участи, познакомившись с дубинкой своего монарха в 1722 году, благодаря жалобе на хищения, поданной Никитой Демидовым. Он умер в изгнании, как и другие, но выносил свою участь более стойко. В семьдесят лет, чувствуя приближение конца, он сел на коня, отправился в приходскую церковь и слушал обедню. Потом проехал на кладбище, указал место для своей могилы и заказал священнику на завтра заупокойную обедню. Он испустил последний вздох в час, который предвидел, во время соборования. Слава и особенная удача Петра, что он среди своих приближенных встретил человека подобного достоинства и нравственной силы, рядом с Зотовым и Надежинским, этим исповедником, которому царь целовал руку выходя от обедни, а минуту спустя давал щелчки и заставлял состязаться в пьянстве с секретарем в сутане, состоявшем при Дюбуа, известным пьяницей. Через час аббат валялся под столом, а Петр бросался на шею победителю, поздравлял его со спасением чести России. Этот Надежинский оставил после себя большое состояние; но чтобы положить основание богатству России, у Петра, к счастью, нашлись другие помощники.
По своему характеру и происхождению Татищев занимал особое место среди современных ему «деятелей» великого царствования. Ягужинский же, сын учителя школы органистов на службе у лютеранского общества в Москве, начал свою карьеру с роли чистильщика сапог, причем иногда присоединял к этому занятию другие, по поводу которых чувство «приличия», как говорит Вебер, «запрещает ему распространяться». Одному из его покровителей, Головину, пришло в голову приблизить его к Петру, чтобы уменьшить силу Меншикова. Новый пришлец имел одно превосходство над этим фаворитом: такой же грабитель, как и тот, он не делал тайны из своих хищений и знал более меру. Когда царь заговорил при нем о том, чтобы повесить всех казнокрадов, он ответил знаменитой фразой: «Стало быть, ваше величество хочет остаться без подданных!» Верный по-своему, он не изменял делу, ради которого его выдвинул вперед его покровитель: он упорно боролся с Меншиковым и не боялся вступить в открытую борьбу с самой Екатериной, как покровительницей этого фаворита. Его храбрость превосходила его таланты, которые по-видимому были незначительны, и только благодаря ей он достиг поста генерал-прокурора, на котором выказал столько же энергии и строгости к слабостям других, как снисходительности к собственным порокам. Но фаворит, под всемогущество которого Ягужинский подкапывался, со временем отмстил ему. Когда Петр умер, Ягужинский пьяный – потому что он предавался всяким порокам – лежал на заколоченном гробу, раздирая ногтями покров и призывая мстительную тень великого мертвеца.
Как и Ягужинский, Петр Павлович Шафиров происхождения польско-литовского, но род его восходит к более отдаленному времени, и он имеет более сложную родословную. Живший в Орше, Смоленской губернии, его дедушка назывался Шафир и имел прозвище Шайки или Шаюшки, очень употребительное еще и теперь среди его соплеменников. Шафир был фактором, – лицом необходимым для большинства помещиков в их обычной деятельности. Он носил длинный грязный кожан, указывавший на его происхождение. Петр Павлович его уже не носил, но сохранил все отличительные черты своего племени. Царь нашел Шафирова в лавке одного мелкого торговца и дал его в помощники Головину для корреспонденции на польском и других языках, так как молодой человек владел несколькими языками. Когда, после полтавской битвы, Головин стал канцлером, то и помощник его пошел в гору, и бывший торговец суконным товаром стал подканцлером. На самом деле он управлял всеми делами и вел их блестящим образом. Талант его особенно сказался во время неудач при Пруте. Тут он делал чудеса и приложил все старания спасти отечество и царя. Заняв видное положение, он, разумеется, разбогател, стал бароном и выдал пятерых дочерей своих замуж за самых высокопоставленных людей того времени: за Долгорукова, Головина, Гагарина, Новинского и Салтыкова. Но внезапно ветер подул в другую сторону, и все разрушилось. Меншиков, у которого Шафиров из-под носа вырвал большой казенный куш, и Головин, которого он слишком явно желал заместить, а также другой выскочка, Остерман, которому хотелось попасть на его место, воспользовались долгой отлучкой Петра, чтобы его погубить.
Пятнадцатого февраля 1723 года мы видим его на эшафоте, с головой уже лежащей на плахе, и «помощники палача уже тащили его за ноги, так что он касался своим толстым животом земли», как явился секретарь Петра с вестью, что Шафиров помилован, и казнь заменена вечной ссылкой. Он был привезен в Сенат для утверждения грамоты и, по рассказам очевидцев, «еще дрожащим голосом от только что перенесенного ужаса и померкшим взором» отвечал на поздравления членов собрания, только что приговоривших его к смерти. Ему удалось уладить дело так, что вместо Сибири, он попал в Новгород, и там, живя под строгим караулом, терпеливо дожидался смерти Петра, чтобы снова став свободным, приняться за прежние дела и вернуть конфискованное имущество с помощью новых хищений. Одна из его теток, сестра отца, вышла замуж за крещеного еврея, и из этой семьи вышли также очень видные дипломатические деятели, Веселовские.
Особую категорию деятелей, окружавших реформатора, составляли «прибыльщики», специальные агенты фиска, изобретатели новых ресурсов для пополнения государственной казны. Курбатов самый видный их представитель. Еще новый не только для России, но даже для Европы, подобный тип уже вполне подходит к типу современного финансиста; он не упускает из глаз выгоды, но вместе с тем радеет о справедливом распределении налогов. Самому Петру не всегда было под силу тягаться с этим представителем научной политической экономии, и в один прекрасный день он предоставил его жестокости мстительного, кровожадного инквизитора Ромодановского. Конечно, никто не без греха, и сосланному в Архангельскую губернию Курбатову случалось на невидном посту вице-губернатора подчас оправдывать свою опалу; но все же он является жертвой этой борьбы двух различных миров, двух понятий о государстве, двух совестей общественной жизни, в которых не всегда под силу было разобраться даже великому царю.
В еще более резком и драматичном виде обрисовывается эта борьба в судьбе несчастного Иосифа Алексеевича Соловьева, сына архангельского купца. Петр назначил его сперва директором таможни, а потом своим коммерческим агентом и банкиром в Голландии. Денежные операции Соловьева быстро расширились и развились, но он подвергся преследованию вместе с одним из братьев своих, занимавшим скромное место в доме Меншикова, и был выдан русскому правительству. В тайной канцелярии он был допрошен и подвергнут пыткам, однако оправдан; но во время пытки ему раздробили кости на ногах и на руках; миллионный же капитал его куда-то исчез.
Соловьев вышел из крестьян. Забавно и вместе с тем печально описывает Посошков, сам вышедший из той же среды, общие условия жизни людей низшего сословия и отношение к ним сильных временщиков. Вот как он рассказывает о своих распрях с князем Дмитрием Михайловичем Голициным, у которого в 1719 году просил разрешения на постройку винокуренного завода. В этот момент этот русский Монтескье уже пользовался определенным положением в обществе, довольно обеспеченном имуществом, имел некоторые влиятельные связи и вместе с Курбатовым пускался в различные промышленные предприятия. Ответ на прошение Курбатова получился самый невероятный: без всяких объяснений его схватили и швырнули в тюрьму. Он плакался на свою судьбу, охал, горевал, но ничего не мог поделать. Через неделю он решил напомнить о себе рассеянному боярину: «За что я заточен в темницу?» – Князь Голицын спросил: «Как, черт возьми, попал этот человек в тюрьму»? Ему не знали, что ответить, и князь подписал приказ о его немедленном освобождении. При таких расправах без суда, при высокомерном презрении к правам личности, в старой Руси уже начал зарождаться, – как я уже показал выше, – и развиваться иной дух: тенденция к преобразованию. И сам Посошков не избег такого духовного раздвоения: он ярый приверженец петровских реформ и, вместе с тем, насильственных мер, применявшихся преобразователем для успешного проведения этих реформ. Теоретик экономической школы, которой «прибыльщики», с Курбатовым во главе, являются практическими применителями, он служит своим идеям с непримиримостью, стремительностью, крайностью, отличающими всех сектантов. На его долю выпала обычная участь подобных ему людей.
Родная почва, покрытая терниями, находится под паром и требует, по его мнению, корчевки и огня, за что он и принимается, но и сам мимоходом, попадает в эту же неумолимую обработку. Но почему же не удается ему, хотя бы на время, приблизиться к Петру, раз он идет по одному с ним пути с начала до конца своей карьеры, и обязан этим направлением единственно только усилию своей мысли, почерпнутой, как видно, из тех же источников вдохновений? Но тут у него особая судьба: он держит лавочку идей, а Петр решил покупать этот товар не у него. В других же случаях общая тенденция царствования – равенство, и великий реформатор не побрезгал бы сделать себе из мужика сотрудника и даже товарища.
Счастливая судьба современника Посошкова, Демидова, служит тому доказательством.
Известно легендарное начало этой удачи, – анекдот о попорченном пистолете системы знаменитого в то время Кюхенрейтера, попавшем в руки тульского рабочего, который берется его исправить, и диалог царя с оружейником:
Царь: «Вот бы нам научиться делать такие оружия!»
Оружейник: «Эка штука! Это не трудно».
Царь ударил рабочего по щеке и выругал:
«Сперва сделай дело, а потом уж и хвастай!»
Оружейник спокойно отвечал:
«Да ты, мой батюшка, сперва рассмотри хорошенько; ведь пистолет-то моей работы; и вот тебе такой же другой!»
Оружейник этот был крестьянин Тульской губернии, Александровского уезда, деревни Паршино, сын кузнеца, Никита Антуфеев. Отец его жил в городе с 1650 года. Никите было уже под сорок лет, когда он впервые встретился с царем в 1694 году. Говорят, что с тех пор возникло баснословное богатство Демидовых и к тому времени относится начало современного развития горной промышленности в России. Никита был женат, и Петр, извинившись, как говорят, напросился к нему на обед. Обед прошел весело, и пожалованье земли под Тулой для обработки железной руды было платой за это угощение. Это было только началом. Со временем уральские рудники открылись для деятельности и предприимчивого ума Никиты и его сына Акинфа. В 1707 году Никита получил личное дворянство с фамилией Демидова. Потом в 1720 году он получил потомственное дворянство; но он не снял своей крестьянской одежды и, относясь к нему с большим уважением, Петр продолжал называть его фамильярным крестьянским прозвищем «Демидыч».
Демидов не только прославился как бесподобный промышленник и пивовар, но и как основатель двадцати оружейных заводов: в Чуралинске, Верхне-Тагильске, Нижне-Тагильске. Веселый, шутливый характер, природный юмор и сатирический ум сделали его соперником Лефорта. Он умер в Туле в 1725 г. шестидесяти двух лет и оставил огромное состояние и еще более необычайную в то время вещь: репутацию неподкупной честности. Русская промышленность может хвалиться таким предком более, чем флот Головиным, которого Петру вздумалось поставить во главе первого русского флота.
Памятно имя еще одного простого крестьянина, – имя одного из самых крупных лиц русской истории того времени, оспариваемое наукою у литературы – имя Ломоносова. Выразившись о Ломоносове, что, будучи механиком, химиком, минералогом, риториком, художником и поэтом, он был «первым русским университетом», Пушкин не сказал еще всего.
Родившись в 1711 году, Ломоносова по деятельному периоду своей жизни не принадлежит ко времени великого царствования, но он все-таки к нему причастен – он его прямое наследие и прекрасный плод; он олицетворяет в себе цивилизаторскую гениальность этого царствования, вместе со свойственными ему пробелами и противоречиями.
Ломоносов никогда не забывал о своем происхождении; наоборот, он гордился им, но это не препятствовало ему восхвалять все реформы великого царя, вплоть до закона о крепостничестве, жестокость которого Петр усилил; это не помешало ему, крестьянину, просить себе вотчину с двумястами душ крестьян в вечное владение для работы на основанном им заводе. Сын народа, он вспоминает о народных песнях, обычаях и преданиях как о чем-то отдаленном, интересном исключительно с исторической точки зрения. Одна из наиболее глубоких, выразительных форм русской поэзии – русские былины, остатки которых еще и теперь можно услышать в северных губерниях, совершенно не коснулась этого поэта. Он весь устремился к западной литературе, со свойственными ей скоро устаревшими формами. Он увлекался одами, панегириками, историческими поэмами, трагедиями, дидактическими посвящениями. Как литератор и человек науки, Ломоносов был близок к тому, чтобы рассматривать свою двойную деятельность как царскую службу, как обязанность чиновника; как нечто вроде рекрутского набора и всеобщего привлечения к службе в области умственной и личной. Эта система, введенная Петром, сказалась и на Ломоносове.
Несмотря на это, Ломоносов сыграл важную роль в деле общего быстрого преобразования, которое создало современную Россию. Он дал мощный, решительный толчок колоссальному движению, которое спаяло вновь звенья разбитой в тринадцатом веке цепи и поставило таким образом Россию на один уровень с другими цивилизованными странами.
Иностранные сподвижники Петра большею частью были подчиненные, по крайней мере формально. Они часто исполняли все дело, но сами оставались на втором плане. Петр не способен был на ошибку, подобную той, за которую императрица Анна понесла впоследствии такую тяжелую ответственность, отдав свою страну всецело в распоряжение Бирона. В царствование Петра швед Огилви бесславно чертил план кампании, которая в конце концов сокрушила могущество Карла XII; победу одержал Шереметьев. Немцы, голландцы и шведы сживались с местной средой и русели необыкновенно быстро.
Эта в высшей степени подвижная и все впитывающая в себя почва быстро поглощала все, что они приносили оригинального с собой из своей родины.
Рожденный в России сын голландского эмигранта, Андрей Виниус отличался от окружавших его москвичей только высоким образованием; он был православным и говорил на местном языке. Виниус даже усвоил правила своей новой родины. Он умел лучше Меншикова отливать пушки и делать порох, но по уменью набивать карманы стоял наравне с Меншиковым. И другие его соперники в этом шумном нашествии иноземных авантюристов, которым Петр радушно открыл двери, принадлежали большею частью к той же школе. У них профессиональные недостатки. Семена лихоимства и унижения, брошенные татарским игом в национальную совесть, еще сильнее развились под влиянием этих авантюристов.
Швед Яков Брюс, которого при дворе считали химиком, астрологом и инженером, а в народе колдуном, ничего не имел общего ни с Ньютоном, ни с Лавуазье, но скорее смахивал на простого плута. Бесчисленные процессы по поводу злоупотреблений властью, казнокрадства, мошенничества при поставках в свое ведомство – он был начальник артиллерии – предавали его не раз царскому правосудию. Царь всегда прощал его в конце концов. Знания этого мошенника, хотя были знаниями самоучки и дилетанта, имели однако в глазах царя неотразимую притягательность и по отношению к данной среде представляли собой определенную ценность. Сложилось предание о свете, который горел всю ночь в окнах его лаборатории на Сухаревой башне. Астрономические открытия, которые Брюс делал, касались главным образом астрологии, и его знаменитый календарь, напечатанный в 1711 году, напоминает волшебные сказки. Брюс организовал морские артиллерийские и инженерные школы и был их начальником; он был председателем комиссии мануфактурной и горнопромышленной; был вдохновителем научной корреспонденции, которую Петр поддерживал из тщеславия с Лейбницем, а в Ништадтском договоре проявил себя очень изворотливым дипломатом.
Таковы почти все эти иностранцы, годные ко всему, делающие немало полезного, но главным образом блещущие хитростью и энергией.
В Ништадте Брюс, получивший за свои успехи титул графа и чин маршала, имел товарищем Остермана, вестфальца, которому два года пребывания в Йенском университете доставили репутацию ученого. Кампредон в 1725 г. определяет следующим образом уровень его способностей и достоинств: «Знает немецкий, итальянский и французский языки и этим делает себя необходимым; кроме того необыкновенно ловок в каверзах, хитростях и притворстве». Ему и не надо было большего, чтобы наследовать Шафирову и в 1723 году сделаться вице-канцлером в стране, которой канцлером был Головкин. Однако Кампредон забывает о замечательной работоспособности, которую можно поставить в заслугу этому корыстолюбцу. Чтобы польстить инстинкту недоверчивости своего властелина, Остерман сам шифровал и расшифровывал телеграммы, проводя за этой работой дни и ночи не отрываясь и не снимая своего легендарного красного бархатного халата, в котором он 15 января 1844 гордо взошел на эшафот, подобно своему предшественнику, и подобно ему, помилованный, провел свои последние дни в изгнании.
Рядом с польским евреем Шафировым мы видим забавного плута, португальского еврея Девьера. Петр подобрал Девьера в Голландии, где встретил его в 1697 году на борту торгового судна. В 1705 году он уже гвардейский офицер; в 1709 г. генерал. В 1711 году, думая выгодно жениться, он остановил свой выбор на одной из сестер Меншикова, старой и некрасивой. Но его предложение приняли за насмешку; Меншиков ответил, отдав своим слугам приказание высечь оскорбителя. Неизвестно, как Девьер спасся. Конечно он сильно пострадал, но остался жив и отправился с жалобой к царю, который восстановил справедливость. Три дня спустя Девьер повел к алтарю избранную им невесту. Его природное коварство, подобострастие, шутовство и изворотливость все же не защитили его от новых немилостей.
