Неожиданный визит
Раз мне нанесли неожиданный визит. В мою камеру, в сопровождении только адъютанта, вошёл брат Александра II, великий князь Николай Николаевич, осматривавший крепость. Дверь захлопнулась за ним. Он быстро подошёл ко мне и сказал: «Здравствуй, Кропоткин». Он знал меня лично и говорил фамильярным, благодушным тоном, как со старым знакомым.
— Как это возможно, Кропоткин, чтобы ты, камер–паж, бывший фельдфебель, мог быть замешан в таких делах и сидишь теперь в этом ужасном каземате?
— У каждого свои убеждения, — ответил я.
— Убеждения? Так твоё убеждение, что нужно заводить революцию?
Что мне было отвечать? Сказать «да»? Тогда из моего ответа сделали бы такой вывод, что я, отказавшийся давать какие бы то ни было показания жандармам, «признался во всём» брату царя. Николай Николаевич говорил тоном начальника военного училища, пытающегося добиться «признания» от кадета. И в то же время я не мог ответить «нет». То была бы ложь; я не знал, что сказать, и молчал.
— Вот видишь! Самому тебе стыдно теперь…
Это замечание разозлило меня, и я ответил довольно резко:
— Я дал свои показания судебному следователю на допросах: мне нечего прибавлять.
— Да ты пойми, Кропоткин, — сказал тогда Николай Николаевич самым благодушным тоном, — я говорю с тобой не как судебный следователь, а совсем как частный человек. Совсем как частный человек, — прибавил он, понизив голос.
Мысли вихрем кружились у меня в голове. Сыграть роль маркиза Позы?[21] Передать царю через посредство его брата о разорении России, об обнищании крестьян, о произволе властей, о неминуемом страшном голоде? Сказать, что мы хотели помочь крестьянам выйти из их отчаянного положения, придать им бодрости? Попытаться таким образом повлиять на Александра II? Мысли эти мелькали одна за другой у меня в голове. Наконец я сказал самому себе: «Никогда! Это — безумие. Они всё это знают. Они враги народа, и такими речами их не переделаешь».
Я ответил, что он для меня всегда остаётся официальным лицом и что я не могу смотреть на него как на частного человека. Николай Николаевич стал тогда задавать мне всякие безразличные вопросы:
— Не в Сибири ли от декабристов ты набрался таких взглядов?
— Нет. Я знал только одного декабриста и с тем никогда не вёл серьёзных разговоров.
— Так ты набрался их в Петербурге?
— Я всегда был такой.
— Как! Даже в корпусе? — с ужасом переспросил он меня.
— В корпусе я был мальчиком. То, что смутно в юности, выясняется потом, когда человек мужает.
Он задал мне ещё несколько подобных вопросов, и по его тону я ясно понимал, к чему он ведёт. Он пытался добиться от меня «признаний», и я живо представил себе мысленно, как он говорит своему брату: «Все эти прокуроры и жандармы — дураки. Кропоткин им ничего не отвечал, но я поговорил с ним десять минут, и он всё мне рассказал». Всё это начинало меня бесить. И когда Николай Николаевич заметил мне нечто вроде: «Как ты мог иметь что- нибудь общее со всеми этими людьми, с мужиками и разночинцами?» — я грубо отрезал: «Я вам сказал уже, что дал свои показания судебному следователю». Он резко повернулся на каблуках и вышел.
Впоследствии часовые, гвардейские солдаты, сложили целую легенду по поводу этого посещения. Товарищ (известный доктор О. Э. Веймар[22]), приехавший потом во время моего побега в пролётке, чтобы освобождать меня, был в военной фуражке. Светлые бакенбарды придавали ему слабое сходство с Николаем Николаевичем. И вот среди петербургского гарнизона пошла тогда легенда, что меня увез сам великий князь. Таким образом, легенды могут складываться даже в век газет и биографических словарей.
На допросах
Два года прошло, а наше дело не подвигалось. Два года предварительного заключения, во время которых много заарестованных сошло с ума или покончило самоубийством.
Всё новых и новых социалистов хватали по всей России, а число их не убывало. Новые люди приставали к движению, оно проникало в новые сферы, захватывая всё большие и большие массы людей. Движение «в народ» разрасталось. Пример — Н. Н. Ге. Большой художник в полной силе таланта, окружённый славой за свои картины, бросает Петербург в 1878—1879 годах и едет в Малороссию[23], говоря, что теперь не время писать картины, а надо жить среди народа, в него внести культуру, в которой он запоздал против Европы на тысячу лет, у него искать идеалов — словом, делать то, что делали тысячи молодых людей.
Председателем следственной комиссии был жандармский полковник Новицкий — человек чрезвычайно деятельный, умный и, если бы не его жандармская деятельность, даже приятный человек: ничуть не злой в душе.
Раз меня привели к нему. Он усадил меня в кресло, предложил своих папирос, от которых я отказался, закурив свою, и показал мне мою рукопись. Это был написанный мною конец к брошюре «Пугачёвщина» Тихомирова[24]. Рядом была наша брошюрка, напечатанная в Цюрихе уже после моего ареста. Я очень ей обрадовался: «Ах, покажите, пожалуйста, я её ещё не видел».
