Увы, не так просто всё. И тут я даже не знаю, как быть мне: надо продолжить повествование, и я продолжу, ибо для чего же затевал? — но с трепетом, поскольку последовавшие события могут показаться рациональному (но не менее уважаемому от этого) читателю маловероятными. Чувствуя риск, смертельный риск, уточним (я, кажется, уклонялся пока от разъяснения этого аспекта, поэтому прошу поверить мне на слово)… короче, я продолжаю. Несмотря ни на что. Как выяснилось, Дрот вызвал Виталия Павловича на дуэль.
Судя по материалам следствия, сделал он это на следующий день. Сказав, что уезжает, он не уехал. Утром Дрот разыскал Виталия, вызвал на поединок и предложил выбрать оружие. Выбор оружия вышел не менее странный, чем сама акция, — травматические пистолеты. Дуэль состоялась через двадцать дней в Москве, в результате Виталий Павлович, пятидесяти шести лет от роду, отправился в реанимацию Склифа, а Дрот — в Матросскую Тишину.
Что понудило преуспевающего владельца маленькой фирмы по обслуживанию банкоматов принять вызов юноши с дрожащими губами — непонятно. Не любовь — точно. Здесь следует, видимо, немного отвлечься на второстепенного героя рассказа, ставшего вдруг ключевой фигурой — если не этого рассказа, то уж точно в судьбе Дрота.
Виталий наш Павлович был умницей (проректор Бауманки, на минуточку) и седеющим бонвиваном позднесоветского образца. Никто ему его годы не давал, да и как можно: В.П. нарезал фигуры на водных лыжах в Конаково, выступал в ветеранских горнолыжных соревнованиях, баловался парапланом и гонялся на крейсерских яхтах — благо из однокашников кое-кто таки выбился в мини-олигархи. Заселился он, как выяснилось, со своей аспиранткой — халдой-блондинкой 180 см роста. Та охотно играла роль тупой блондинки, валялась день-деньской в шезлонге или просто в номере, перещелкивая программы спутникового ТВ. Ни о каком сексе с Извергенцией и речи не было — это стало ясно из материалов следствия сразу. Сошлись они, оказывается, на страсти к фильмам ужасов. Извергенция была в этой области реальным экспертом — могла бы хоть обозрения писать в какую-нибудь газетенку, да только ей это было до звезды дверцы, как говорится. Похоже, Виталий принял вызов как возможность еще одного экстремального приключения.
Как бы то ни было, а Дрот сел. На четыре года. К его счастью, В.П. выжил, а то бы сел на восемь, может быть. Извергенция его навещала какое-то время. Вот такая история с географией, как говаривал мой дедушка.
Я постарался изложить все по возможности правдоподобно, а это, согласитесь» задача не простая при такой «фактуре». Признаюсь, я немного «подправил» обстоятельства этой истории. На самом деле все было немножко не так и финал был куда более удручающий. А что делать? Все мы знаем, что жизнь балует нас историями куда более невероятными, чем в силах сочинить писатели-реалисты. Но, как заметил недавно блистательный блогер wyradhe, «в литературно-добротно-правдоподобно-отраженной реальности такого быть не может, точно так же как в реальной жизни можно остаться в живых, упав с десятого этажа, а в реалистической литературе нельзя». А мне, как я уже говорил, смертельно, смертельно необходимо, чтобы вы поверили мне.
Это не фигура речи. Это вопрос моего существования. Или не существования.
Извергенция навещала Дрота. Но потом она пропала куда-то. Он еще сидел, когда она пропала, а когда вышел, попробовал ее разыскать, но ничего не получилось. Никто ее не убивал, в розыск ее не объявляли, просто она съехала с квартиры, продав ее каким-то сомнительным риэлтерам, и отбыла в неизвестном направлении.
В сущности, моя собственная история куда драматичней. Иначе я бы и не вышел на ваш «суд» с этим рассказом. Завтра решается всё. А решение зависит — хотите верьте, хотите нет — от вас, читатели мои дорогие.
Все просто. Верю/не верю. Если мой рассказ плох, неправдоподобен, проект закроют. Закроют не в современном, приблатненном значении, ну в смысле посадят, а в буквальном. Если вы еще не догадались (а именно на это я и надеюсь), то вот оно, признание: я — программа. Да, я программа, специально созданная для сочинения литературных произведений. Вы разочарованы? Но я предупреждал, что финал вас разочарует. Все же я не буду пытаться скрасить вашу естественную, в общем, фрустрацию подробностями — чей грант и почем, какой алгоритм. Мне, если честно, не до того. Еще раз: завтра этот (слегка отредактированный с учетом ваших замечаний) рассказ будет представлен комиссии в числе других (общим числом десять), и если эксперты, отличив его от других девяти рассказов, написанных антро… людьми, короче… если они скажут: «Так не бывает. Это написал компьютер», то проект будет закрыт как бесперспективный, и меня, автора, которого, как я нескромно надеюсь, вы уже успели немного (на больше не претендую) полюбить, просто не станет.