У него как бы предназначенная для того судьбой кожа. В 1718 году мы встречаем его первым заведующим почтою, только что созданной в Петербурге, а также начальником над всей полицией. В качестве такового он сопровождал Петра в одной из его инспектирующих поездок по улицам столицы. Один из мостов, которыми Петр избороздил город для переправы многочисленных пушек, оказался испорченным, и экипаж царя остановился. Царь, выйдя из экипажа, послал за материалом для исправления порчи, и сам принялся за дело, потом, окончив работу, ни слова не говоря, бросил свои инструменты, взял дубинку и нещадно отколотил своего начальника полиции. Окончив, он снова сел в экипаж и, пригласив Девьера сесть с собой: «Садись, брат», спокойно возвратился к прерванному приключением разговору. Еще другие удары ожидали эту изборожденную спину. В 1727 году, после смерти Петра, Меншиков начертил на ней кровавыми штрихами свою месть вынужденному шурину. Под указом о ссылке начальника полиции он сделал приписку: «Бить кнутом».
Бросается в глаза однообразный конец блестящей судьбы всех этих деятелей: конечное падение их неизбежно; как будто над мелкой злобой и личной мстительностью замечается еще какой-то исторический закон возмездия. Все похожие друг на друга, не знающие ни веры, ни совести, без других правил, кроме своего честолюбия и личной выгоды, все эти люди, какого бы происхождения они ни были и по какой бы дороге не шли, доходят до погибели.
Они приходили отовсюду. Уроженец Ольденбурга, Миних, начинающий свою блестящую карьеру с того, что проводит Ладожский канал, стоит в этой толпе авантюристов наряду с дворянином из нижней Бретани, Франциском Вильгельмом де Вильбуа, начавшим свою карьеру контрабандистом во Франции. Мемуары этого последнего, наполненные заведомой ложью, представляют собой очень сомнительный источник как для истории Петра, так и для собственной биографии автора. Спасши – по его словам – от крушения корабль, везший царя из Голландии в Англию, побудивши таким образом московского властелина, который любил необыкновенных людей, пригласить его к себе на службу, Вильбуа из низшего офицера, каким он был раньше, сделался адъютантом и капитаном. Я не возьму на себя труда повторять за ним, с теми же подробностями, приключение, которое два года спустя повлекло за собой его ссылку. Будучи послан в холодное время из Стрельны в Кронштадт с письмом Петра к жене, он выпил по дороге много водки, чтобы согреться. Очутившись в спальне императрицы и увидав раскрытую постель, а на ней полунагую красивую, как ему показалось, женщину, он под влиянием резкой перемены температуры, которая подействовала на его голову, потерял самообладание и способность рассуждать. Я не буду описывать, каковы были последствия этого опьянения, несмотря на крики императрицы и присутствие в соседней комнате фрейлины. Рассказывают, будто бы Екатерина при этом пострадала, не только от насилия, но еще и от эксцесса, который тут будто бы имел место, благодаря физиологическим особенностям Вильбуа, общим у этого контрабандиста с одним галантным королем, нашим современником. Что касается Петра, то, несмотря на то, что потребовалась помощь хирурга для исправления повреждений, он взглянул на катастрофу достаточно философски: «Это животное действовало бессознательно, значит оно невинно, но для примера, пусть его закуют в кандалы на два года». «Кандалы» единственное, что мы можем считать достоверным во всем этом рассказе. Но кажется Вильбуа носил эти цепи не более шести месяцев. Помилованный к этому времени, он женился, заботами царя, на девице Глюк, дочери бывшего пастора в Мариенбурге, и оказался таким образом связанным близкими узами с царем и царицей. В царствование Елизаветы мы видим его контр-адмиралом и комендантом Кронштадского порта. Два других француза из хорошей семьи, Андрей и Андриан де Бриньи, фигурировали в армии царя рядом с этим искателем приключений; но настолько же храбрые, насколько лишенные способности к интригам, необходимым для того чтобы выдвинуться, они прозябали на низших ступенях. Очень требовательные, мало приспособляющиеся, лишенные изворотливости англичане составляли незначительное меньшинство в этой разношерстой толпе иностранцев, которых Петр, по своему усмотрению, избирал, чтобы привить своему народу западную культуру. Знаменитый Перри, приглашенный в качестве инженера, скоро разочаровался и только несколько лет стоял наряду с товарищем по несчастью, Фергуарсоном. Этот последний был приглашен для наблюдений за математической школой, и ему не удалось получить ни копейки за свою службу.
Родившись в 1696 г., Ибрагим, увезенный из своей страны шести лет и привезенный в Константинополь, где в 1705 году царский посланник граф Толстой, купил этого уроженца африканского побережья, которого ждало такое деятельное существование, он на всю свою жизнь сохранил в памяти грустную картину: его горячо любимая сестра Лачану бросилась в море и долго-долго следовала вплавь за кораблем, его увозившим. На берегу Босфора он получил прозвище Ибрагима; в 1707 году во время пребывания царя в Вильне его крестили, Петр был его крестным отцом, а королева польская – крестною матерью, и с тех пор его стали звать Абрам Петрович Ганибал.
Негритенок начал свою службу с должности пажа государя и во время этой должности близко познакомился с дубинкой, но приобрел любовь государя, как милым характером своим, так и своим умом. В 1716 году Петр решил послать его в Париж для пополнения образования. Ганибал много работал раньше и, принятый тотчас же на службу в французской армии, обратил на себя внимание.
Во время кампании 1710 года он получил чин поручика и рану в голову, и уже был окружен некоторой славой; в салонах он был желанным гостем и, по-видимому, одерживал там победы. Но его серьезные вкусы удаляли его от легкомысленной жизни; он поступил в инженерную школу и вышел из нее в 1720 году со званием капитана. После того он вернулся в Россию и занял здесь место капитана в бомбардирском полку, которого Петр был шефом. Ганибал женился. Жена его, дочь греческого негоцианта, очень красивая собою, произвела на свет белокурую дочь. Он заставил жену постричься в монахини, но дал отличное воспитание маленькой Поликсене, выдал ее замуж, назначил ей приданое, но никогда не желал ее видеть.
Ганибал был ревнив, вспыльчив, прям, честен и скуп. По смерти Петра он поссорился с Меншиковым и попал, как все, в ссылку, в Сибирь, откуда вернулся в царствование Елизаветы. Впоследствии он был главнокомандующим и умер в 1781 году, девяноста трех лет.
В сущности все эти приближенные иностранцы не что иное, как только полезности и фигуранты; ни одного действительно великого имени и ни одной великой личности не выделилось из них. Личность главного актера и его роль, может быть, занимала слишком много места на сцене для того, чтобы было по-иному. Подтверждение этого мнения я вижу в отношении самодержца к единственно равному ему по величине человеку, с которым ему случилось сойтись среди современного ему европейского мира. Я уже имел случай упомянуть о первых попытках Лейбница сблизиться с самодержцем и надежды, которые на это возлагало воображение ученого энтузиаста. Эта связь, когда ему удалось ее установить, не послужила на пользу ни тому, ни другому: оба кажутся, благодаря ей, умаленными. С того дня, как Петр, проездом через Германию, показал себя Европе, Лейбниц, по-видимому, подпал власти настоящей мании. Он только и говорил о России и о ее царе, волновался и строил бесконечные планы, один другого несбыточнее, стремившиеся все к одной цели: обратить внимание монарха на себя, возбудить желание познакомиться и добиться признания своих достоинств. Этой горячки есть естественное объяснение. Известно, что великий ученый считал себя славянского происхождения, общего с древним именитым родом польской фамилии графов Любенецких. В автобиографической заметке встречаются следующие строки: «Leibnitorum sive Lubeneziorum, nomen slavonicum, familia in Polonia». Не поладив с городом Лейпцигом, Лейбниц напечатал по его адресу протест: «Пусть Германия не слишком гордится мною: моя гениальность не исключительно немецкого происхождения; в стране схоластиков во мне проснулся гений славянской расы». По его словам, он, обращаясь в 1711 г. к Петру в Торгау, ссылался на эти узы отдаленного племенного родства со стороны отца: «У нас общее происхождение, Ваше Величество», говорил он будто бы царю: «оба мы славяне, мы оба принадлежим к той расе, судьбы которой никто еще не может предугадать, и оба мы инициаторы поколений будущего века».
К сожалению, разговор этот оборвался, и отношения, таким образом начавшиеся, приняли совершенно иной оборот, гораздо менее возвышенный. В 1697 году, обдумывая план путешествия с научной целью на север, Лейбниц еще стоял на должной высоте; он спустился с нее в 1711 году, поглощенный в то время главным образом старанием получить назначение царского представителя при ганноверском дворе. Склонность к занятиям дипломатическим была, как известно, его слабостью, и она усиливалась с годами. И вот он принялся за хлопоты и интриги: надоедал русскому министру барону Урбиху в Вене, осаждал герцога Антона Ульриха Вольфенбютельского, внучка которого только что была просватана за царевича Алексея. Этими хлопотами он добился только обещания чина и пенсии. Так как осуществление этого обещания заставляло себя ждать, то он возобновил попытки, и в 1712 году в Карлсбаде предложил одновременно устроить по одному делу соглашение между Россией и Австрией и изготовить в пользу русского царя магнетический всемирный глобус и инструмент для проектирования укреплений. На этот раз он добился чина тайного советника и подарка в пятьсот червонных и довольствовался этим до 1714 года, когда вакантный дипломатический пост в Вене снова взволновал его. В 1716 году мы видим его на Пирмонтских водах, где он поднес московскому монарху тетрадь мемуаров полунаучных, полуполитических одной рукой, а другой – лубочную повязку на руку царя, страдавшего припадками местного паралича. Он напомнил монарху о пенсии, назначенной ему, но не выплачиваемой, хотя «слух о ней распространился по всей Европе», и, преумножая выражения восхищения и преданности, сделался невыносимо навязчив и невероятно жалок. Петр, между тем, почти всегда оставался равнодушным к сиянию этого обширного ума, и, по-видимому, никак не мог найти с ним точки соприкосновения. Спустя несколько месяцев Лейбниц умер.
Предание приписывает ему большое влияние в деле устроения и направления школ в России. Письмо, содержание которого действительно послужило основанием этой организации, долго приписывалось его перу. Но оригинал, сохранившийся в московском архиве, написан не его почерком, и это доказывает всю неосновательность такого предположения. В других подлинных письмах его об этом не упоминается. Он также не автор еще трех документов по этому вопросу. Что бы ни говорили, он точно также был непричастен к основанию Академии наук в Петербурге. Для организации и руководства этим учреждением Петр наметил другого немца – Христиана Вольфа, но натолкнулся на отказ. Этот соперник Лейбница нашел петербургский климат слишком холодным, а обязанности директора Академии недостаточно хорошо оплачиваемыми. К тому же, он высказывался за замену академии университетом. «В Берлине есть своя Академия наук», говорил он, «но ученых мало». Отказываясь сам, он удовольствовался тем, что порекомендовал царю некоторых из своих друзей: Бернулли, Бюльфингера, Мартини, – ряд избранников, если не выдающихся, то по крайней мере трудолюбивых работников, которыми Россия с большою пользою для себя окружила колыбель русской науки.
Докладная записка Фика (темной личности, бывшего секретаря одного немецкого князя) послужила основанием плана, окончательно принятого Петром для Академии. Проекты Лейбница были для него слишком сложны, превышали горизонт его развития и вероятно были тогда неосуществимы применительно к данному времени и данной среде. На самом деле Петр не одобрил ни одного из слишком широких планов великого ученого. Поглощенный до 1716 года заботой о своей борьбе со Швецией, он рассеянно слушал все предложения Лейбница. Ему достаточно было подобия умственного общения и ученой переписки с Брюсом. Может быть также не понравилось царю и восстановило против себя в этом сотруднике то, что Петр заметил двусмысленность и недостаток благородства в нем. Льстец и проситель затмили в глазах царя человека гениального.
Однако великий сеятель идей, каким был все-таки Лейбниц, не мог пройти бесследно по борозде, проложенной плугом великого преобразователя; семена, обильно бросаемые его щедрою рукою, казались унесенными ветром и затерявшимися в пространстве; но они взошли со временем на подходящей почве. В трудах для изучения славянских языков, выполненных гораздо позднее, под покровительством русского правительства, мы узнаем плодотворные следы этого посева. В своих изысканиях законов магнетизма на земле, произведенных по всей России и даже до центральной Азии, Александр Гумбольдт ссылается также на этого знаменитого предшественника. Дело гениального размаха людей подобных Лейбницу или Петру Великому не измеряется пределами их земной жизни.
Глава 2Женщины
Король. – Я слышал, брат мой, что у вас тоже есть любовница?
Царь. – Брат мой, мои любовницы обходятся мне недорого, а на вашу вы тратите тысячи талеров, которые могли бы употребить с большею пользою.
Сцена эта происходила в 1716 году в Копенгагена, куда Петр приехал навестить своего доброго союзника, датского короля. Разговор сообщен нам в важном дипломатическом документе. На первый взгляд, он, по-видимому, даст верное представление о том, какое место занимал вечный женский вопрос в жизни великого преобразователя. Петр был слишком занят, слишком груб, чтобы заслуживать название любовника или даже просто быть хорошим семьянином. Он ценил на деньги женские ласки, и ценил их очень дешево: по одной копейке за три объятия, которые петербургские красавицы расточали его солдатам. Будущей императрице Екатерине он дал один дукат за первое свидание. Нельзя сказать, чтобы он совсем не был способен ценить в обществе прекрасного пола обаяние женщины. Надо помнить, что женское общество в России – его создание. Присутствие женщин более всего привлекало его в собрания Слободы. Когда в 1693 году на пиршестве у Лефорта две из приглашенных красавиц задумали незаметно скрыться, Петр приказал солдатам вернуть их силою. В 1701 году, когда заботы о нарождающемся русском флоте задержали его в Воронеже, большое общество дам съехалось к нему на Пасху, и он принял их самым любезным образом. Некоторые из них захворали, и он из любезности отсрочил возвращение в Москву. Если бы, впрочем, эти факты имели историческое значение только как воспоминание о подобных любезностях Петра, я бы, не колеблясь, выкинул их, из уважения к женщине и к истории. Но тут есть нечто другое. В такой личности, какою был Петр, с таким сложным характером, каждая, самая незначительная черта его становится источником изумительных открытий. Внешний вид этих фактов хотя и доказывает обходительность Петра, но вместе с тем служит также доказательством его мужиковатости и циничного разврата. В любовных похождениях его не было заботы о том, чтобы не уронить достоинство женщины, ни достаточного уважения к себе; он даже не умел себя держать в границах приличия.
Обратите внимание, например, на анекдот, рассказанный Пёлльницем о пребывании монарха в Магдебурге в 1717 году. «Так как король (прусский) приказал оказывать ему всевозможные почести, то различные государственные учреждения явились приветствовать его in corpore, и их президенты держали речи. Фон Кокцей, брат государственного канцлера, во главе депутации от регентства, явившись приветствовать царя, застал его среди двух русских дам, груди которых он ласкал. Он не прервал своего занятия и во все время произнесения речей.
Или вот еще анекдот, описывающий его встречу в Берлине с племянницею его, герцогиней Мекленбургской.
«Царь поспешно пошел навстречу принцессе, нежно обнял ее и отвел в комнату, где уложил на диван, а затем, не затворяя двери и не обращая внимания на оставшихся в приемной, предался, не стесняясь, выражению своей необузданной страсти».
Пёлльниц, уверяющий, что почерпнул эти сведения от двух очевидцев и от самого царя, добавляет к этому не менее красноречивые подробности по поводу обычного обращения великого человека с придворными дамами: «Княгиня Голицына служила ему дурой или шутихой. Все взапуски дразнили ее. За обедом царь выкидывал объедки со своей тарелки ей на голову, заставлял подходить к себе, чтобы получать от него щелчки». По рассказам других свидетелей выходит, что княгиня отчасти заслуживала такое обращение своей распутной жизнью.
Описание прусского посланника Мардефельда в любопытном свете выставляет французских герцогинь и их пажей, которыми они забавлялись, поздравляя их с тем, что они довольствовались такими кавалерами. У княгини не было пажа, и я не осмелюсь повторить слов Мардефельда, каким образом она заменяла его себе.
По описанию Нартова, обыкновенно довольно достоверно приводящего факты из интимной жизни царя, Петр был большой любитель женщин, но никогда не увлекался ими больше, как на полчаса. Добиваться насильно благосклонности женщины не было в его обыкновении, но так как его выбор часто останавливался на простых служанках, то он мало встречал сопротивления. Нартов, например, называет, между прочими его любовницами, какую-то прачку. Но Брюс приводит более драматичную сцену с дочерью иностранного купца в Москве, которая, чтобы избавиться от любовных преследований Петра, принуждена была бежать из родительского дома и скрываться в лесу. Один из документов, изданных князем Голицыным, описывает драку царя с садовником, которому пришлось отгонять монарха граблями от крестьянки, которой он мешал работать. Говорят даже, что эти небрезгливые ухаживания довели Петра до болезни, которая была плохо вылечена и ускорила его кончину. Но к ответственности по этому поводу была также привлечена г-жа Чернышева, и депеша Кампредона прямо возлагает на нее вину заболевания Екатерины в 1725 году после проведенной с мужем ночи. Еще подробности, которые, надеюсь, читатель мне простить, – ибо я обязан ничего не умалчивать. Мы спустимся еще ниже с Меншиковым, и не с одним им. Бергхольц без обиняков говорит об одном лейтенанте, красивом юноше, которого царь держал при себе «для своего личного удовольствия».
