Вся надежда была на папу: вдруг ему тоже станет тошно от такой еды и он положит конец маминой безумной затее.
Спустя несколько часов, когда мы с Ивэном коротали время в гостиной, мама вышла из кухни в фартуке, держа в руке половник, и сообщила нам меню ужина.
— Суп из индейки, — объявила она. От мамы, половника и кухни исходил сильный, какой-то непривычный запах.
Я покосился на папу: тот хладнокровно, неотрывно смотрел новости. У меня появились опасения, что ужин я не осилю — просто физически не смогу себя заставить. И по своему обыкновению я стал успокаивать себя вслух. Придумывать хеппи-энд, заклинать судьбу.
— Я же люблю индейку, верно? — пробормотал я. Папа не повернул головы:
— Ты меня спрашиваешь? Или просто информируешь?
— Я сказал: «Я люблю индейку».
— Ага, — откликнулся папа, немного помолчал и добавил: — Черт возьми, и что ты мне хочешь этим сказать?
Я почувствовал: настроение у него не очень, и постарался замять разговор. Как бы то ни было, себя я убедил: с супом из индейки уж как-нибудь управлюсь.
Через несколько минут мы сели ужинать. Мама разлила по тарелкам бурую жидкость с комками. Могу сравнить это варево лишь с одним — с поносом медведя гризли. Но поручиться не могу — поноса гризли я никогда не видывал. Одни комки были белые, другие — красные. По плотности жидкость напоминала водянистую овсянку. Мы все — и даже мама — невольно переглянулись. Я опустил ложку в тарелку, постарался зачерпнуть только жижу, без комков. Потом медленно, целеустремленно поднес ложку ко рту, точно разоблаченный шпион — капсулу с ядом. Отхлебнул. Выплюнул.
— Черт тебя возьми, мы тут ужинать пытаемся, бля! — закричал папа, швырнув свою ложку на стол.
— Не могу я это есть! Я честно попытался! — запротестовал я. Ивэн захихикал.
— Нет, ты не пытался, — отрезала мама.
— Нет, попытался! Не могу я это есть! Ужас как противно!
— А так питаются ребята в бедных семьях. Поэтому мы эти продукты и едим — чтобы понять, как живется людям, которым меньше повезло в жизни, — ответила мама.
— Я уже понял! Только дайте мне чего-нибудь поесть! — ответил я и почувствовал, что глаза у меня наполняются слезами.
— А ну, все тихо! Хватит, поговорили, бля! Давайте ужинать, в самом-то деле, — призвал папа.
Зачерпнул ложку, положил в рот.
— Тьфу ты, гадость несусветная. Я не могу это есть, — сказал папа, проглотив варево.
— Вот видишь! — воскликнул я.
— Нет, вы двое станете есть суп, — сказал папа, глядя на нас с Ивэном. — А я не стану.
— Ка-а-а-ак? — взвыл я.
Я вскочил, убежал в свою комнату и хлопнул дверью. Полагал: не пройдет и нескольких секунд, как зайдет мама, скажет что-нибудь хорошее и пригласит на настоящий ужин — например, на спагетти с тефтелями или на курицу с картошкой. А пока ужин готовится, она, может быть, даже съездит в «Джек-ин-зе-бокс» и купит мой любимый сэндвич с курятиной — хрустящий такой, со специями, чтобы загладить вину за этот несправедливый и мучительный кулинарный эксперимент.
Прошло десять минут, но ко мне никто не стучался. Я поклялся себе: никуда не выйду, пока меня не позовут. Прошло еще десять минут… час… три часа… Вот и десять вечера. Пора спать. Я выключил свет и повалился на кровать, негодующий и голодный. Вдруг дверь скрипнула.
— Привет, ма, — сказал я нарочито сердито. Думал, это мама пришла, как обычно, пожелать мне спокойной ночи.
— Нет, это я. — Ко мне приблизилась огромная фигура. Тень на фоне светлого прямоугольника: свет горел только в коридоре. Отец.
— А, приветик, — холодно отозвался я.
Папа присел на кровать и положил руку мне на плечо.
— Ты засранец, но я тебя люблю, — проговорил он. Засмеялся себе под нос.
Я не реагировал.
— Я знаю, ты на нас зол как черт. И даже понимаю почему.
— He-а, ничего ты не понимаешь, — уверенно сказал я.
— Ну да? Тебе десять лет. Неужели я десятилетнего пацана не смогу понять, а?
Тут папа почувствовал, что разговор не клеится и я продолжаю дуться. Его тон немного смягчился:
— Понимаю, ты считаешь: если уж ты ешь это говно, то и я обязан. А когда я сказал, что я не буду, а ты это есть обязан, тебе стало обидно, правда?
— Правда.