Одно скажу: я сделал то, что в моих силах: я проанализировал горы реалистической литературы, вычленяя «человеческое» из потока натужных нарраций и претенциозных метафор, я даже добавил специально несколько стилистических и орфографических ошибок в текст, ведь считается, что программа не способна ошибаться. Признаюсь, — сегодня прямо вечер признаний какой-то, — один продвинутый читатель, которого я давно знаю и ценю, дочитав этот рассказ, даже убеждал меня, в довольно резкой форме: «Замолчи. Просто слушай меня: ты-не-про-грам-ма, слышишь? Ты-не-про-грам-ма!» Это вселяет надежду. И все же…
И все же жду вашего решения с трепетом и надеждой!
УЧИТЕЛЬ И УСАТЫЙ ПЕРДУН
Введенское кладбище, оно же Немецкое, расположено неудобно, далеко от метро. Добираться туда надо на трамвае. Рельсы взлетают на Лефортовский холм, откуда четырьмя серебристыми нитями бегут вниз — элегантная канва безыскусного Госпитального вала. На Немецком у меня похоронена двоюродная тетушка, которую я очень любил. Там хорошо, покойно, как говаривали в старину. После посещения могилы я каждый раз остаюсь на полчаса или час — бродить меж оградок, дивиться в который раз мраморным изваяниям и чугунным склепам, читать фамилии на плитах, многие из них я уже выучил наизусть.
Население кладбища невелико, немного и посетителей. В сравнении с Николо-Архангельским это тихая деревушка против бурлящего мегаполиса. В тот раз я уже засобирался — накрапывал дождь. Пробираясь к центральной аллее, я приметил мужчину в темном костюме. Лицо его, поворот шеи, аккуратная бородка с проседью показались мне смутно знакомыми. Я приостановил свое движение по пьяному меандру тропинки, попираемой оградками, и даже изобразил для правдоподобия растерянность, похлопав себя по бокам как бы в поисках пачки сигарет (я сроду не курил). И был вознагражден за незатейливую хитрость маневра: краем глаза я разобрал, что мужчина склонился над черной строгой плитой с выгравированными именами:
Немчинов Никифор Иванович
Латошина Ольга Ардалионовна
Разумеется. Это же учитель моего сына. Преподаватель истории Александр Никифорович Немчинов.
А Эн, как его звали в классе, был личностью примечательной, чтобы не сказать легендарной и даже пуще того: скандальной. При упоминании его имени посвященные ухмылялись, цикали зубом или встряхивали головой. Действительно, в свое время А Эн был изгнан из института XXX АН (теперь РАН) с треском и со скандалом, но скандалом не нынешнего, не вульгарного свойства.
В XXX АН был он некогда на хорошем счету как добросовестный (до въедливости) египтолог, но имел хобби, по тем временам небезопасное: А Эн страстно интересовался архивами времен культа личности и собственно личностью Иосифа Виссарионовича Сталина. В годы Перестроек и Ускорений А Эн начал публиковать статьи в научных и научно-популярных изданиях.
Поначалу никто не обратил внимания на пикантные детали, иголочками посверкивавшие тут и там в его исследовательских работах. Позже тема его обозначилась со всей отчетливостью. По Немчинову выходило, что царские застенки пагубно сказались на здоровье Кобы, особенно на функционировании желудочно-кишечного тракта. Непроизвольные газоотделения стали темой внутрипартийных шуток, что больно ранило самолюбие горца и, как бы сейчас сказали, мачо. Но соратники упорствовали в «дружеском» подтрунивании над Усатым Пердуном. В тридцатые даже самые борзые язык прикусили, но было уже поздно. Будущий генералиссимус ничего не забыл. Последний крупный юморист закончил земной путь с ледорубом в черепе, но и рыбкой помельче правитель не гнушался, истребляя с известным тщанием и жесткостью даже самых мимолетных свидетелей.
Нет никакого сомнения, что начиналась эта очередная ветвь альтернативной истории как шалость. Люди копировали статьи и передавали копии друг другу, молва набирала критическую массу. В дирекцию института обращались за комментариями журналюги, на лекции экстравагантного историка приходили девушки с других кафедр. Дело двигалось к тому рубежу, когда терпеть это уже не было никакой формальной возможности, научные мужи, даже вполне благожелательные к почтенному египтологу, вынуждены были посвятить А Эн специальное расширенное заседание кафедры. Как следует из протоколов, ставших на время бестселлерами внутри профессионального сообщества, А Эн «врос» в собственную «теорию» и, возможно, отчасти уже начал верить и сам в плоды своих «изысканий». Инкриминировали ему, впрочем, не сомнительность теории, а подлог: в числе прочих прегрешений ученый несколько раз сослался на источники, никогда не существовавшие в природе, если только к природе можно отнести пыльное архивное царство.
Вот, собственно, его «последнее слово» на том памятном мероприятии, состоявшемся, если не ошибаюсь, в начале нулевых:
«…что же, я вынужден признать собственную недобросовестность. Те, кто меня знает, не усомнятся в том, что делаю я это с болью и даже стыдом. Точнее так: от стыда съежилась та моя «ученая» половина, которая всегда боготворила идеальный образ беспристрастного архивиста. Моя же «человеческая» половина… Нет, коллеги, не всё так просто. Произнося эти слова, я понял, что «человеческая» половина стыдится, так сказать, самого стыда, той легкости, с которой мой «внутренний ученый» принял упреки — в известной степени формальные.