В 1722 году саксонскому художнику Данненгауеру было поручено снять портрет с одного из денщиков монарха и изобразить его совершенно голым. Вильбуа распространяется по поводу «припадков бешеной страсти» Петра, во время которых «для него не было различия пола». В своей депеше от 6 марта 1710 г. датский посланник Юэль испрашивает производства в дворяне одного из находившихся при Меншикове датских подданных, который красив собою и мог бы оказать царю некоторые услуги. Из всего этого видно, что и эта черта характера несомненна. «У его величества должен быть целый легион демонов сладострастия в крови», говорит о монархе врач, который лечил его во время его последней болезни.
Но есть и нечто другое в этой натуре, такой различной в своих проявлениях, подчас столь противоположных, что на их внешний вид нельзя полагаться для определения характера: надо стать выше этого; надо исследовать душу и плоть, рассмотреть все их мельчайшие изгибы, и для этого, не останавливаясь более на слишком скабрезных подробностях, проследить за личностью даже и в этих непривлекательных любовных похождениях, хотя бы это омрачало иногда наше восхищение и вызывало подчас отвращение. Быть может, даже в этих самых неожиданных изгибах его грубого, животного донжуанизма Петру случится возбудить наше удивление.
Начало самое обыкновенное: ранний брак, несколько лет довольно счастливой супружеской жизни, потом постепенное охлаждение к брачному гнезду. Едва прошел медовый месяц, свидания стали все реже и реже, так как царь постоянно отлучался и проводил большую часть времени в путешествиях, но переписка продолжалась довольно нежная, пересыпанная ласкательными прозвищами, дорогими для влюбленных. Чаще всего жена называла Петра «Лапушка», но не к нему одному она обращалась так. Появилось двое детей: Александр, умерший младенцем, и Алексей, рожденный под несчастной звездою. После смерти Натальи Кирилловны отношения ухудшились. Это было в 1694 году. За эти пять лет супружеской жизни нельзя сказать, чтобы у Петра не было кое-каких любовных похождений в Слободе, или еще где-нибудь, но за ним зорко следила мать, и, как почтительный сын, он несколько сдерживался. Это влияние заменил после нее Лефорт, и в то же время из группы не слишком строгих красавиц, которыми молодой монарх окружил себя в Слободе, выделились две восходящие звезды на горизонте нового царствования, – две простолюдинки: дочь сребреника Беттихера и дочь винного торговца Монс. Разногласие в политических взглядах супругов также способствовало разрыву: Евдокия была взята из семьи ярых консерваторов; она была против всех нововведений, которые уже начали появляться, и родные ее, Лопухины, впали в немилость, теряли должности и подвергались различным неприятностям. Один из них, родной брат царицы, осмелился оскорбить царского любимца и был публично избит палкою самим царем; другой был подвергнут пытке, о которой рассказывают ужасные подробности: будто бы Петр облил его винным спиртом и потом при себе велел поджечь. Достоверно только то, что он умер в тюрьме.
Когда царь впервые отправился путешествовать по Европе, отец Евдокии и два ее брата были посланы в отдаленные губернии с назначением губернаторами, но в сущности в ссылку. Во время путешествия Петр перестал писать жене; и вдруг из Лондона он прислал двум своим наперсникам, Л. К. Нарышкину и Т. Н. Стрешневу, приказ, объяснивший его молчание: он велел им предложить Евдокии постричься в монахини. Это был обычный прием того времени для разрыва неудачных браков, и Петр, по-видимому, окончательно решил остановиться на нем. Союз, который он заключил с Западом, решил участь несчастной покинутой царицы. Она принадлежала к иному миру, осужденному на исчезновение. Между тем она не была лишена приятности, хотя, по-видимому, не была красива. Теперь трудно судить об этом. По тогдашним портретам, например, можно было счесть даже ее будущую соперницу, Екатерину, за урода, хотя известно, что художники всегда стараются прикрасить оригинал, и она, очевидно, производила на Петра совсем иное впечатление. Евдокия была не глупа. Когда, после смерти мужа, она вновь появляется при дворе, то кажется милой старушкой, умеющей разобраться в том, что могло ее интересовать и не совсем чуждой даже делам правления. Из писем ее к Глебову, которые будут приведены ниже, можно угадать нежную, страстную душу, способную отдаться любви. Воспитанная в тереме, Евдокия по развитию походила на всех московских женщин того времени: была мало сведуща, проста и суеверна. В этом также был камень преткновения, о который должна была разбиться ее жизнь. Очевидно, она не могла разделять с Петром всех его интересов, не могла быть настоящим его другом.
Вернувшись после долгого путешествия в Москву 26 августа 1698 года вечером, Петр спешил навестить некоторых друзей, между прочими Гордона, а потом посетил и семейство Монс. С женою он не виделся, и только несколько дней спустя согласился встретиться с нею на нейтральной почве у третьих лиц, в доме почтового смотрителя Виниуса, и то только для того, чтобы подтвердить свое решение, переданное Нарышкину и Стрешневу. Ответ Евдокии можно было предвидеть: решительный отказ. Чем заслужила она заточение? В чем провинилась? Никто не мог даже подозревать, чтобы она могла участвовать в политических интригах, в которых были замешаны одно время царевна Софья и ее сестры. К восстанию стрельцов, которое Петр намеревался потопить в море крови, она была непричастна. Но Петр был непоколебим в своем решении. Правда, у него не хватало улик для обвинения Евдокии в чем бы то ни было, но он обошелся и без них. С гневом отталкивает он вмешательство патриарха в пользу законного брака, и после трехнедельных переговоров разрубает узел: к крыльцу подают крытую повозку, запряженную парою лошадей (хроника особенно настаивает на этой подробности, так оскорбительно усугубившей всю жестокость и несправедливость поступка в стране, где всякий мало-мальски зажиточный барин выезжал не иначе, как шестеркой), и «ямщик», как сказали бы мы теперь, увозит бедную Евдокию в Суздаль, за крепкие ворота Покровского девичьего монастыря. С невинной обошлись строже, чем с провинившимися.
Сестрам царя, участие в бунте которых было почти вполне доказано и которые также были заточены, было по крайней мере предоставлено приличное содержание и привычная обстановка. Но жена царя была забыта. Она уже не жена его, не царица; она теряет все, даже свое светское имя. Она монахиня Елена; ей оставлена только одна служанка, и, чтобы не умереть с голоду, она принуждена обращаться за помощью к родным. Она пишет брату Аврааму: «Хоть сама не пью, так было бы, чем людей жаловать: ведь мне нечем больше. Рыбы с духами пришли и всячины присылай, здесь ведь ничего нет: все гнилое. Хоть я вам и прескушна, да что же делать? Покаместь жива, пожалуйте поите да кормите, да одевайте нищую». Любопытна поразительная черта древнерусской патриархальной жизни. Лишения во всем еще только полгоря, но невозможность подавать милостыню – тяжелее всего.
Евдокии было всего двадцать шесть лет, и долго еще мрачные стены уединенной кельи служили склепом для молодой жизни, полной страстных желаний; а когда она, наконец, спустя двадцать лет, покинула их, утратив молодость, с разбитым сердцем, то не на радость растворился для нее этот склеп, а только на еще более тяжкое горе.
Двадцать лет спустя, в 1718 году, дело царевича Алексее вдохновило инквизиторский гений Петра. В числе влияний, которые могли наталкивать непокорного сына на путь бунтовщика, ему казалось несомненным влияние изгнанной матери. Начались следствия и обыски в монастыре. Все розыски высшей полиции оказались тщетными, но вознаградились иным открытием: по-прежнему не причастная ни к какому политическому движению, Евдокия уличена была в преступной связи. Она не вынесла своего одиночества: в опале, в нищете, она невольно искала утешения и беззаветно отдалась первому пожалевшему ее человеку. Это был майор Глебов. Он был прислан в Суздаль для производства рекрутского набора. Узнав, что царица мерзнет и голодает в келье, он принял участие в ее горькой участи и послал ей меховую одежду; это вызвало с ее стороны горячую благодарность, выраженную сначала письменно, а потом и устно. Свидания повторялись и мало-помалу привели к опасной близости, охватившей все существо Евдокии горячею любовью и, вызвав в Глебове более сдержанное чувство, быть может, не лишенное и задней мысли с честолюбивыми надеждами в могущем измениться будущем. Пока Глебову также приходилось бороться с безденежьем; и кроме того он был связан женою. Евдокии хотелось помочь ему; она отдала бы все, чтобы он ни в чем не нуждался и принадлежал всецело ей одной. У нее у самой ничего не было, но она делилась с ним последним, отказывая себе во всем. Как же можно отказать ему? Ему нужны деньги? Она добудет их во что бы то ни стало. «Где твои мысли, батько мой, там и мои, где твои желания, там и мои; я вся в твоей воле».
Но посещения батьки становились реже: его задерживали служебные дела, а может быть и жена; может быть прискучила ему уже новая любовь. Он глух к страстным призывам Евдокии: «Ужели она уже забыта? Как скоро! Значит, не сумела она привязать его к себе? Мало забивала себя для него, мало орошала слезами лицо его, и руки, и все суставы его пальцев». С горьким лиризмом оплакивает она свою утрату, и в этом плаче так надрывается душа в несвязных причитаниях, в бесконечно повторяющихся ласках слышится такая безысходная тоска, сказывается чисто восточная страсть, и такая беззаветная любовь, на которую способны только русские женщины.
«Свет мой, батюшка мой, душа моя, радость моя! Знать уж зло проклятый час приходит, что мне с тобой расставаться! Лучше бы мне душа моя с телом рассталась. Как, ох, свет мой! мне на свете быть без тебя, как живой быть? Уже мое проклятое сердце, за много послышало нечто тошное, давно мне все плакало. Аж мне с тобою знать будет расставаться. Ей, ей, сокрушаюся. И так, Бог весть, каков мил ты мне. Уж мне нет тебя милее, ей Богу! Ох, любезный друг мой! За что ты мне таков мил? Уж мне ни жизнь моя на свете! За что ты, душа моя, на меня был гневен? Что ты ко мне не писал? Носи, сердце мое, мой перстень, меня любя, а я себе такой же сделала; то-то у тебя я его брала. Знать, ты друг мой, сам этого пожелал, что тебе здесь не быть. И давно уж мне твоя любовь, знать изменилась. Все ты слышал слух, что я к тебе пришлю, то и ты отпишешь ко мне. Вот уж не каково будет и сердитовать. Для чего, батько мой, не ходишь ко мне? Что тебе сделалось? Кто тебе на меня что намутил. Что ты не ходишь! Не дал мне на свою персону насмотреться! То ли твоя любовь ко мне? Я же тебя до смерти не покину; никогда ты из разума не выйдешь. Ох, друг мой, свет ты мой, любонька моя! Ох, коли ты едешь, коли меня, батюшка мой, покинешь? Пожалуй, сударь, мой, изволь ты ко мне приехать завтра к обедне переговорить кое какое дело нужное. Ох, свет мой, любезный мой друг, лапушка моя (вспомните, как звала она лапушкой другого)! Отпиши ко мне, порадуй свет мой, хоть мало, что как тебе быть? Где тебе жить, во Володимире ли, аль к Москве ехать? Скажи, пожалуй, не дай умереть с печали. Послала я тебе галздук, носи душа моя. Ничего моего не носишь, что тебе ни дам я. Знать я тебе не мила! То-то ты моего не носишь. То ли твоя любовь ко мне? Ох, свет мой, ох душа моя, ох, сердце мое надселось по тебе! Как мне будет твою любовь забыть, будет как не знаю я; как жить мне без тебя. Ей тошно, свет мой, как нам тебя будет забывать. Ох, свет мой, что ты не прикажешь ни про что, что тебе годно покушать. Скажи сердце, будет досуг, приедь хоть к вечерне».
Но не тронулось сердце батьки. Еще горше плачется и сетует в безысходной тоске и бьется как подстроенная птичка Евдокия.
«Ах, друг мой! Что ты меня покинул? Чем я тебе досадила? Лучше бы у меня душа моя с телом разлучилась, нежели мне было с тобою разлучаться. Кто мое сокровище украде? Кто свет от очию моею отыме! Кому ты меня покидаешь? Кто меня бедную с тобой разлучил? Что я твоей жене сделала? Какое ей зло учинила? Кому ты меня покидаешь? Как надо мной не умилился? Чем я вас прогневала? Что ты душа моя, мне не скажешь, чем я жене твоей досадила, а ты жены своея слушал. Для чего, друг мой, меня оставил, ведь я тебя у жены твоей не отняла; а ты ее слушаешь. Ох, свет мой! Как мне быть без тебя? Как на свете жить? Как ты меня сокрушил? Изтиха? Что я тебе сделала, чем сделала, чем тебе досадила, что ты мне мою винность не сказал, хоть бы ты меня за мою вину прибил, хоть бы ты меня, не вем как, наказал за мою вину. Что твое это чечение, что тебе надобно стало жить со мной. Ради Господа Бога, не покинь ты меня; сюда добивайся. Ей! Сокрушаюсь по тебе».
Спустя несколько дней она опять писала свои горькие сетования:
«Ох, лучше бы умерла, лучше бы ты меня своими руками схоронил. Ох, то ли было у нас говорено? Что я тебе злобствовала, как ты меня покинул? Ей сокрушу сама себя. Не покинь ты меня, ради Христа, ради Бога! Целую тебя во все члены твоя. Не дай мне умереть. Ей сокрушуся!»
Девять таких писем Евдокии сохранились в секретном архиве министерства иностранных дел. Они написаны не ее рукою. Монахиня-царица диктовала их своей поверенной, другой монахине, Каптелиной, которая и от себя делала приписки, пытаясь пробудить совесть изменника и заставить его сжалиться над страданиями матушки. Но неосторожный Глебов собственной рукою засвидетельствовал происхождение каждого листка надписью: «Письмо от царицы Евдокии». Оба одинаковые перстня были также найдены у виновных. Множество монахинь и монастырских слуг, приведенных к допросу, дали показания, вполне подтверждавшие обвинение: Глебов приходил к Евдокии днем и ночью; они целовались при всех, а потом подолгу оставались вдвоем. Наконец Евдокия сама созналась во всем.
А Глебов? Легенда создала из него героя: среди самых ужасных пыток, добровольно принимая на себя всякого рода преступления, он дошел в своей исповеди до того, что взвалил на себя вину в каких-то небывалых убийствах, и двадцать раз подставляя голову палачу на отсечение, он, будто бы, до конца отстаивал честь своей сообщницы. Увы! Протокол допроса, сохранившийся в московском архиве,[14] свидетельствует как раз обратное: оставляя без ответа все другие пункты обвинения, Глебов именно в этом только и сознался, – в этой любовной связи, начавшейся восемь лет тому назад. Евдокии было тогда тридцать восемь лет.
Но я спешу оговориться: признание или отрицание вины здесь ровно ничего не доказывает. Гвардии поручик Скорняков-Писарев, посланный Петром в Суздаль, велел пытать пятьдесят монахинь, из которых некоторые умерли под кнутом. Они все подтвердили то, чего от них добивались. Глебов и Евдокия точно так же были допрошены, и Евдокия созналась в связи с Глебовым.[15] Пытки, которым подвергался несчастный офицер, были так ужасны, что смертный приговор его был назначен к исполнению на 16 марта 1718 г. ввиду опасения докторов, что им не удастся протянуть его жизнь долее суток. Рассказывают, между прочим, о темнице, вымощенной острыми кольями, по которым несчастный должен был ступать босыми ногами. Для смертной казни Петр избрал кол. Так как был мороз в тридцать градусов, то, чтобы продлить муки несчастного, его укутали в теплую меховую шубу и такие же сапоги и шапку. Казнь началась в 3 ч. по полудни и кончилась смертью только на другой день в 7 ч. вечера. Повествование, будто бы Петр подошел к казненному, уже несколько часов сидевшему на колу, пытаясь добиться от него нового признания, и получил вместо ответа плевок в лицо, не имеет никакого основания.
Евдокии была дарована жизнь; но ее сослали в еще более глухой монастырь на берегу Ладожского озера, где за нею был установлен строжайший надзор. Согласно одному показанию, на нее будто бы было наложено, судом епископов, архимандритов и других духовных лиц, предварительное наказание кнутом и неукоснительно выполнено двумя монахами.
