Такое самомнение еще развивали и «мальчишки», уверенные, что именно П. Г. Шапошников в революционную пору сможет поднять народ на восстание. Однофамилец В. Шапошникова хвастал, что «он один имеет силу в случае, если бы глупая толпа поподчевана была свинцовыми орехами и побежит, остановить ее и воодушевить, и при его содействии она достигнет своей цели». В случае создания в России республиканского строя Шапошников мечтал быть министром торговли.
Противоречивость личности П. Г. Шапошникова очень хорошо охарактеризована Толстовым в одном из его письменных показаний на следствии, которое не сохранилось, но известно нам по пересказу из сводного акта, составленного чиновником следственной комиссии: «Шапошников человек всесторонне неоконченный и так останется на всю жизнь; актерство, кажется, преимущественная его стихия, а из самолюбия он показывает себя всегда большим, нежели есть в самом деле, что Шапошников не знал положительно своего призвания, а он, Толстов, подстрекал, что его призвание на республиканской площади. К этому Толстов прибавил, что мещанин Петр Шапошников не может быть вредным для правительства, потому что кроме всего он еще и трус, и если бы он, Толстов, предложил ему какую-либо деятельность для злоумышленной цели, то он согласился бы; если же Шапошников говорил что-нибудь либеральное, то лишь из самолюбия, желая показать себя умным. Он же, Толстов, почти уверен, что до знакомства с ним Шапошников не был либералом, а при нем, Толстове, говорил вольно только так, чтобы не показаться невежею»[246].
А «мальчишки» еще и ранили самолюбивую натуру Шапошникова: и в самом деле называли его невежею. Он показывал на следствии: «…в разговоре я стал порицать Катенева и Толстова за их безумные мысли и разговоры, на что мне Катенев стал возражать: что я не понимаю их, что я глупая славянщина 16 века и что я не достоин жить с ними в одно время»[247].
По сути же Шапошников был весьма чужд революционным, вообще насильственным мерам. 9 апреля в обстоятельном разговоре с агентом-однофамильцем он разъяснял, что «сила есть во всяком человеке», но в сочинении Пушкина выражается «душа добрая, любящая все прекрасное, нежное», а «в Николае Пугачеве также сила, но выражена делами: вешать, убивать и губить все прекрасное». Шапошников отказался расшифровать, кого он подразумевал под «Николаем Пугачевым» (при всей невежественности, его собеседник, конечно, знал, что настоящий Пугачев — Емельян): очевидно, речь шла о Николае I. Но той яростной ненависти к царю, какой отличались Толстов и Катенев, у Шапошникова не было. 3 апреля он торжественно начал говорить Наумову о желании встретить на Дворцовой набережной Николая I, после чего и Наумов, и мы, живущие полтора века спустя, ожидаем какой-то решительной акции. Но желание Шапошникова, оказывается, скромное: «Скажу ему, чтобы дал свободное книгопечатание и усовершенствовал Александрин<ский> театр».
Видимо, в самом деле Шапошников был не из храброго десятка, он неоднократно осаживал Толстова и Катенева, предупреждая, что они плохо кончат, сам же был очень осторожным в разговорах, не доверял не только Наумову, но и уважаемому им Петрашевскому. Однофамильцу, которого он из-за его возраста принимал за почтенного человека, Шапошников делал предупреждения: дескать, неспроста «племянником» Наумовым при содействии Толстова и Катенева приобретается помещение в доме Петрашевского под табачный магазин (конечно, Шапошников понятия не имел об агентуре, а предполагал союз с Петрашевским); «А как квартира взята на меня, продолжает запись предупреждения агент, то я впоследствии получу себе неприятности, каких я., не предвижу. Меня возьмут к графу Орлову и отдерут, да еще хорошо бы, а то и больше»[248].
Противоречивость воззрений, колебания, высокомерие Шапошникова создавали напряженные отношения между ним и «мальчишками». По донесению Наумова, Катенев однажды чрезвычайно резко отзывался о Шапошникове, узнав о пренебрежительном отзыве последнего по своему адресу («…при вас же ударю его в рожу…»), присутствовавший здесь же приказчик Шапошникова Востров тоже назвал хозяина «двуличным подлецом»; но, по Некрасову, у слабых людей «все вином кончается»: «После мы все трое, заключает Наумов, зашли в трактир в Большой Морской, где пили чай и ром».
На следствии Шапошников клялся в преданности престолу, отмежевывался от Толстова и Катенева. Все это не освободило его, однако, от предварительного приговора к расстрелу (конечно, по сравнению с другими приговоренными, это безумно жестокая кара для такого человека); по конфирмации он был отправлен рядовым в Оренбургские линейные батальоны.
Между тем, как и большинство петрашевцев, группа охарактеризованных лиц лишь подходила к каким-то организационным формам. Толстов откровенно заявил на следствии, что он только «полагал составить общество для произведения переворота в России»[249].