Он принялся читать по моей рукописи, предлагая мне следить по печатной брошюрке, очень мило отпечатанной хорошим чётким шрифтом без опечаток. Новицкий читал отлично и понемногу стал увлекаться, картина вольных общин, соединённых вольными союзами, владеющих всей землёй, без попов, господ и чиновников, управляющихся вечем[25] и вступающих в союз, как средневековые общины, была набросана довольно увлекательно, и Новицкий читал с жаром, увлекаясь всё более и более.
Вдруг он прервал со смехом и обратился ко мне:
— Да неужели, князь, вы верите, что всё это возможно среди нашей русской тьмы? Всё это прекрасно, чудно, но ведь на это надо двести лет по крайней мере.
— А хоть бы и триста.
— Итак, вы признаёте, что это ваша рукопись?
— Конечно.
— И это с неё отпечатано?
— Сами видите,
— Мне только нужно было вам это показать. Вы можете, если хотите, вернуться.
— Да, — ответил я, — всё это прекрасно, великолепно, а пока пожалуйте в крепость.
Он переконфузился… встал провожать меня в дверях, протягивая мне руку, которую я не взял, опять пустился в излияния:
— Ах, князь, я уважаю вас, глубоко уважаю за ваш отказ давать показания. Но если бы вы только знали, какой вред вы себе делаете. Я не смею говорить, но одно говорю — у–жас–ный.
Я пожал плечами и вышел.
Через несколько времени меня опять позвали ещё раз, последний, в следственную комиссию. В дверях показался прокурор Масловский, перекинулся взглядом с Новицким и выбежал.
У Новицкого на столе лежало моё письмо, взятое на мне в момент ареста, с двумя паспортами. Это была коротенькая записка шифром, в которой я писал в Москву: «Вот вам два паспорта, передайте их так- то». Я не успел её отправить, когда был арестован. При аресте я не отказывался, конечно, что она написана моей рукой.
— Вот, — начал он, — ваша записка, отобранная у вас два года тому назад. Она написана шифром, и я даю вам моё честное и благородное слово, что ключ к шифру найден на одном из ваших товарищей (он был найден у Войнаральского, которому кто–то из кружка, вопреки всем уговорам, дал его, хотя Войнаральский и не был членом кружка, и Вой- наральский записал его в свою записную книжку. Масса писем, писанных этим шифром, была уже в руках Третьего отделения). Замечу, кстати, что хотя наш шифр был самый простейший и хотя эксперты хвастают, что они разбирают всякие шифры, но, прежде чем ключ был найден у Войнаральского, ни одного письма они не прочли.
— Если вы знаете ключ, так зачем же вы меня спрашиваете?
— Даю вам честное слово, что мы знаем его, но мы хотели спросить вас.
— Совершенно напрасно. Удивляюсь, как вы, умный человек, не поняли, что не стоило меня беспокоить из–за такого вопроса. Вы же знаете, что я вам никогда ключа не открою.
— Да… — бормотал он, — вот и перевод вашей записки…
— И читать его не намерен. Записка — моя, перевод — ваш. Если вы думаете, что перевод верен, — на здоровье. Не моё дело его проверять.
— Да, я знал, я предвидел, конечно, но долг службы…
— И желание выслужиться? Да? Ну, прощайте.
Когда я встал, вбежал Масловский, должно быть подслушивавший у дверей.
— Ну, что?
— Я говорил вам, что напрасно было тревожить князя. Конечно, он ничего не знает…
— Ах, князь… — начал было он опять, провожая меня в коридор.
— Прощайте, — сказал я и вышел со своей сворой конвойных. Тем и кончились мои допросы.
Расскажу уже заодно, что, когда я был в доме предварительного заключения, куда меня перевели
в марте или апреле в 1876 году, говорили, что теперь дело передано в суд и скоро мы будем судиться.
Меня потребовали к прокурору судебной палаты, некоему Шубину. Меня провели внутренним ходом из тюрьмы в здание суда, и там у стола сидел прокурор Шубин и писарь. Кипы исписанных фолиантов лежали на столе.
Missed footnotemark[26]
Я никогда не видел человека противнее этого маленького прокурора Шубина. Лицо бледное, измождённое; большие очки на подслеповатых глазах; тоненькие злющие губы; волосы неопределённого цвета; большая квадратная голова на крошечном теле. Я сразу, поговорив с ним о чём–то, возненавидел его.
Шубин объяснил мне, что теперь предварительное следствие закончено и дело передано судебному ведомству. Теперь он обязан показать мне все имеющиеся против меня показания.
Их оказалось немного.
Один из заводских — один из кружка в тридцать пять человек — показал, что я бывал у рабочих и читал им лекции революционного содержания. Это был один юноша — не назову его, так как он, кажется, просто проболтался. Его приводили раз, кажется к Новицкому, на очную ставку. Меня спросили, читал ли я лекции рабочим. Я ответил, что никаких показаний давать не буду. Тогда в комнату ввели белокурого, конфузящегося молодого человека.