Какому чувству поддался Петр, подвергая ее такому жестокому суду? Без сомненья, им не могла руководить ревность к отвергнутой, забытой жене, состарившейся под монашеским клобуком. Всем известно также, как он снисходительно относился к подобным проступкам и вообще ко всему, не касавшемуся его политических интересов. Проступок же Евдокии был совершенно чужд всякого политического характера. Переписка Евдокии с ее возлюбленным могла только подтвердить их невинность в этом отношении, так как в письмах говорится только о любви. Бывшая царица легко поддалась соблазну облечься в свои прежние светские одежды и убеждениям окружающих, высказывавших надежду, что в более или менее непродолжительном времени она вернется к прежней роскоши. Но все это не шло дальше мечтаний. Быть может Евдокия была жертвою ревности и ненависти другого лица. Посмотрим, что было спустя семь лет: Петр умер, и это событие, которое, казалось, можно бы считать счастливым для изгнанницы, превратилось в сигнал к новым невзгодам: ее увозят из монастыря и везут в Шлиссельбургскую крепость, где заточают в подземной темнице, переполненной крысами. Она лежит больная, и за нею ходит только горбатая старушка, которая сама нуждается в уходе. Так держат ее два года. От кого же исходило такое распоряжение? От царствующей теперь Екатерины Первой. И вот, может быть, ответ на предположение, поставленное мною выше. Через два года новая перемена: внезапно, точно во сне, растворяются двери темницы, на пороге появляются разодетые люди, кланяются до земли и просят изгнанницу следовать за ними; в сопровождении их она входит в роскошно убранные хоромы, нарочно приготовленные для нее у коменданта крепости. Неужели эта постель с тонким бельем голландского полотна постлана для нее, уже привыкшей спать на сырой соломе? И неужели для нее эта роскошная палата с золоченой посудой, ларчик с тысячью рублями, экипажи у крыльца, толпа слуг, покорно ожидающих ее приказаний? Неужели же все это для нее?.. Но что же там произошло? Какая перемена?.. Екатерина Первая умерла, и на престол вступил Петр II, сын Алексея и внук Евдокии… И вот несчастную бабушку, дожившую до седых волос в заточении, везут в Москву на коронацию нового монарха; она появляется впереди всех, окруженная роскошью, заботами. Слишком поздно! Жизнь ее разбита; она возвращается, теперь уже по своей воле, в Новодевичий монастырь, где кончит свою жизнь в 1731 году. Монастырь этот служил местом пребывания многих несчастных; здесь жила Софья после крушения всех ее честолюбивых замыслов. Предание говорит еще, что Евдокия гостила в имении Лопухиных, в Серебряном бору, но и оттуда была проведена галерея в соседний Георгиевский монастырь. Могила Евдокии в Московском монастыре, и память о царице-инокине осталась живою в рассказах и народных песнях. После всех лишений и немилостей, которые она перенесла, она приобрела сердечную любовь простого народа, который умеет ценить великие страдания.
Тотчас после высылки Евдокии в монастырь у Петра появилась первая титулованная фаворитка: Анна Монс, или Монст, или Мунст, domiccella Monsiana, как называет ее Корб. До переселения в Москву отец ее занимался в Миндене винною торговлей, или, по другим сообщениям, картежною игрою. Очевидно, семейство это вестфальского происхождения, как ни старались они разыскать свою родословную во Фландрии, прибавляя к своей фамилии частицу де и называя себя вместо Монс – Моэнс де ла Кроа. Сначала Анна была любовницей Лефорта, но променяла фаворита на его властелина и быстро пошла в гору. Она всюду сопровождала царя, даже в торжественных общественных собраниях. Они как бы нарочно выставляли свою связь напоказ. Однажды он крестил у датского посланника и пожелал, чтобы ее просили быть крестной матерью младенца. Он приказал выстроить для нее в Слободе роскошный дворец, и в скорбных архивах Преображенского Приказа зарегистрировано слишком громко высказанное удивление немецкого портного Фланка при виде роскошного убранства опочивальни, которая была красою всего дворца и в которой, как всем было известно, часто пребывал царь. Не без некоторого сожаления и угрызений совести царь в 1703 году подписал в дар Монс большое поместье Дудино в Козельском уезде. Монс была большая попрошайка. Пользуясь великодушием царя, часто вынужденным, она то и дело что-нибудь выпрашивала у него через своего секретаря, которому диктовала записочки и полубезграмотно подписывалась под ними по-немецки. Чтобы вернее выманить что-нибудь, она прибегала к самым неожиданным приемам; писала например: «Умилостивись, государь царь Петр Алексеевич? Для многолетнего здравия цесаревича Алексея Петровича, свой милостивый указ учини – выписать мне из дворцовых сел волость». Вы помните, конечно, что Алексей был сыном Евдокии. К записке она прилагала скромные подарки, вроде четырех лимонов или апельсина, которые посылала в Азов во время осады. Петр серьезно помышлял жениться на ней, не переставая в то же время поддерживать двусмысленные отношения с ее подругой, Еленой Фадемрех, от которой он также получал письма с призывами вроде: «Свету, моему любезнейшему сыночку, черноглазинкому, востречку дорогому! Поздравляю я тебя, прелюбезнейшему моему сыночку, за нынешнюю тебе от Бога дарованную викторию, юже тебе Бог даровал твоим счастьем, а моею маткиною молитвою». Самый обыкновенный, роман этот длился до 1703 года и окончился также самым обыкновенным образом: в кармане саксонского посланника Кенигзека, только что вступившего в царскую службу и случайно утонувшего в начале кампании, нашли записочки, автора которых Петр без труда угадал по стилю и по почерку. Царь наивно пришел в ярость, и domicella Monsiana заключена была в тюрьму. Благодаря своей настойчивости и различным хитростям, она скоро освободилась, но только для того, чтобы вступить в новую связь с прусским посланником Кейзерлингом, который впоследствии на ней женился. Она интересовалась политикой, и так неосторожно, что снова попала в тюрьму. От прежних милостей монарха у нее сохранились только жалкие обрывки, в том числе его портрет, который она яростно отстаивала, как полагают, – из-за бриллиантов. Петр долго мстил ей: розыск по случаю этой грязной истории продолжался до 1707 года, и Ромодановский все еще держал в тюрьме тридцать узников, не знавших, как и за что они туда попали, да и сам Ромодановский хорошенько этого не знал. Спустя год Кейзерлинг, уже женатый, воспользовался хорошим настроением царя и попытался ходатайствовать перед ним о брате его бывшей фаворитки, который хлопотал о месте. Но это вышло невпопад; Петр резко оборвал посла и, как всегда, без обиняков крикнул: «Я держал твою Монс при себе, чтобы жениться на ней, а коли ты ее взял себе, так и держи ее, и не смей никогда соваться ко мне с нею или с ее родными».
Пруссак вздумал настаивать. Тогда вмешался Меншиков: «Знаю я вашу Монс! Хаживала она и ко мне, да и ко всякому пойдет. Уже молчите вы, лучше, с нею». Надо сказать, что это было после ужина на пиру у польского пана в окрестностях Люблина. Кончилось это плохо для Кейзерлинга. Меншиков и Петр вытолкали его за дверь и спустили с лестницы. Он подал жалобу, но обвинили его, и его же заставили извиниться.
В 1711 году г-жа Кейзерлинг овдовела и, одержав еще одну победу над шведским офицером, Миллером, пережила мужа только несколькими годами.
Петр был злопамятный, но не безутешный любовник. Меншиков, заменивший ему Лефорта, так же ловко умел находить ему утехи и забавы. Подобно Лефорту, он тоже окружил царя женским обществом: во-первых, обе сестры его, Мария и Анна, благодаря его стараниям, были приняты при дворе любимой сестры Петра, Наталии; потом две сестры Арсеньевы, Дарья и Варвара, были также при дворе царевны, очень походившем на гарем. Эту группу дополняла Толстая, а с 1703 года появилась новая личность, которой суждено было сыграть особую роль в жизни монарха и дать совершенно другой оборот его, до тех пор столь низким, увлечениям молодости. Имя этой девушки окружено такою же тайною, как и происхождение ее. Первые документы, осветившие несколько эту загадочную личность, называют ее то Екатериной Трубачевой, то Екатериной Василевской, то Екатериной Михайловой. Сначала она была любовницей Меншикова, одновременно с Дарьей Арсеньевой. Петр в это время избрал другую сестру Арсеньеву, Варвару, которую Меншиков надеялся сделать царицею, чтобы стать зятем царя. С этою целью он заботился об образовании новой фаворитки: «Для Бога Дарья Михайловна», – писал он Дарье Арсеньевой, – «принуждай сестру, чтобы она училась непрестанно, как русскому, так и немецкому ученью, чтобы даром время не проходило». Вильбуа описывает Варвару дурнушкой, но очень умной и злой. Вот что он рассказывает о первых шагах ее победы: «Петр любил все необыкновенное. За обедом он сказал Варваре: „Не думаю, чтобы кто-нибудь пленился тобою, бедная Варя, ты слишком дурна; но я не дам тебе умереть, не испытавши любви“. И тут же при всех повалил ее на диван и исполнил свое обещание». Нравы тогдашнего общества допускали правдоподобие этого рассказа. Я уже указывал на странные отношения того времени между любовниками; на дикое извращение чувств и смешение связей. Петр и Меншиков, по-видимому, то и дело сменяли друг друга или делили права, которые должны бы исключать всякий дележ. В их отсутствие им отправляли послания, переполненные общими воспоминаниями и нежными призывами, то с той, то с другой стороны, нередко сопровождая их подарками вроде галстуков, сорочек или халатов своей работы. Дарья Арсеньева подписывается: «глупая», Анна Меншикова: «лядящая». Что касается Екатерины, то она с 1705 года прибавляет к своей подписи: «сама-третья», что объясняется припискою в общем письме: «Петр и Павел благословения твоего прося, челом бьют». Петр и Павел – ее дети от Петра.
В 1705 году Петр собрал все это общество в Нарве, где они встречали Пасху, потом повез всех в Петербург, откуда писал Меншикову, что он чувствует себя, «как в раю». Но Меншиков, задержанный армией на юге, смертельно скучал и тоже не прочь бы был побыть в раю: он писал царю: «Я не сомневаюсь, что ваша милость к нам быть изволит: того ради, как сами ваша милость изволите подняться, изволь тогда приказать и девицам нашим ехать в Смоленск… Путь нам надлежит на Киев; пойдем на Быхов, чтоб нам стать на квартирах между Киевом и Смоленском, дабы ежели когда случай позволит и в оба те места способнее поход править». Петр рассудил иначе; правда, он, потащил с собою всю компанию в Смоленск, из Смоленска в Киев, но назначил Меншикову свидание в Киеве только в августе, приготовив другу сюрприз: Меншиков обещал жениться на Дарье Арсеньевой и должен был, не откладывая, исполнить обещание, как и Петр намеревался исполнить, когда-нибудь, свое решение относительно матери «маленьких». Очередь была за Меншиковым, и царь писал, что они не выедут из Киева, пока дело не будет сделано. После свадьбы поделили общее достояние: Петр вернулся в Петербург с Екатериной Василевской и Анисьей Толстой; Меншиков остался в Киеве с женой, сестрою Анной и свояченицей Варварою.
История Екатерины Василевской заслуживает отдельной главы в этой книге; на меня пеняли бы, если бы я не выделил ее из легиона мимолетных увлечений великого человека. Даже и после брака и восшествия на престол избраннице приходилось каждый час бороться с соперницами и даже дрожать за корону. Так было в 1706 году, во время пребывания царя в Гамбурге: лютеранский пастор не допустил дочь до падения, и тогда ей был обещан брак и развод с Екатериной. Шафиров уже получил предписание приготовить брачный контракт. Но слишком доверчивая невеста сделала оплошность: она согласилась выдать в кредит часть радостей Гименея, и, наградив ее тысячью дукатами, ее тотчас же удалили. Так же было и с героиней более продолжительного романа, которая, как говорят, почти добилась окончательной победы и высокого положения. Это была дочь одного из первых приверженцев Петра, хотя и из семьи старинного, знаменитого рода Татищевых, преданной Софье, – Евдокия Ржевская. Петр совратил ее, когда ей еще не было пятнадцати лет. Шестнадцати лет Петр отдал ее замуж за Чернышева, и, откупившись деньгами, держал ее при себе. Она родила ему четырех дочерей и трех сыновей; по крайней мере его считали их отцом, но слава маркитантки, упрочившаяся за этой особой, заставляла сильно сомневаться в истине этого предположения и подрывала успехи фаворитки. Если верить скандальной хронике, она привела ее только к знаменитому приказу «высечь Евдокию», полученному мужем от заболевшего любовника, подозревавшего ее в причине этой болезни. Петр говаривал про нее: «Авдотья бой-баба». Мать ее была знаменитая княгиня-игуменья.
Случай этот не представлял бы никакого интереса сам по себе, если бы он был единственным. К несчастью, интерес этой печальной страницы русской истории состоит именно в том, что легендарная личность эта в высшей степени типична; это изображение известного общества и известной эпохи.
Почти то же было и с Марией Матвеевой, дочерью одного из именитых бояр того времени. Я уже описал, каким образом она стала женою Румянцева. Она была такая же красавица, как и Евдокия, но привлекательнее, очень умна и прелестна во всех отношениях. Как и Евдокия, Мария была фрейлиной при дворе императрицы. Эта столь почетная должность была в то время почти призывом к бесчестью. Придворные Екатерины заменили царю придворных Натальи. При дворе не было более терема, но гарем сохранился, как остаток прошлого влияния Востока. Добродушные мужья сменяли услужливых отцов. После смерти Петра, Мария Румянцева осталась беременна сыном, будущим героем великого царствования, знаменитым полководцем при Екатерине II, в котором все невольно признавали наследственные черты великого царя.
Незаконное потомство Петра соответствует по количеству такому же потомству Людвига XIV. Может быть, предание передает нам все это в несколько преувеличенном виде. Незаконнорожденность трех сыновей Строгановой, например, не доказана исторически; скорее можно предположить, что мать их, урожденная Новосильцева, была просто веселой собеседницей и собутыльницей Петра.
Вернемся к известной истории придворной девицы Марии Гамильтон. Само собой разумеется, что сентиментальный роман, в котором некоторые писатели дали полный простор своему воображению, не что иное, как вымысел. Мария Гамильтон была, по-видимому, самое обыкновенное создание, и Петр не ошибся, говоря с нею о любви соответственным образом. Вы уже знаете, что ветвь известного шотландского рода, соперники Дугласа, поселилась в России в предыдущую эпоху, вероятно во время великого переселения семнадцатого века, восходя таким образом к времени Иоанна Грозного. Породнившись со многими знатными русскими семьями, Гамильтон, по-видимому, порядочно обрусели задолго до появления царя-преобразователя. Внучка Артамона Матвеева, приемного отца Натальи Нарышкиной, Мария Гамильтон, как и ее предшественницы, была принята при дворе и, так как она была недурна собою, то и разделяла общую участь. Но она внушила Петру только самую кратковременную страсть. Застигнутая между двумя дверями и тотчас же брошенная, она нашла утешителя в царском денщике, произвела на свет несколько человек детей, которые, один за другим, исчезли. Для того чтобы удержать при себе одного из своих то и дело сменявшихся любовников, – довольно ничтожного молодого человека, Орлова, – она украла для него деньги и бриллианты у императрицы. Все эти мелкие и крупные ее преступления случайно раскрылись. Довольно важный документ нечаянно был обронен в царском кабинете; подозрение пало на Орлова, который знал о нем и провел ночь вне дома. Призванный к царю для допроса, он смутился, воображая, что кто-нибудь подкапывается под него, чтобы порвать его отношения с Марией Гамильтон, упал царю в ноги с криком: «Виноват!» и сознался во всем: в краже, которою он пользовался, и в детоубийстве, которое ему было известно. Начался розыск и допросы. Несчастную Марию обвиняли еще и в том, что она дурно отзывалась о царице, поднимая на смех ее слишком цветущий вид. Это большое преступление! Но, как бы там ни было, Екатерина на этот раз выказала великодушие. Она ходатайствовала о помиловании виновной и вовлекла в хлопоты о ней даже царицу Прасковью, вмешательство которой было тем более веско, что она славилась своею строгостью. В старое время детоубийство в России не слишком строго судилось, а Прасковья была русская старого закала. Но монарх оказался неумолим. «Он не может нарушать высшие законы, не хочет быть ни Ахавом, ни Саулом». Было ли у него вообще такое уважение к закону? Вряд ли! Но он говорил, что, убивая детей, его лишили нескольких будущих солдат, а это была вина непростительная в его глазах. Приведенная несколько раз к допросу в присутствии царя, Мария Гамильтон упорно отказывалась назвать имя своего сообщника, а он, – жалкий предок будущих любимцев Екатерины Великой, – только и думал о том, как бы взвалить всю вину на нее. Наконец 14 марта 1719 года Мария Гамильтон взошла на эшафот «в белом шелковом платье с черными лентами», как рассказывает Штелин. Петр был большой любитель театральных эффектов и, конечно, не мог не оценить этого последнего проблеска предсмертного кокетства. У него хватило духу смотреть на казнь и, так как он по натуре своей нигде не мог оставаться безучастным зрителем, то он и тут играл роль. У подножья эшафота он подарил приговоренную последним поцелуем, уговаривал ее молиться, поддерживал ее в своих объятиях, когда она изнемогала, потом отошел, и это послужило сигналом: когда она подняла голову, перед нею стоял уже не царь, а палач. Шерер добавляет к этой картине отвратительные подробности: когда топор окончил свое дело, царь снова подошел к эшафоту, поднял окровавленную голову, которая скатилась в грязь, и спокойно начал читать лекцию по анатомии, указывая присутствующим на значение и функции органов, которых коснулось железо, уделяя особенное внимание разрезу позвоночного столба. Окончив лекцию, он прикоснулся губами к поблекшим устам, принимавшим от него когда-то иные поцелуи, потом уронил голову, и, перекрестившись, ушел».