В кругу петрашевцев был еще один человек, которому не удалось создать организацию, хотя он, наверное, несколько лет мечтал о ней, готовился к ее оформлению, к вербовке членов — это Николай Александрович Спешнее, одна из самых загадочных фигур в истории русского революционного движения.
Обосновавшись в Петербурге после жизни за границей, Спешнев с 1847 г. стал посещать кружок Петрашевского, а затем, как уже было отмечено, и «филиалы» кружка, т. е. вечера у Дурова — Пальма, Плещеева, Кашкина. На собраниях он имел обыкновение отмалчиваться, внимательно слушал и наблюдал, лишь иногда проявляя недюжинные ум и знания. Антонелли его попросту не заметил, в большой папке донесений 1849 г. он лишь однажды мельком его упомянул: «… какой-то Спешнев, бывший лицеист». А по сути, после Петрашевского он был среди кружковцев «нумером вторым» по значению, а если сравнивать их социально-политические воззрения, то Спешнев был еще более радикален, чем Петрашевский: он не только ратовал за первостепенное освобождение крестьян, но и считал, что преобразования в России можно осуществить лишь революционным путем; в будущем он предполагал национализацию земли и промышленности, полное уравнение в правах всех сословий.
Спешнева, видимо, не удовлетворяли относительно легальные формы существования известных ему петербургских кружков и относительно легальные идеи, там обсуждавшиеся. Он присматривался к посетителям, сразу же отмечал наиболее радикальных и активных (например, К. И. Тимковского), приглашал к себе домой для беседы. Когда на вечере у Петрашевского в ноябре 1848 г. появился Рафаил Александрович Черносвитов, умный и говорливый провинциал, очень интересно описывавший совершенно новую, замечательную область России — Восточную Сибирь, а сам в то же время внимательно вглядывавшийся в собеседников, то недаром они оба — Черносвитов и Спешнее — приметили друг друга и потянулись друг к другу. Черносвитов тоже, видно, искал себе толковых сообщников.
Начали они с нейтральных фраз, затем перешли к социальным проблемам (оба подчеркнули первостепенность реформы крепостной системы), а затем стали уже обмениваться визитами[250]. Черносвитов явно интересовался наличием в центре России революционных организаций и революционного движения (потому и обратил внимание на кружок Петрашевского). Спешнее, желая больше выведать сведений и суждений от собеседника, темнил, намекал на принадлежность к подпольным обществам и даже на главенство, свое и Петрашевского, в этом подполье. Черносвитов, который тоже темнил и тоже намекал на участие в тайной организации, пожелал самый ответственный разговор вести втроем. Он позвал к себе Спешнева и Петрашевского и откровенно изложил им свой грандиозный план революционного переворота.
Прежде всего должна восстать Восточная Сибирь, а когда пошлют на усмирение значительные воинские силы (корпус), то за спиной их встанет Урал с 400 тысячами недовольных рабочих, который двинется на южные волжские («низовые») губернии и к донским казакам, всюду поднимая народ; на потушение этого пожара потребуются уже все войска, и тогда восстанут Петербург и Москва — «и все кончено»[251].
Спешнев отнесся к замыслу недоверчиво (выдумывает? завлекает? провоцирует?), осторожный по отношению ко всяким тайным заговорам Петрашевский — тем более (любопытно, что в одном разговоре без Спешнева Черносвитов предлагал Петрашевскому обсудить вопрос о цареубийстве). По словам Спешнева, «Петрашевский стал говорить вообще против бунта и восстаний черни», противопоставляя им фурьеризм. Спешнев после этого распрощался с Черносвитовым и, похоже, больше не возобновлял переговоров. А Петрашевский, наверное, еще сильнее уверился в том, что жандармы подослали к ним агента (у него с самого начала знакомства, как и у Спешнева, возникли такие подозрения). В показаниях на следствии Петрашевский иначе как «агент-провокатор» и не называл Черносвитова…
Личность Рафаила Александровича Черносвитова тоже до сих пор остается загадочной. Мотивы его действий, неожиданные революционные проекты как-то очень не вяжутся с его прошлым и с его социальным положением. Почему вдруг золотопромышленник и бывший исправник, с помощью войска подавлявший около 10 лет назад бунты рабочих на уральских заводах, становится революционером и пропагандистом общероссийского восстания? И другие петрашевцы (Львов, Достоевский) относились к Черносвитову как к подосланному к ним шпиону-провокатору. Последнее исключается: арест, крепость, допросы, суровое наказание, вынесенное судом Черносвитову, никак не согласуется с такими подозрениями. Никаких документальных объяснений резкой перемены взглядов Черносвитова за десятилетие нет, можно лишь строить гипотезы. Наиболее вероятная из них следующая. Черносвитов — недюжинная, энергичная натура, мечтавшая о значительно более широких масштабах деятельности, чем ему уготовила судьба; патриот и знаток Сибири, он прекрасно понимал, какие необъятные возможности таит этот край; очевидно, что-то он извлек и из духовного общения с декабрис