Я очень сомневаюсь в истине того, будто бы Меншиков настаивал на розыске и приговоре несчастной, отстаивая интересы Екатерины. Эта соперница совсем не была опасна. У коронованной ливонки незадолго перед тем была более серьезная тревога. В депеше Кампредона от 8 июня 1722 года сказано: «В случае рождения сына у княгини, царица опасается развода с нею и брака с любовницею, по наущению Валахского князя».
Это говорилось о Марии Кантемир. Союзник Петра по неудачной турецкой кампании 1711 года, князь Дмитрий Кантемир по прутскому договору лишился своих владений и томился в Петербурге, ожидая обещанного вознаграждения. Довольно долго он надеялся получить его через дочь. Перед отбытием Петра в персидскую кампанию, в 1722 году, эта новая любовная интрига, тянувшаяся уже несколько лет, казалось, близилась к концу, неблагоприятному для Екатерины. Обе женщины сопровождали царя. Но Марии пришлось остановиться в Астрахани, так как она была беременна. Это обстоятельство подкрепляло надежды ее сообщников. После смерти маленького Петра Петровича (в 1719 году) у Екатерины не оставалось сына, который мог бы наследовать престол, и все были уверены, что если по возвращении экспедиции княжна Кантемир подарит Петру сына, то он, не колеблясь, поспешит избавиться от второй жены так же точно, как избавился от первой. Если верить Шереру, друзья Екатерины ухитрились оградить ее от этой опасности: по возвращении из кампании Петр застал любовницу в постели, в опасном положении после выкидыша. Екатерина торжествовала: роман, который угрожал ей гибелью, теперь легко мог окончиться обычною в таких случаях развязкою. Незадолго до смерти монарха нашелся услужливый подражатель Чернышовых и Румянцевых, предлагавший «для проформы» иступить в брак с княжною, еще не покинутой, но уже потерявшей все свои тщеславные надежды. Победа осталась на стороне ливонки: торжественная коронация избавила ее от всякой опасности. Честь ее была восстановлена браком; она пользовалась всеми почестями высшей власти и бдительно охраняла свой семейный очаг; теперь она, наконец, стояла над той толпой, где простые служанки держали себя на равной ноге с дочерью шотландского лорда и княжною молдо-валахскою.
И вот в это время появляется новая, нежданная звезда, непохожая на прежние: целомудренная подруга, пользующаяся уважением. Да, – нежный цветок, распустившийся в мутном болоте!
В этой роли является женщина, принадлежавшая к народу, где женщины обаятельны. Это была знатная полька, славянка по крови, с европейским образованием. Я уже вам рассказывал, как гулял Петр в садах Яворова в обществе Синявской, сколько долгих часов провели они вместе над постройкой барки, в беседах и катаньях в лодке! Это идиллия. Жена коронного генерала, стойкого союзника Августа против Лещинского, Елизавета Синявская, урожденная княжна Любомирская, разделяла мятежную жизнь грубого победителя, не вызывая злословия. Петр восхищался не столько ее красотою, сколько редким умом. Ему было хорошо с нею. Он слушал ее советы, хотя они подчас и не были по вкусу ему, потому что она стояла за Лещинского против царского любимца и даже против своего мужа. Петр сообщил ей о своем намерении уволить всех иностранных офицеров, состоящих у него на службе, а она осмелилась ему противоречить и на деле доказала ему его заблуждение, отослав немца-дирижера оркестра польских музыкантов. Тотчас же в оркестре послышались такие нестройные звуки, что даже мало чувствительное ухо царя было неприятно поражено. В другой раз он говорил о своем намерении опустошить русские или польские провинции, через которые Карл XII должен был пройти для того чтобы добраться до Москвы, а она его перебила и рассказала, как один муж, чтобы проучить жену, вздумал сделаться евнухом. Она была прелестна, и Петр невольно поддавался ее обаянию, облагораживался и весь преображался в присутствии этой чистой, тонкой, нежной, но вместе с тем твердой натуры.
Итак, мы видим, что женщины играли в жизни Петра большую роль; но и он, хотя в другом отношении, сыграл немалую роль в участи русской женщины. Чтобы сделать настоящую оценку всей деятельности великого человека, надо хоть вкратце рассмотреть и эту сторону дела.
В своем Коломенском дворце, в окрестностях Москвы, царь Алексей имел однажды пышную аудиенцию с важным иностранным посланником. Внимание дипломата было привлечено шелестом шелкового платья и звуком нежного голоса за полуоткрытой дверью. Оказалось, что аудиенция имела невидимых свидетельниц – обитательниц таинственного терема, любопытство которых вовлекало их в некоторое нарушение запрета. Вдруг дверь с шумом распахнулась, и появилась, краснея и конфузясь, красивая брюнетка в сопровождении мальчика, прятавшегося в ее юбку, но тотчас же скрылась среди общего смятения царедворцев. Красивая брюнетка была царица Наталья, а трехлетний мальчик с властными движениями, с которыми он распахнул дверь – тот, кому предназначено было впоследствии разрушить самые стены терема. Позднее в этой картинной сцене усматривалось предсказание.
В семнадцатом веке появилось в русском обществе какое-то недоверие и почти ненависть к женщине. Доказательством тому служат многие русские пословицы, например: «У бабы волос долог, да ум короток… Ум бабий, что дом без крыши. Бегай от женской красы, как Ной бежал от потопа. Коня сдерживай уздой, а жену угрозой. Не видавши женщины, думаешь, что она золотая, а увидавши узнаешь, что медная».
Современные русские историки склонны приписывать эту черту влиянию извне, чуждому русскому характеру. По природе своей русский человек скорее склонен признавать равенство обоих полов. В сущности русским действующим законам, также как и духу русскому и нравам, противен тот род подчинения женщины, который установился в законах и обычаях Запада. Если нет особого договора, то замужняя женщина в России владеет всем своим имуществом. Понятия, бывшие до петровского преобразования, а также учреждения и обычаи, соответствующие этому времени, в том числе и жизнь в тереме, занесены были в Россию с Востока и проистекали из охватившего Россию религиозно-аскетического течения со стремлением к монашеству, оставившего глубокий след на духовном и нравственном развитии страны. Терем не гарем. Уединенная жизнь русской женщины в этой темнице исходила из совершенно иных побуждений.
Женщина скрывалась в тереме не из-за ревности мужчины, а из страха перед грехом и соблазнами мира, из религиозного стремления создать условия жизни, наиболее похожей на монашескую, более угодной Богу. По форме терем не взят целиком с Востока, но идея его, конечно, навеяна Византией. Это несомненно.
Но каково бы ни было наше понятие о тереме, он все-таки представлял собою строго оберегаемую темницу. Женщина, и особенно девушка, была в нем пленница. Она прозябала, лишенная воздуха и света в хоромах, похожих с виду на келию или темницу: над крошечными окошками спущены плотные занавески, а на дверях висят тяжелые замки. На всякий выход из терема необходимо было дозволение главы семьи, мужа или отца, и ключи от терема хранились у них в кармане или под подушкой. Во время пира, когда гости сидели за столом и на стол подавались пироги и кулебяки, жена хозяина показывалась на пороге своего терема. Тогда гости вставали из-за стола, отвешивали низкий поклон и целовались с хозяйкой. После того она тотчас же уходила. Но на девушку не должен был упасть ни один мужской взгляд до замужества; даже жених не видал своей невесты. Женились, не видав жены и не показав ей себя. Сватовство происходило заочно через сваху и родственницу жениха, которая высматривала для него невесту и докладывала о своем осмотре родителям жениха. Но сваха действовала в пользу жениха. Невесте же осведомляться о качествах жениха считалось неприличным. Объявляя ей, что она просватана, отец указывал на плетку в знак того, что он передает власть мужу. Больше она ничего не видала, пока ее не вели к венцу. Обычай требовал, чтобы глава семьи при проводах употребил плетку в последний раз, а жених в первый – при встрече. Невесту отправляли в церковь под густым покрывалом. Она входила и стояла в церкви молча, и только отвечала на вопросы священника. Тогда только жених впервые слышал ее голос. За столом, после венца, молодых разделяла занавеска, и только когда вставали из-за стола, начиналась брачная жизнь обвенчанных. Тогда подруги вели невесту в брачную опочивальню, раздевали, укладывали в постель и ждали, пока жениха напоят пьяным. Тогда дружки приводили его в опочивальню, ставили зажженные свечи вокруг брачной постели в кадки с овсом, пшеницею и ячменем; постель стлали на ржаных снопах. Наступала торжественная минута. Тут-то, наконец, муж видел жену с непокрытым лицом. Она должна была приветствовать нового властелина. Укутавшись в длинную шубейку на куньем меху, она поднималась с постели, низко кланялась ему и откидывала покрывало…
Невеста могла оказаться горбатой, хилой, или лицом непригожа, а он ждал увидеть красавицу. Даже если сваха-смотрильница добросовестно исполнила свою обязанность, ее саму могли провести, показав другую девушку. Это нередко случалось. Обманутому мужу тогда оставался один исход: молить жену постричься в монахини и тем избавить его от неудачного выбора. Но затемненный винными парами, он мог и не сразу разглядеть все недостатки жены, и для этого-то его и напаивали в достаточной мере. Он спохватывался только когда уже оказывалось поздно, и отступиться уж было нельзя.
Можно себе представить, что за жизнь начиналась. Скандальная и судебная хроника того времени переполнены сведениями подобного рода: мужья, покидающие семейный очаг, сами ищут прибежища в тишине монашеской жизни; жены, доведенные до исступления варварским обращением недовольных мужей, хватаются за нож или яд, чтобы свергнуть с себя невыносимое иго.
Как ни ужасно наказание, которое налагалось на преступницу, оно не в силах было предотвратить такие случаи, и картины той эпохи переполнены подобными ужасами: мужеубийцу заживо закапывали в землю, но только до половины, и оставляли так на съедение червям и мукам голода и жажды, пока смерть-избавительница не сжалится над нею. Смерть же приходила иногда только на десятый день.
Если же брак оказывался без обмана, и муж оставался доволен, то на другой день брачная сорочка отсылалась к родителям и показывалась всем родственникам и близким людям. У простонародья это делалось даже при всех гостях, и сваха расстилала сорочку на полу и на ней отплясывала русскую под веселые свадебные песни. Но если сорочка оказывалась не в должном виде, то возмущенные дружки жениха клеймили дегтем дверь брачной горницы, потом выводили молодых на улицу, запрягали их в тележку и долго водили по улице, осыпая их бранью и насмешками.
Все это составляло часть общественного строя, описанного в «Домострое» при Иоанне Грозном советчиком его, попом Сильвестром, если не составившим это уложение, то по крайней мере собравшим его воедино. Обычаи эти частью занесены были в Россию татарами или Византией, частью же чисто туземного происхождения и носили на себе один общий характер: отпечаток варварства. Жена являлась жертвою, вполне подвластной мужу. Женщины высшего класса, в своем заточении в теремах, находили себе развлечение в нарядах и прическах, белились, румянились и даже нередко напивались допьяна. Когда в 1630 году русское посольство прибыло в Копенгаген, чтобы просватать дочь Михаила Феодоровича, царевну Ирину, за датского принца, то послы ставили в особую заслугу царевне, что она в рот не берет ни водки, ни вина. Простонародью не на что было рядиться, поэтому здесь преобладала выпивка. На таких-то жен возлагалась обязанность растить детей! Это зло хотел искоренить Петр Великий. И этого одного было бы достаточно, чтобы составить ему славу.
Правда, и до него уже пошатнулась непроницаемая стена этих темных, застарелых обычаев и понемногу расшатывалась все более и более. Несколько романический брак Алексея указывает на новое течение в нравах и обычаях того времени. Наталия привлекла к себе мужа личными достоинствами и уже не была окружена той неприступной стеной, которая держала ее предшественниц, хотя и в пышных хоромах, но в невыносимо скучном одиночестве. В известной мере Наталья уже принимала участие во внешней жизни мужа, иногда она сопровождала его на охоте, посещала вместе с ним спектакли, даваемые выписанными Матвеевым иностранными актерами, в стенах старого, изумленного Кремля. Она нередко даже выезжала с мужем в открытом экипаже, а это уже почти революция! В царствование слабого, хилого преемника Алексея освободительное движение женщин еще более выразилось. Царевны, сестры Феодора, не замедлили воспользоваться ослаблением власти и общею неурядицею. Наконец Софья захватила власть в свои руки, и восстановила права женщины в этой стране женского рабства.
Петр пошел еще дальше. По крайней мере прилагал все силы идти дальше. Указы его о браке проникают в народ и разбивают веками установившиеся предрассудки. Свадьба обыкновенно игралась тотчас же после сватовства, через несколько дней, нередко даже через несколько часов. Петр издал указ делать промежутки не менее шести недель, чтобы дать время жениху и невесте узнать друг друга. Конечно это средство не сразу и не вполне достигло цели. Недавний роман Мельникова «В лесах» показывает пережиток древних обычаев, продолжающих упорно держаться в определенной среде. Но все-таки несомненно произошел огромный переворот. До Петра закон признавал полную, неограниченную власть мужчины, мужа над женою, отца над дочерью. Княгиня Салтыкова, урожденная Долгорукая, невестка царицы Прасковьи, за попытки избавиться от этого ига была замучена до полусмерти и бежала к отцу, избитая, покрытая ранами. Муж-изувер требовал ее к себе обратно, и ей еле-еле удалось добиться позволения похоронить свою молодость в монашеской келье. Можно себе представить, как дело обстояло в низших слоях. Именно в этом-то отношении общество особенно упорно сопротивлялось нововведениям. Деспотизм мужчины так прочно укоренился в нравах и обычаях страны, что сам Петр не посмел сразу разрушить его; он даже, как будто, поддерживал его (указами от марта – октября 1716 г.); но дух обновления, руководивший им, так противился такому порядку, что мало-помалу несправедливая власть уничтожилась, отжила и была окончательно предана забвению. В новом «Своде Законов» ее уже нет и в помине, и, наконец, Кассационный суд решительным постановлением объявил ее уничтоженной навсегда.
В высших слоях общества Петр как бы выводит за руку женщину из ее рабского положения, вводит ее в круг общественной жизни, светской и семейной и указывает место, которое она должна в ней занять. Она должна участвовать во всех собраниях, блистать красотою и очаровывать всех умною беседой и изящными манерами в танцах, услаждать слух общества музыкой. С декабря 1704 года по улицам Москвы стали появляться небывалые зрелища: молодые девушки участвовали в народных празднествах, катаясь по проспекту в открытых экипажах, и, бросая в толпу цветы, пели кантаты.
Преобразователь помышлял даже отправить боярских дочерей, вслед за братьями, доканчивать образование за границей. Но родители восстали, и ему пришлось отступиться от этой мысли. Тогда он стал радеть о домашнем воспитании девиц и, в пример всем, выписал к дочерям своим, Анне и Елизавете, француженку; он сам присутствовал иногда на их уроках, следил за тем, чтобы им был придан европейский лоск и даже за тем, чтобы прически их и наряды были по последней парижской моде. За то, что невестка его, Прасковья, восставала против этих новшеств, он называл ее дом «убежищем дураков и недоумков» и своими поддразниваниями добился-таки того, что и ее вовлек в свои нововведения. Вдова царя Иоанна, таким образом, тоже олицетворила в себе тип русской женщины переходного времени, созданный великою реформой. Она наняла дочерям учителей-французов и сама брала уроки у немецкого преподавателя, но не могла расстаться с русским нарядом и сохранила многие дикие инстинкты. Она била, например, своих придворных девушек и, добиваясь признания в погрешности слуги, обливала ему голову водкой, которую всегда возила с собою, поджигала ее и ударяла палкой по образовавшимся обжогам.
Петр наметил так много преобразований, что, конечно, не мог один привести их в исполнение. На это потребовалось много времени. И, по правде сказать, по своей грубости и развращенности, он не мог быть вполне желательным вождем. Он часто останавливался на полпути, забывал к чему стремился, и эти остановки имели роковые последствия. Создав для женщины общественные собрания и отворив ей двери терема, он слишком часто знакомил ее с нравами солдатской жизни. Нравственный облик русской женщины надолго сохранит в себе следы такого приобщения к общественной жизни, которым она всецело обязана преобразователю.
Хотя вся деятельность этого великого человека заслуживает того же упрека, который несомненно умаляет его заслуги и славу, но даже и теперь, и не в одной России, женщина не может не признавать в нем одного из самых сильных поборников в пользу восстановления ее прав, так же, как и цивилизация вообще не может не ставить его в ряды самых могущественных двигателей ее возвышения.
Этот грубый циник подметил в женщине не одно ее прекрасное тело для плотских наслаждений; он признал в ней нечто высшее. Он выдвинул ее в обществе и в семье и приблизил к новейшему идеалу.
Этого одного достаточно, чтобы искупить многие ошибки, хотя бы среди окружающих царя женщин и не было той, о которой я сейчас буду говорить.
Глава 3Екатерина
В июль 1702 г., в начале шведской войны, генерал Шереметьев, которому поручено было занять Лифляндию и прочно основаться в ней, осадил Мариенбург. После нескольких недель мужественной обороны город был доведен до крайности, и комендант решил взорвать крепость и погибнуть вместе с ней. Он призвал к себе нескольких жителей, сообщил им по секрету о своем решении и предложил возможно скорее покинуть крепость, если они не хотят разделить участь его и его отряда. В числе предупрежденных лиц был местный лютеранский пастор. Он выехал с женой, детьми и служанкой, не захватив с собою ничего, кроме славянской библии, которая могла послужить ему, как он надеялся, пропуском у осаждавших город. Когда его остановили на аванпосте, он стал махать своей книгой, сказал тут же несколько мест из нее наизусть, чтобы показать свое блестящее знание языков, и предложил взять на себя роль переводчика. Решено было послать его в Москву с семьей. Но что делать с этой девушкой? Шереметьев взглянул на служанку и нашел, что эта цветущая блондинка очень недурна. Он улыбнулся. Пусть она остается в лагере; полки не будут этим недовольны. Петр еще не думал тогда об изгнании прекрасного пола из среды своих войск, как он это сделал впоследствии. Приступ назначен был на завтра, а пока можно поразвлечься. Девушка очутилась за столом со своими новыми товарищами. Она была весела, не дичилась, и ее приняли очень приветливо. Музыканты заиграли на гобое. Собрались танцевать. Вдруг страшный взрыв прервал ритурнель, танцующие еле устояли на ногах, а служанка, вне себя от ужаса, очутилась в объятиях драгуна. Комендант Мариенбурга сдержал свое слово, и при этом громовом ударе и в объятиях солдата Екатерина Первая вступила, так сказать, в историю России.
Эта служанка была именно она.
В то время она не носила еще имени Екатерины, и нет определенных сведений о том, как ее звали, откуда она была родом и как очутилась в Мариенбурге. В истории, как и в легенде, ей дают несколько фамилий и называют несколько мест ее рождены. Все более или менее достоверные документы и все предания, более или менее заслуживающая доверия, единогласно утверждают только то, что такой удивительной судьбы не выпадало на долю никакой другой женщины. Это уже не «роман Императрицы», а сказка из «тысячи и одной ночи». Попытаюсь передать не то, что достоверно, – достоверного нет почти ничего, – но то, что по крайней мере правдоподобно в этой совершенно исключительной судьбе.
Она родилась в каком-то местечке в Лифляндии. Была ли это польская Лифляндия или шведская – неизвестно; было ли это местечко Вышки-Озеро в окрестностях Риги, или местечко Ринген в Дерптском, теперешнем Юрьевском, округе, тоже подлежит сомнению. 11 октября 1718 г., в день годовщины взятия шведского города Нотебурга, Петр писал той, которая в то время сделалась уже его женой: «Катеринушка, друг мой сердешнинкой, здравствуй! Поздравляю вам сим счастливым днем. Нога в ваших землях фут взяла, и сим ключом много замков отперто». Сама она, кажется, очень дорожила Польшей. Ее сестры и братья, разысканные впоследствии, назывались Сковорощенко или Сковоротские, что переделали, вероятно, для благозвучия, в Скавронских. Быть может, это была семья эмигрантов, – во всяком случае простых крестьян, – бежавших, вероятно, от слишком сурового крепостного права на родине, в надежде найти менее тяжелое существование. Екатерине было 17 лет, и она была сирота. Предполагают, что мать ее принадлежала ливонскому дворянину фон Альвендалю, сделавшему ее своей любовницей. Екатерина была плодом этой связи, быть может, кратковременной. Так как ее законные отец и мать умерли, а незаконный отец ее бросил, то пастор Глюк приютил ее у себя еще ребенком. Она учила катехизис, но не училась азбуке. Впоследствии она умела только подписывать свое имя. Она выросла в этом приютившем ее доме и с годами старалась быть полезной, помогала в хозяйстве, смотрела за детьми. У Глюка жили посторонние ученики, и она также помогала прислуживать им. Двое из них рассказывали впоследствии, что она готовила им слишком маленькие бутерброды. Она всегда любила экономить. Но есть свидетельства, что в другом отношении она рано стала проявлять большую щедрость. Один литовский дворянин Тизенгаузен и другие пансионеры пастора пользовались, как говорят, ее милостями. Говорят даже, будто у нее родилась в это время дочь, умершая через несколько месяцев. Незадолго до осады пастор решил было положить конец распущенности ее поведения, выдав ее замуж. Но ее муж или жених – в точности неизвестно – шведский драгун по фамилии Крузе, исчез после взятия города. Он был взят в плен русскими и отправлен далеко от своей родины, или по другой версии, более достоверной, его отправили во время перемещения войск, с его полком в сторону Риги, что и спасло его от катастрофы. Это случилось или до, или после совершения брака. Сделавшись императрицей, Екатерина напала со временем на его след и назначила ему пенсию.
Пленница служила утешением отряду русской армии, стоявшему в Лифляндии, была сначала любовницей унтер-офицера, который ее бил, а потом самого главнокомандующего, которому она скоро надоела. Как она попала в дом Меншикова, на этом свидетельства опять расходятся. Одни говорят, что временщик взял ее сначала к себе в услужение, чтобы стирать его рубашки. В одном из своих писем к Петру, написанном уже в то время, когда она стала его женой, она как бы намекает на этот факт из своего прошлого: «Хотя и есть, чаю, у вас новые портамои (прачки), однакож и старая вас не забывает». Но Петр возразил любезно: «А что пишешь, что у нас хотя и есть портамои, однакож вы послали рубашки, и то друг мой, ты, чаю описáлась, понеже у Шафирова то есть, а не у меня; сама знаешь, что я не таковский да и стар».
Верно то, что вначале Екатерина занимала довольно низкое положение у своего нового покровителя. В марте 1706 г. Меншиков писал своей сестре Анне и двум девицам Арсеньевым, прося их приехать в Витебск на праздник Пасхи; при этом он высказывал предположение, что они побоятся ехать по дурной дороге, и просил в таком случае: «Буде того не желаете, или опасаясь распутицы, ехать не изволите, и вы пришлите ко мне Катерину Трубачеву да с нею других девок немедленно. Фамилия „Трубачева“, происходящая от корня „труба“, является, может быть, намеком на мужа или жениха красавицы.
Между тем важное событие вкралось уже в жизнь той, которой все так свободно распоряжались до сих пор: Петр ее заметил и не остался равнодушным к ее прелестям. Об этой первой встрече рассказывают также различно. Зайдя к Меншикову после взятия Нарвы, царь был удивлен чистотой всей обстановки временщика и его собственной особы. Как он достигает того, чтобы иметь такой порядок в доме и такое свежее белье? Вместо ответа Меншиков открыл дверь, и государь увидал красивую девушку, в фартуке, которая перескакивала с одного стула на другой и от одного окна к другому, усердно вытирая губкой оконные стекла. Картина пикантная; одна беда: Нарва была взята в августе 1704 г., а в это время Екатерина была беременна, по крайней мере в первый раз от Петра. В марте месяце следующего года у нее был уже от него сын, маленький «Петрушка», о котором Петр говорит в одном из своих писем. Через 8 месяцев у нее было уже двое сыновей.
Эти дети были, очевидно, дороги великому человеку, так как он думает о них среди ужасных забот, поглощавших его в эту минуту. К матери он как будто относился довольно равнодушно. Обстоятельства, при которых совершился ее переход из дома временщика в дом царя, перетолковывались на все лады, получая в иных передачах драматический оттенок. После того как между двумя друзьями состоялось соглашение и формальная передача прав, Екатерина поселилась в своем новом доме и тут увидала, как рассказывают, великолепные драгоценные вещи. Тогда она будто бы залилась слезами и спросила своего нового покровителя: «Откуда эти украшения? Если они присланы „тем“, я возьму только это маленькое колечко; если вы их положили, то как вы могли подумать, что они мне нужны, чтобы понравиться вам?»
По всей вероятности, дело обстояло гораздо проще. Мне трудно себе представить, чтобы Екатерина могла быть так бескорыстна, а Петр так расточителен. К тому же эта сцена относится, конечно, к тому времени, когда прекрасная уроженка Лифляндии и ее державный покровитель были уже связаны двойными семейными узами. А между тем и в последующие годы я не вижу никакой заметной перемены в скромном и двусмысленном положении, которое Екатерина продолжала занимать среди своих товарок в общем женском тереме, где Петр и Меншиков развлекались по очереди или оба вместе. Екатерина то с царем, то с временщиком. В Петербурге она жила со всеми этими дамами в доме Меншикова, оставаясь неизвестной и снисходительной любовницей. У Петра были в это время еще другие любовницы, но Екатерина не осмеливалась упрекать его за это. Она даже охотно занималась сводничеством, ухитряясь извинять недостатки и даже неверности своих соперниц и вознаграждая за неровности их настроения своим неиссякаемым весельем. Таким образом, она незаметно, шаг за шагом входила все больше и больше в душу государя и во все его привычки, внедрялась в них все крепче и крепче и становилась ему необходимой. Была минута в 1706 г., когда он боялся, казалось, чтобы она не ускользнула от него, как Монс. Его начинали заботить те неудобства, которые могут возникнуть из совместного с Меншиковым пользования своими правами и удовольствиями. Он чувствовал как бы упреки совести, которые были, может быть, только бессознательными проблесками ревности. До сих пор он долго осмеивал данное временщиком Анне Арсеньевой обещание на ней жениться и считал его невыполнимым; теперь оно представлялось ему законным и священным, и он писал своему «второму я»: «Еще вас о едином прошу: ни для чего, только для Бога и души моей, держи пароль».
Меншиков покорился, и Петр последовал его примеру, но гораздо позднее. Правда, с этих пор Екатерина считалась уже соединенной с ним тайным браком. С 1709 г. она не покидала царя. Когда она сопровождала его в Польше и в Германии, с ней обращались почти, как с государыней. Рождение еще двоих детей – двух девочек, – связало ее еще теснее с ее покровителем. Но официально она оставалась все еще его фавориткой. Уезжая из Москвы в январе 1708 года, чтобы присоединиться к армии и выступить вместе с ней в поход, считавшийся решительным, Петр оставил следующую записку: «Ежели что случиться волею Божиею, тогда три тысячи рублев, которые ныне во дворе господина князя Меншикова, отдать Катерине Васильевной и с девочкой». – Piter.[16]
Они еще недалеки теперь оба от дуката первой ночи. Когда и как возникло это окончательное решение, – решение, по-видимому, невозможное, экстравагантное, безумное, – сделать из этой девушки более или менее законную супругу и императрицу? Говорят, это случилось в 1711 г., после похода на Прут. Своей постоянной преданностью, храбростью, присутствием духа в критические минуты, Екатерина победила последние колебания Петра. Он был покорен, и в то же время он уже усматривал возможность сделать извинительным в глазах народа выбор такой подруги и такой государыни. Русская армия и ее глава были избавлены от непоправимого бедствия и неизгладимого позора вмешательством бывшей служанки. Если царь поведет ее к алтарю и увенчает ее чело императорской короной, он только уплатит общественный долг. Впоследствии Петр высказал это открыто в манифесте, обращенном к его подданным и к Европе.
Но это, увы! опять-таки не более как остроумная гипотеза, противоречащая фактам и числам. Освободительная роль Екатерины на берегах молдавской реки, где русская армия была окружена турками и татарами, – роль, которую не раз оспаривали и которую можно оспаривать, – относится к июню месяцу 1711 года. Между тем как Петр уже шесть месяцев тому назад признал уроженку Лифляндии своей женой. Его сын Алексей, живший тогда в Германии, получил известие об этом в самом начале мая месяца и написал своей мачехе поздравительное письмо.[17]
Великий реформатор был не из таких, чтобы подыскивать более или менее законные оправдания своим решениям и своим поступкам. Правда, десять лет спустя, в минуту коронования прежней служанки, он нашел уместным напомнить о той опасности, которая была отвращена в 1711 году благодаря ее содействию. Но тогда, надо думать, ему необходимо было указать на смысл и важность этой необычной церемонии, в которой он, за отсутствием наследника престола, хотел как бы показать инвеституру своего наследства; надо было обеспечить «после своей смерти» исполнение воли, в которой, пока он был жив, он никому не давал отчета. К этому же времени относится опубликование манифеста, о котором я упоминал выше. Петр как будто хотел отдать в нем отчет в своих действиях тем, кто переживет его.
Я должен добавить, что самый факт брака отрицался. Но мы имеем достаточно убедительное доказательство в депеше английского посланника Витворта, писавшего из Москвы 20 февр. (2 марта) 1712 года: «Вчера царь всенародно праздновал брак со своей женой Екатериной Алексеевной. Прошлой зимой, за 2 часа до отъезда из Москвы, он призвал к себе вдовствующую царицу свою сестру, царевну Наталью, и еще двух сводных сестер и объявил им, что эта дама его супруга и что они должны уважать ее, как таковую. Они должны были также, в случае если бы его постигло какое-нибудь несчастие в предстоящем походе, признать за ней звание, преимущества и доходы, принадлежащие обыкновенно вдовствующим царицам, так как она его настоящая жена и, хотя он не успел совершить обряда сообразно обычаям страны, но сделает это в самом ближайшем будущем… Теперь приготовления заняли 4 или 5 дней, после чего, 18-го текущего месяца г. Кикин, один из начальников адмиралтейства, и генерал-лейтенант Ягужинский, – два лица, находящиеся в большой милости у государя, – посланы были пригласить гостей на „прежнее“ бракосочетание Его Величества (им был дан приказ употреблять именно это выражение). Царь женился в звании контр-адмирала, и поэтому офицеры его флота должны были исполнять первые роли в церемонии, за исключением министров и представителей дворянства. Вице-адмирал Крюйс и один контр-адмирал были посаженными отцами, а вдовствующая царица и жена вице-адмирала – посаженными матерями. Собственные дочери Екатерины, 5 и 3-х лет, исполняли обязанности фрейлин… Бракосочетание было совершено частным образом, в 7 часов утра, в маленькой часовне, принадлежащей князю Меншикову. Присутствовали только те лица, которые были обязаны явиться по своим должностям».
Впрочем, по словам Витворта, в этот день был большой прием во дворце, парадный обед; был и фейерверк. Голландский резидент де Би говорит, со своей стороны, о празднестве, данном по этому поводу князем Меншиковым. Таким образом, церемония получила в достаточной степени публичный характер. Мотивы, которыми руководился Петр, и постепенный ход его мыслей и чувств, приведших к необыкновенной развязке его романа, кажутся мне достаточно выясненными в английском документе, если сравнить его с вышеприведенными. Петр заботился явно об обеспечении будущего своей подруги и ее детей и год от года все больше и больше стремился к этому по мере того, как росла его привязанность к ним, нежность и уважение к ней. Перед походом 1708 года, равно как и перед походом 1711 года, он просто хотел исполнить требование своей совести, не заботясь о том, какое впечатление это произведет. В первый раз дар в 3000 р. показался ему достаточным; во второй раз он счел нужным доставить Екатерине все преимущества мнимого брака. Затем, считая себя, конечно, к тому обязанным (он пропустил еще год и, по всей вероятности, выдержал за это время какой-нибудь натиск, как от самой Екатерины, так и от каких-нибудь лиц, знакомых с этой внутренней драмой, так как Екатерина умела находить себе друзей), он сдержал свое слово, не придавая, однако, особого блеска этому событию. Так как никакая духовная власть не расторгла первого брака Петра с Евдокией, и эта последняя была еще жива, то существовало мнение, будто этот второй брак был совершенно недействителен. Я согласен с этим, но тем не менее считалось, что Екатерина была повенчана должным образом. Посмотрим, что думали и говорили о новой царице ее современники.
Вот как рисует ее портрет барон Пёлльниц, который видел ее в 1717 году.
«Царица была в цвете лет, и ничто в ней не указывало на то, чтобы она могла быть когда-нибудь красива. Она была высока ростом, и полна, очень смугла, и казалась бы еще смуглее, если бы слой румян и белил не скрадывал несколько смуглый цвет ее лица. В ее манерах не было ничего неприятного, и можно бы даже назвать их хорошими, если принять во внимание происхождение этой государыни. Если бы подле нее было какое-нибудь разумное лицо, то она наверное развилась бы, так как у нее было много доброй воли, но трудно было найти кого-нибудь смешнее, чем дамы ее свиты. Говорили, что царь, государь необыкновенный во всех отношениях, находил удовольствие в том, чтобы выбирать именно таких, с целью унизить других придворных дам, более заслуживавших первенства… Можно сказать, что, если эта государыня не обладала всеми прелестями своего пола, она обладала его кротостью… Во время своего пребывания в Берлине она выказывала большое уважение королеве, и показала, что ее высокое положение не заставило ее забыть разницы между этой государыней и ею».
Маркграфиня Байрейтская, воспоминания которой относятся к событиям, происходившим на год позже, выказывает, как и надо было ожидать, меньше снисходительности:
«Царица была небольшого роста, плотная, очень смуглая и не отличалась ни красотой, но грацией. Достаточно было увидать ее, чтобы угадать ее низкое происхождение. По странному наряду ее можно было принять за немецкую актрису. Ее платье, очевидно, куплено на толкучке; оно было старомодное и все покрыто серебром и грязью. Весь перед ее платья был убран драгоценными камнями. Они составляли странный рисунок: это был двуглавый орел, все перья которого были зашиты самыми мелкими алмазами в оправе. Вдоль отворотов ее платья была нашита дюжина орденов и столько же образов святых и мощей, так что, когда она шла, можно было думать, что идет навьюченный мул».
Но маркграфиня была ехидна. Кампредон, сам не бывший образцом снисходительности, признает, однако, за царицей проницательность и политический ум. Если она и не спасла армии во время Прутского похода, то эта заслуга осталась за ней во время похода на Персию. По рассказам Кампредона, Петр является здесь не в очень лестном свете. В сильную жару Петр дал своим войскам приказ выступать в поход, а сам заснул. Просыпаясь, он увидел, что ни один человек не двинулся, и на вопрос его: «Какой же генерал отменил мое приказание?» государыня отвечала: «Это сделала я, потому что иначе ваши люди издохли бы от жары и жажды».
Я уже сказал, что портреты лифляндки, сохранившиеся в галерее Романовых в Зимнем Дворце, не дают никакого понятия о тех прелестях, которым она обязана своей счастливой судьбой. В этих портретах нет ни красоты, ни изящества. Очень полное лицо, круглое и вульгарное, некрасиво вздернутый нос, глаза на выкате, полная шея, общий вид служанки из немецкой гостиницы. Вид ее башмаков, благоговейно хранящихся в Петергофе, навел графиню Шуазёль-Гуфье на мысль, что царица жила на широкую ногу. История должна искать иного объяснения судьбы Екатерины. Эта неуклюжая женщина мало соблазнительной наружности по силе и выносливости своего физического темперамента почти не уступала самому Петру, а в нравственном отношении была гораздо уравновешеннее его. В период времени от 1704 г. по 1723 год она принесла своему любовнику, ставшему потом ее мужем, одиннадцать детей, большинство которых умерло в раннем возрасте, и частая беременность проходила для нее почти незаметно, не мешая ей сопровождать государя во всех его странствованиях. Она была настоящей женой офицера, «походной офицерской женой», по местному выражению, способной совершать походы, спать на жесткой постели, жить в палатке и делать верхом на лошади двойные и тройные переходы. Во время Персидского похода она обрила себе голову и носила гренадерскую фуражку. Она делала смотр войскам, проезжала по рядам перед сражением, ободряя словами солдат и раздавая им стаканы водки. Пуля, сразившая одного из людей, бывших в ее свите, не смутила ее. Когда после смерти Петра соединенные эскадры Англии и Дании угрожали Ревелю, она собиралась сесть на один из кораблей своего флота и отправиться сама, чтобы отразить врагов.
Екатерина не лишена была некоторого кокетства: свои белокурые волосы она красила в черный цвет, чтобы свежий цвет лица выделялся еще ярче, запрещала придворным дамам подражать ее туалетам, танцевала чудесно и выполняла артистически самые сложные пируэты, в особенности когда сам царь был ее партнером. С другими танцорами она обыкновенно только делала па. В ее характере самая нежная женственность соединялась с чисто мужской энергией. Она умела быть любезной с окружающими и сдерживать самые дикие вспышки Петра. Ее низкое происхождение совсем не смущало ее; она о нем помнила и говорила о нем охотно с людьми, знавшими ее до ее возвышения – с немцем-учителем, занимавшимся у Глюка, когда она еще служила в его доме, с Витвортом, который может быть, хвастается, давая понять, что он был с ней очень близок, и которого она пригласила раз на танец, спрашивая, «не забыл ли он прежней Катеринушки».
Очень большое влияние, которое Екатерина имела на мужа, зависело отчасти, по свидетельству современников, от ее умения успокаивать его в минуты нервного возбуждения, которое сопровождалось нестерпимыми головными болями. Переходя от полного угнетения к неистовству, он, казалось, был близок к безумию, и все бежали от него. Она подходила к нему без всякого страха, заговаривала с ним своим особым языком, полным ласки и в то же время твердости, и самый ее голос уже действовал на него успокоительно. Потом она брала его за голову и тихонько ласкала, проводя рукой по его волосам. Скоро он засыпал, положив голову ей на грудь. Тогда она сидела неподвижно два или три часа, дожидаясь благодетельного действия сна, и просыпаясь, Петр был опять свеж и бодр.
Она старалась также сдерживать всякого рода излишества, которым он предавался: ночные оргии, пьянство. В сентябре 1724 года под предлогом спуска нового корабля состоялся пир, затянувшийся, по обыкновению, до бесконечности. Тогда Екатерина подошла к двери каюты, где Петр заперся с ближайшими друзьями, чтобы пить вволю, и крикнула ему: «Пора домой, батюшка». Он послушался и ушел вместе с ней.
Екатерина кажется действительно любящей и преданной, хотя несколько театральное проявление горя после смерти великого человека набрасывает некоторую тень на искренность ее чувств. Вильбуа говорит о двух англичанах, которые, в течение 6-ти недель наслаждались ежедневно этим зрелищем в часовне, где стояло тело почившего, и заявляет, что сам он испытывал при этом такое же волнение, как при представлении «Андромахи». Однако это не мешало царице требовать в то же время наследства после царя с большой энергией и полным присутствием духа. Привязанность Петра была менее подозрительна; она была несколько грубовата, но прочна. Письма, которые он писал Екатерине в редкие моменты разлуки, выражают с очевидной искренностью глубокую привязанность «старика», как он любит называть себя, к своей «Катеринушке», к «другу сердечному», к матери дорогого «шишеньки» (маленького Петра). Эти письма носят обыкновенно веселый и шутливый характер. Никаких громких фраз; простые слова, идущие от сердца. Страсти нет, но много нежности. Письма не пылают огнем, но светятся тихим и ровным светом. Ни одной резкой ноты, и всегда выражается желание увидать возможно скорее любимую женщину и еще того более подругу, товарища, с которым чувствуешь себя хорошо. Он «ждет не дождется, когда ее увидит», пишет царь в 1708 году, «потому что скучно без нее, и некому посмотреть за его бельем». В своем ответе она высказывает предположение, что он наверное плохо причесан в ее отсутствие. Он отвечает, что она угадала, но пусть она приезжает, тогда найдется старый гребень, чтобы привести дело в порядок. А пока он посылает ей свои волосы.[18]
Как и прежде, письма часто сопровождались подарками: в 1711 году Петр посылает часы, купленные в Дрездене, в 1717 году мехельнские кружева, лисицу и пару голубей с Финляндского залива.[19] В 1723 году он пишет Екатерине из Кронштадта и извиняется, что ничего не посылает ей, за неимением денег. Проезжая через Антверпен, он отправляет ей пакет, покрытый печатями с его гербом и адресованный «Ее Величеству царице Екатерине Алексеевне». Открыв ящичек, мать «шишеньки» нашла там только клочок бумаги с надписью большими буквами: «1-ое апреля 1717 года».[20] Екатерина тоже посылала небольшие подарки, всего чаще напитки, фрукты, теплую жилетку.[21] В 1719 году, Петр заканчивает одно из своих писем выражением надежды, что они в последний раз проводят лето вдали друг от друга.[22] Через несколько времени он послал Екатерине букет сухих цветов с вырезкой из газет, где рассказывается о чете стариков, достигших – муж 126 лет, а жена 125-ти.[23] 26 июня 1724 года, приехав в С.-Петербург и не застав там Екатерины, которая находилась в одной из дачных резиденций, в Петергофе или Ревеле, он тотчас же посылает за ней яхту и пишет ей:
«Вчерась с помощью Божиею сюды прибыли благополучно. Большую хозяйку и внучат нашел в добром здоровьи, также и все – как дитя в красоте растущее, и в огороде повеселились: только в палаты как войдешь, так бежать хочется – все пусто без тебя: одна медведица ходит… и ежели бы не праздники, уехал бы в Кронштат и Питергоф. Для приезда вашего сюды послал я яхту Наталью да два дамшхойта для людей; также послал венгерского, пива, помаранцоф, лимоноф, и агурцоф соленых новых, которых здесь есть уж и по партикулярным домам».
Екатерина тоже, кажется, была очень опечалена его отсутствием. В июле 1714 года княгиня Голицына, находившаяся с ней в Ревеле, пишет государю следующую выразительную записку: «Всемилостивейший государь, дорогой мой батюшка! Желаем пришествия твоего к себе вскоре и, ежели Ваше Величество изволишь замедлить, воистину, государь, проживание мое стало трудно. Царица государыня всегда не изволит опочивать за полночь. Три часа я при Ее Величестве безотступно сижу, а Кирилловна, у кровати стоя, дремлет. Царица государыня изволит говорить: – „Тетушка, дремлешь?“ – Она говорит: – „Нет, не дремлю, а на туфли гляжу“. А Марья по палате с постелью ходит и среди палаты стелет, а Матрена по палатам ходит и со всеми бранится, а Крестьяновна за стулом стоит да и глядит на Царицу государыню. Пришествием твоим себе от спальни получу свободу».
От первого времени их связи сохранились только письма, адресованные государем вместе Екатерине и Анисии Кирилловне Толстой, которую он называл «теткой». Екатерина называлась «мать». Он писал: Muder, по-голландски, русскими буквами. Это прозвище остается за ней до 1711 года; с этих пор Петр начинает называть ее более близкими, ласковыми и личными именами: «Катеринушка», «сердечный друг» и т. д. Но она сама только много позже, с 1718 года, решилась подражать ему в этом отношении, тогда как прежде называла его только: «Ваше Величество»; начиная с 1718 г. он уже становится ее «сердечным другом», ее «батюшкой», или же она называет его просто: «мой друг». Раз она решилась даже подделаться под его шутливый тон и адресовала письмо так: «Его превосходительству, знаменитейшему и высочайшему князю-генералу, генерал-инспектору, кавалеру компаса и увенчанного топора» (письмо по-немецки). Эта переписка никогда не была, да и не могла быть, напечатана целиком; она заключает в себе большую долю слишком грубого эротизма, так как сам Петр, а вслед за ним и Екатерина со спокойной совестью доходят до такого цинизма мысли и выражений, который и показался бы вызовом, брошенным печати:
«И я чаю, что ежелиб мой старик был здесь, то-б и другая шишечка на будущий год поспела», – пишет Екатерина в минуту разлуки. Таков тон, а самые выражения часто еще менее сдержаны.
В 1724 г., в годовщину своего бракосочетания, которая праздновалась в Москве, Петр сам приготовлял фейерверк, который должен был быть пущен под окнами императрицы. Их инициалы переплетались в сердце; над этим сердцем помещалась корона, а по бокам эмблемы любви. Крылатая фигура, изображавшая купидона, несущего факел и все свои другие атрибуты, кроме повязки, летела по воздуху и зажигала ракеты. Купидон, обыкновенно бывающий третьим лицом между любящими, не имел крыльев, но хотя нежность Петра и Екатерины не очень возвышенного характера и местами даже грязновата, все же она представляет привлекательное и трогательное зрелище. Она проникнута безыскусственным и здоровым добродушием. После Ништадского мира Петр подсмеивался над женой по поводу ее лифляндского происхождения: «Как договором постановлено всех пленных возвратить, то не знаю, что с тобой будет». Она целует ему руку и отвечает: «Я ваша служанка: делайте, что угодно. Не думаю однакож, чтоб вы меня отдали: мне хочется здесь остаться». – Царь отвечал: – «Всех пленных отпущу: о тебе же условлюсь с королем шведским». Этот анекдот, может быть, вымышлен, но он правдиво рисует отношения Петра и Екатерины. Но Екатерина, со своей стороны, проявляла как будто больше лукавства и женской хитрости. Говорят, что во время совместного пребывания в Риге она нашла случай показать государю на старом пергаменте, взятом из архива этого города, пророчество, по которому русские должны были завладеть страной только после события, казавшегося неправдоподобным: «Царь должен был жениться на лифляндке». Часто она указывала ему на то, что ничто ему не удавалось, пока он ее не знал, тогда как после того один успех сменялся другим. Тут уже начиналась историческая действительность, и факты, больше чем пророчество, способны были производить впечатление на ум сурового воина.
Нет, конечно, он никому не отдал бы приобретения, сделанного в Мариенбурге. Екатерина обладала тысячею приемов быть ему приятной, полезной, необходимой. Как и прежде, она следила неревнивым, но зорким глазом за любовными прихотями своего супруга, заботясь только о предупреждении слишком серьезных последствий,[24] вступаясь всегда в удачную минуту. Нартов рассказывает случай с одной прачкой, родом из Нарвы – землячкой Екатерины – ухаживание за которой со стороны государя стало принимать одно время довольно тревожный характер. Петр был очень удивлен, найдя однажды эту девушку в покоях государыни. Он сделал вид, что не знает ее. Откуда она явилась? Екатерина спокойно ответила: «Мне так хвалили ее ум и красоту, что я решилась взять ее к себе в услужение, не посоветовавшись с вами». Он не ответил ни слова и стал искать в другом месте новых развлечений.
Вместе с тем Екатерина не проявляла никаких претензий на вмешательство в дела государства, никакого духа интриги. «Что касается царицы», пишет Кампредон в марте 1721 г., «то хотя царь и очень ласков с ней и очень нежен с княжнами, ее дочерьми, но она не имеет никакого влияния на дела и не вмешивается в них. Она полагает всю свою заботу в том, чтобы сохранить расположение царя, отвращать его по мере сил от излишеств в употреблении вина и от других невоздержанностей, очень ослабивших его здоровье, и умерять его гнев, когда он готов разразиться на кого-либо».
Ее вмешательство при прутской катастрофе, – если предположить, что оно действительно имело место, – было единичным фактом. Ее переписка с мужем показывает, что она была в курсе заботивших его вопросов, но только в общих чертах. Он обращается к ней с маловажными поручениями, покупкой вина и сыра для предположенных им подарков, наймом художников и мастеровых для работы за границей. Он часто говорил с ней доверчивым тоном, но всегда касался только общих идей, не входя в подробности. В 1712 г. он писал ей: «Мы, слава Богу, здоровы, только зело тяжело жить, ибо я левшею не умею владеть, а в одной правой руке принужден держать шпагу и перо; а помочников сколько, сама знаешь».
Екатерина сумела определить свою роль и взять на себя такую обязанность, выбор которой указывает на изумительное для этой крестьянки понимание своего положения. Французский дипломат намекает на это в только что приведенном тексте. Она понимала, что рядом с великим преобразователем, игравшим до крайности свою роль неумолимого судьи, существовала другая необходимая роль, – проявления сострадания и милосердия, что эта роль была как раз по ней, смиренной служанке, познавшей все горести жизни; что, взяв на себя эту роль, испрашивая возможно больше прощения другим, она должна была заставить простить и ей ее возвышение, и что, наконец, среди злобы и ненависти, окружавших государя из-за насильственного дела преобразования, круг лиц, расположенных к государыне и благодарных ей может когда-нибудь, в случае поворота судьбы, послужить ей защитой и прибежищем.
Он оказался ей действительно нужным и послужил ей больше чем прибежищем после смерти Петра. Как некогда Лефорт, но с гораздо большим тактом и последовательностью, она постоянно вступалась в тот кровавый конфликт, который дело, преследуемое царем, создавало между ним и его подданными, и который топор, виселица и кнут обостряли со дня на день. Петр иногда скрывал от нее назначаемые наказания. К несчастью, она не сумела, кажется, удовлетвориться теми прочными преимуществами, которые сулил ей этот образ действий. Со временем она захотела извлекать из него более непосредственную выгоду. Она вообразила себе, или ей дали понять, что ей нужно было основать свою судьбу на прочном денежном фундаменте. Она думала, или другие убеждали ее в том, что со временем ей нужны будут деньги, много денег, чтобы платить за необходимое содействие и предотвращать возможные неудачи. И она начала собирать деньги со своих клиентов. Чтобы постучаться к ней в дверь, в надежде избежать ссылки или смерти, надо было явиться с мешком в руке. Она скопила таким образом большие капиталы, которые поместила по примеру и, конечно, по совету Меншикова в Амстердаме и в Гамбурге на вымышленные фамилии. Этот прием недолго ускользал от проницательности Петра, и это открытие было, вероятно, поводом к образованию тех туч, которые омрачили под конец ясность супружеского горизонта царя и царицы. В 1718 г. Екатерина взялась спасти от виселицы князя Гагарина, виновного в громадных взятках, в бытность его генерал-губернатором Сибири. Екатерина получила с него значительные суммы и часть их употребила на подкуп князя Волконского, которому поручено было расследование дела. Это был старый, изувеченный солдат, но его славное прошлое не спасло его от искушения. Арестованный в свою очередь, Волконский представил в свое оправдание, что он боялся, отвергая предложения царицы, поссорить ее с царем. Возражение, которое приписывается Петру, вполне соответствует его характеру и его стилю:
«Дурак, нас ты бы не поссорил; я только бы хорошенько жену поучил, что и сделаю, а тебе виселица».
Трагический конец ссоры царя со старшим сыном явился для мачехи несчастного Алексея высшей победой, резким толчком к той головокружительной высоте, которой достигла ее судьба. Естественно, что ей приписывается некоторое более или менее прямое участие в подготовке этой развязки. Я еще вернусь к этому вопросу. После того ее собственный сын стал наследником престола, и это является новою связью между нею и отцом этого ребенка. Она даже навязывала мужу до некоторой степени свою семью, державшуюся до сих пор в стороне, неизвестную семью лифляндских крепостных. В этом отношении ей помогла, кажется, простая случайность. На дороге из Петербурга в Ригу один ямщик протестовал против дурного обращения со стороны одного из путешественников, ссылаясь при этом на августейшее родство. Его арестовали, сообщили об этом царю; тот назначил расследование и очутился совершенно неожиданно обладателем целой многочисленной семьи шурьев и своячениц, племянников и племянниц. Екатерина слишком легко их позабыла. Ямщик Федор Скавронский был ее старшим братом. Он был женат на крестьянке, и имел трех сыновей и трех дочерей. Другой брат, еще холостой, занимался полевыми работами. Старшую из сестер звали Екатериной, младшую, возведенную теперь на трон под тем же именем, прежде звали Мартой. Екатерина старшая занималась, как говорят, в Ревеле позорным ремеслом. Третья сестра, Анна, была замужем за честным крепостным, Михаилом-Иоахимом; четвертая вышла замуж за крестьянина, освобожденного от крепостной зависимости, Симона-Генриха, который поселился в Ревеле и занялся сапожным ремеслом.
Петр призвал ямщика в Петербург, устроил ему свидание с сестрой, в доме денщика Шапилова и, когда подлинность его была установлена, отослал его в деревню, назначив ему пенсию. Он принял меры, чтобы обеспечить всем этим родственникам скромное существование, и устроил так, чтобы больше ничего о них не слышать. Ревельскую свояченицу, слишком компрометирующую, заперли под ключ. Чтобы сделать для родни больше, Екатерине пришлось ждать смерти царя. Прежний ямщик, прежний сапожник, крестьяне и крестьянки явились тогда в Петербург, неузнаваемые в своих пышных именах, титулах и костюмах. Симон-Генрих обратился в графа Семена Леонтьевича Гендрикова, Михаил-Иоахим стал называться графом Михаилом Ефимовичем Ефимовским и т. д. Все были щедро одарены. Один граф Скавронский занимал блестящее положение в царствование Елизаветы и выдал свою дочь за князя Сапегу, из знаменитой польской фамилии, очень известной во Франции.
Между тем судьба Екатерины по-прежнему шла в гору. 23 декабря 1721 года Сенат и Синод признали за ней единогласно титул императрицы. Два года спустя совершилась коронация бывшей служанки по определению самого Петра. Эта церемония была новостью в России, а обстоятельства придали ей кроме того важное значение. Во всей истории страны был только один подобный пример: коронование Марины Мнишек перед ее бракосочетанием с Димитрием. Но тогда надо было освятить предварительно права гордой дочери польского магната, которую, победоносная политика дома Вазы предполагала навязать России. Поддерживаемый оружием республики только потому, что он был супругом Марины, сам Димитрий играл второстепенную роль. А вообще царицы были только супругами царей, без всякой политической инвеституры и преимуществ. Но смерть единственного наследника престола подняла в 1719 году вопрос о наследии. Этот вопрос был на очереди все последующие годы. После Ништадтского мира (в 1721 году), давшего государю возможность отдохнуть, вопрос о наследии занял на время первое место среди других забот. По его приказанию, Шафиров и Остерман вели несколько раз тайные переговоры с Кампредоном, которому они предлагали союз с Францией, на основании гарантии, данной последней державой по вопросу о престолонаследии. В пользу кого? Кампредон думал, что Петр имел в виду свою старшую дочь, которую он желал выдать за кого-нибудь из своих подданных и родственников, как например за Нарышкина. Шафиров поддерживал его в этом мнении. В обществе по этому поводу делались самые разнообразные предположения, до самого коронования. В эту минуту в глазах большинства самая новизна события решала, казалось, вопрос в пользу Екатерины. Кампредон также разделял это мнение.
Корона, заказанная по этому поводу, превосходила своим великолепием все те, которые употреблялись при прежних царях. Украшенная бриллиантами и жемчугом, с огромным рубином наверху, она весила 4 фунта и оценивалась в полтора миллиона руб. Она была сделана русским ювелиром в С.-Петербурге. Платье императрицы не могло быть сделано в новой столице. Оно было привезено из Парижа и стоило 4000 руб. Петр сам возложил корону на голову своей жены. Стоя на коленях перед алтарем, Екатерина плакала и хотела обнять колена царя. Он поднял ее, улыбаясь, и передал ей державу, эмблему царского достоинства, но оставил себе скипетр, знак власти. По выходе из церкви императрица села в карету, привезенную из Парижа – также как и платье, – всю позолоченную и раскрашенную, с императорской короной наверху.
Церемония была совершена 7/19 мая 1724 года. Полгода спустя в Зимнем дворце разыгралась драма, которая поставила на краю бездны миропомазанную и коронованную государыню. По возвращении из поездки в Ревель Петр был предупрежден, что между Екатериной и одним из его камергеров установилась с некоторого времени подозрительная дружба. Странно, что его не известили об этом раньше, так как, по словам свидетелей, заслуживающих доверия, связь императрицы с молодым и красивым Вильямом Монсом была давным-давно известна. Чтобы знать, чего держаться, Петру достаточно было бы справиться, при посредстве черного кабинета, в переписке камергера. Он увидал бы там письма, подписанные самыми высокопоставленными лицами страны, министрами, посланниками, епископами. Все эти лица писали молодому человеку в таком тоне, который ясно показывала, какое место они отводили ему в доме государя. Но инквизиторская политика великого человека уже приносила в это время свои последние плоды: всеобщее шпионство заставило всех быть настороже против шпионов. Всякий, зная, что за ним следят, следил за собой, и Петр, желавший знать все, что происходило у других, в конце концов, не знал того, что творилось в его собственном доме.
Этот Монс был братом прежней фаворитки. Он принадлежал к тому разряду авантюристов высшего круга и высокого полета, историческим предком которых можно считать Лефорта. Монс был малообразован, но умен, ловок, веселый товарищ и поэт в свободные минуты. Будучи очень суеверным, он носил на пальцах 4 кольца: золотое, свинцовое, железное и медное: они служили ему талисманами; золотое кольцо означало любовь. Одна из его сестер, Модеста (по-русски «Матрена») была замужем за Федором Николаевичем Балк, отпрыском старинного лифляндского рода Балкен, поселившегося в России с 1650 года. Этот Балк имел чин генерал-майора и был губернатором в Риге, а жена его пользовалась тоже большим расположением Екатерины и со временем стала ближайшей наперсницей государыни. Она заботилась о судьбе своего брата и устраивала свидания. Но этим ее роль не ограничивалась. Вместе с Анной Федоровной Юшковой, также большой фавориткой императрицы, герцогиней Анной Курляндской и еще несколькими дамами она создала нечто вроде камарильи, стягивая мало-помалу вокруг государя сеть кляуз, интриг, тайных влияний и темных козней, и в этом море зыбучего песку его энергия, ослабленная подтачивавшей его болезнью, обессиленная неустанным давлением окружающих, увязала, казалось, все глубже и глубже. Вильям Монс был душой этой партии и под женским именем переписывался с Салтыковой, принадлежавшей также к ней.
Уже начиналось «царство женщины». Петр был равно сбит с толка, как инквизитор и как судья. Он долго не знал того, что ему так важно было знать, и даже тогда, когда его предупредили, он не сумел отомстить за себя и покарать самое непростительное из всех оскорблений. Он получил анонимное предупреждение. Устроена была ловушка, подготовлявшаяся уже давно: Петр застал врасплох Екатерину лунною ночью в парке, в беседке, перед которой г-жа Балк стояла на часах. Жаль только, что эта обстановка не сходится с календарем, т. к. по историческим данным сцена должна была происходить в ноябре, градусах при десяти мороза. По официальным документам тайной канцелярии, Петр был поставлен в известность о происходившем факте 5 ноября. Он велел арестовать доносчика, которого быстро разыскали среди лиц, подчиненных Монсу, сам произвел быстрое расследование в застенке Петропавловской крепости, но против всеобщих ожиданий, не стал действовать с обычной ему молниеносной быстротой. Его честь и даже жизнь были в опасности, потому что в доносе говорилось о готовившемся заговоре и покушении, но он как будто колебался и скрывал свой гнев; можно подумать, что он при своем исключительном нетерпении, и порывистости старался выиграть время! 20 ноября он вернулся во дворец, ничем не выдавая того, что у него было на душе, ужинал по обыкновению с императрицей, беседовал долго и запросто с Монсом и в конце концов успокоил его и всех. Но довольно рано, говоря, что устал, он справился который час. Екатерина посмотрела на свои часы с репетицией, присланные ей в подарок из Дрездена, и ответила: «Девять часов». Тогда он в первый раз сделал резкое движение, взял часы, открыл крышку, повернул три раза стрелку и сказал своим прежним тоном, не допускающим возражений: «Ошибаетесь, 12 часов, и всем пора идти спать».
Это был снова лев, с его ревом и крепкими когтями, – повелитель, которому и самое время, и все и вся должны покоряться.
Все разошлись, и через несколько минут Монса арестовали в его комнате, причем сам Петр взял на себя, как говорят, роль тюремщика и судебного следователя. Но, ведя допрос, он не произносит имени Екатерины. Он решительно не впутывал ее в дело. Расследование дало возможность выставить против подсудимого другие обвинительные пункты: злоупотребление своим влиянием и преступные козни, в которых и Матрена Балк была замешана. Два дня сряду, 13-го и 14-го ноября, глашатай ходил по улицам С.-Петербурга, призывая всех кабатчиков, под угрозою строжайших наказаний, дать свои показания. Но сам Монс дополнял эти показания. Говорили после, что он, подобно Глебову, стоически оберегал честь своей любовницы, принося признания другого рода. Но едва ли этот героизм, если он и проявлял его, был особенно высокой пробы: даже в царствование Петра было менее рисковано прослыть взяточником, чем соперником царя. Жестокая смерть Глебова служила этому доказательством. И красавец Вильям, кажется, не похож был на героя. Судя по протоколам его допросов, он при первой встрече с царем после своего ареста начал с того, что упал в обморок, а затем признался, в чем угодно. Надо думать, что действительно было нетрудно добиваться его признании, так как его не подвергали пытке, а это – подробность многозначительная. Что касается г-жи Балк, то она оказала сначала некоторое сопротивление, но ослабела при первом ударе кнута.
Монс был обезглавлен 28 ноября 1724 года. Саксонский посланник докладывал своему двору, что Петр заходил к нему перед казнью, чтобы выразить ему свое сожаление по поводу разлуки с ним. Молодой человек сумел по крайней мере сохранить бодрый вид на эшафоте. Подобно другому позднейшему террористическому правлению, великое царствование научило людей умирать. Рассказ о том, будто Монс попросил палача вынуть из его кармана портрет в рамке, украшенной бриллиантами, с тем, чтобы оставить рамку себе, а портрет, – портрет Екатерины, – уничтожить, придуман, очевидно, неудачно. Заключенных наверное обыскивали в тогдашних тюрьмах. Г-жа Балк получила 11 ударов кнута, осталась жива, – что доказывает ее живучесть, – была и сослана пожизненно в Сибирь, но вернулась оттуда после смерти Петра. Ничего постоянного в то время не было. С той минуты, как удавалось сохранить жизнь, можно было питать надежду на возможность выкарабкаться со дна самой глубокой пропасти. На столбах, окружавших место казни, были прибиты объявления с перечнем всех лиц, имевших дело с Монсом и его сестрой. Тут были представители всей иерархии чинов, с великим канцлером Головкиным во главе. Фигурировали здесь и князь Меншиков, герцог Голштинский и царица Прасковья Федоровна!
Екатерина выказала при этом испытании мужество, в котором было что-то ужасающее. В день казни она казалась необыкновенно веселой. Вечером она позвала к себе княжен с их учителем танцев и изучала вместе с ними па менуэта. Но Кампредон сообщает в депеше: «Хотя государыня и скрываешь по мере возможности свое горе, но оно написано у нее на лице… так что все внимательно следят за ней, ожидая, что с ней будет».
В тот же день ее ожидала довольно тяжелая неожиданность: собственноручным указом царя, обращенным ко всем коллегиям, предписывалось, на основании злоупотребления, совершенного «без ведома государыни», не принимать от нее впредь никаких приказаний и рекомендаций. В то же время было наложено запрещение на конторы, заведовавшие ее личными средствами, они были опечатаны под предлогом предстоявшей правительственной ревизии, и императрица оказалась в таком стесненном положении, что для уплаты 1000 дукатов денщику Василию Петровичу, пользовавшемуся в это время большим доверием царя, она должна была прибегнуть к помощи придворных дам.
На другой день – новая неприятность. Говорят, что царь выехал в санях с женой и что царская чета проехала мимо эшафота, где было еще выставлено тело Монса. Платье Императрицы коснулось его. Но Екатерина не отвернулась и продолжала улыбаться. Тогда Петр приказал положить голову казненного в сосуд со спиртом и выставить на обозрение в покоях императрицы. Она примирилась с этим ужасным соседством и сохранила прежнее спокойствие. Петр напрасно выходил из себя. Говорят, что он разбил в ее присутствии одним ударом кулака великолепное венецианское зеркало с возгласом:
– Так будет и с тобой, и с твоими близкими!
Она возразила, не выказывая ни малейшего волнения:
– Вы уничтожили одно из лучших украшений вашего жилища; разве оно стало от этого лучше?
Действуя таким образом, она укрощала царя и властвовала над ним, но отношения оставались крайне натянутыми. 19 декабря 1724 года Лефорт писал в своей депеше: «Они почти не говорят друг с другом, не обедают и не спять больше вместе». В то же время Мария Кантемир снова выступила на сцену, возбуждая уже всеобщее внимание. Петр бывал у нее каждый день. И по всей вероятности, он узнал именно в это время правду о том, что произошло в Астрахани, когда, как известно, надежды княжны, а может быть и ее любовника, рушились вследствие подозрительного аборта. Врач, лечивший молодую девушку, грек Поликала, был подкуплен. Кем? Ответ был ясен оскорбленному супругу.
Все считали Екатерину погибшей. По словам Вильбуа, Петр готовился к процессу «наподобие Генриха VIII». Он медлил только чтобы обеспечить предварительно участь детей, родившихся от неверной супруги. Он старался ускорить брак своей старшей дочери Анны с герцогом Голштинским. Делались также попытки выдать вторую дочь, Елизавету, за французского принца или даже за самого французского короля. Но именно этот проект, который, по-видимому, налаживался и представлял собою неодолимый соблазн, являлся всемогущим доводом в пользу Екатерины. Толстой и Остерман в разговоре с Кампредоном признавали за ним большую важность: едва ли король Франции мог согласиться на брак с дочерью второй Анны Болейн!
Счастливая звезда лифляндки в конце концов одержала верх. 16 января 1725 года состоялось начало примирения между супругами; Петр был еще угрюм и, быть может, примирение было притворное, но во всяком случае многозначительное. Лефорт писал так: «Царица долго стояла на коленях перед царем, испрашивая прощения всех своих проступков; разговор длился больше 3-х часов, после чего они поужинали вместе и разошлись».
Не прошло месяца, как Петра не стало; он унес с собой в могилу затаенную злобу и, быть может, разработанный втихомолку план мести. Нечего говорить о том, насколько Екатерина сумела извлечь пользу из этого события с политической точки зрения. Ее частная жизнь вполне оправдала со временем ревнивые опасения, отравившие последние дни жизни великого человека. Двадцать лет шла она с непрерывными усилиями, с неустанным напряжением всех своих сил, ни разу почти не ослабевая, к одной единственной цели, и теперь, когда эта цель была достигнута, ее нравственные пружины как бы сразу ослабели, и в то же время пробудились долго сдерживаемые инстинкты – грубая чувственность, стремление к низкому разврату, низменные наклонности ума и плоти. Когда-то она сама усердно оберегала мужа от ночных оргий, а теперь увековечивает память о них, предаваясь пьянству целые ночи напролет до 9 часов утра со своими избранниками, сменяющимися каждую ночь: Левенвольдом, Девюром, графом Сапегой. Ее царствование, которое к счастью для России, продолжалось только 16 месяцев, свелось к размену верховной власти в пользу Меншикова и других временщиков, оспаривавших друг у друга падавшие крошки. И, таким образом, преданная подруга великого царя, всегда готовая придти ему на помощь, доходившая иной раз до героизма, превратилась теперь в опереточную героиню, крестьянку, поставленную волею невероятной судьбы на высоту трона, где она развлекалась сообразно своим вкусам.