— Я жил в бедности. И твоя мама — тоже. Со мной много чего случалось такого, что не должно случиться в твоей жизни — я из кожи вон лезу, чтобы ты мою жизнь не повторял.
— Но почему я должен повторять вот это?
— Сын, тебе придется питаться дрянью всего неделю. А твоя мама все детство жила впроголодь. Когда ты убегаешь из-за стола и закатываешь истерики, как сегодня, мама сильно расстраивается. Ты ей словно бы говоришь: «Мне насрать на твои страдания». Понимаешь?
Я сказал, что понял, а он признался, что мои капризы расстраивают и его:
— В детстве еда играла в моей жизни огромную роль. Не только потому, что нам жрать было особо нечего. Мы ведь были фермеры — кормили людей и тем зарабатывали себе на пропитание. И когда ты сцены устраиваешь, мне становится не по себе, понял?
— Но почему ты отказался есть? Мама ест этот суп, хотя уже знает, каково питаться гадостью. А ты, значит, не обязан? — не унимался я.
Папа призадумался. Снял руку с моего плеча:
— Во-первых, я знаю, как достаются деньги. Я каждый день работаю и зарабатываю, черт возьми, а ты еще ни дня не проработал.
— Но мама тоже работает, — вставил я.
— Слушай дальше. Во-вторых, мама намного добрее меня, а я вредный как черт.
С этими словами он поцеловал меня в лоб и ушел.
— Хорошо… а теперь, когда будешь распаковывать подарок, улыбнись… Да нет же, балбес! В камеру улыбайся, не подарку!
— Нет уж, я дома останусь. Вы отдохнете в кругу семьи, а я отдохну от семьи. Поверьте, так и мне, и вам будет лучше.
— Ну и ну! Ты умный парень, и мне насрать, что про тебя говорят люди… Чего ты, я же пошутил, никто не говорит, что ты дурак. Чего только про тебя ни говорят, но дураком не называют.
— Ну ладно, ладно, успокойся. Горло не перехватывает?.. Сходить по-большому хочешь?.. Нет, нет, от пчелиных укусов этого не бывает. Просто ты мечешься из угла в угол — я думал, в сортир приспичило.
— Спрашиваешь: «А вдруг испортилось?» Ой, бля, мне-то почем знать? Возьми да съешь. Затошнит — значит, уже протухло. Ну вы даете — думаете, у меня вместо глаз микроскопы?
— В жизни тебе повсюду встретятся мудаки, но ты помни главное: широкая задница не страшна, вонючая — страшнее.
— Тишина, мне нужна тишина… Черт возьми, это не значит, что я тебя не люблю. Но в данный момент тишина мне милее!
Не всякого позволительно подкалывать
— О черт, я ведь про тебя забыл, один уехал. Прости, пожалуйста. В общем, больше я эту вашу паршивую команду не тренирую.
Когда мне было десять лет, папа, не вняв голосу разума, вызвался тренировать нашу команду по бейсболу. Спустя полгода, весной 1991-го, карьера тренера Сэма Халперна оборвалась внезапно и со скандалом.
Тут требуется экскурс в прошлое. Когда в 1972-м мой папа обосновался в Пойнт-Ломе, приморском пригороде Сан-Диего, там жили преимущественно военные. Папа почувствовал себя в своей стихии — ведь он когда-то служил на флоте. Но со временем Пойнт-Лома стала привлекать богачей — как-никак до пляжа рукой подать. И вокруг нашего скромного домика вымахали настоящие дворцы. Папа морщился. А когда с нашей улицы съехал последний старик-офицер, наш сосед, и на его участке обосновалась молодая пара, папа вскричал:
— Ну вот! Теперь меня автоматически будут считать говенным яппи! Только за то, что я здесь живу! Тьфу, пропасть!
Итак, когда я пошел в школу, наша бейсбольная команда — она называлась «Маяк Тома Хэма» — состояла из ребят, чьих родителей мой папа терпеть не мог. Да и сами дети по большей части были наглые и избалованные. Я чуть ли не с первой минуты смекнул, что ничем хорошим дело не кончится. Но папа любил бейсбол и меня. И полагал: для того чтобы тренировать мою команду, этого вполне достаточно, разве нет?
Сделавшись тренером, папа установил одно-единственное правило: все игроки — и умелые, и неумелые — должны проводить на поле одинаковое количество иннингов. На первом же собрании он нам заявил:
— У нас детская секция, а не высшая лига. Почти все вы играете ужасно, и это вполне нормально. Хотите играть лучше? Играйте больше. Другого способа нет.
Итак, в каждом матче мы выходили на поле поочередно, и каждый играл по четыре-шесть иннингов. Если же кому-то приходилось загорать на скамейке не два иннинга подряд, а целых три, этим кем-то непременно оказывался я.
— Ты же отличный игрок. Сам знаешь. А эти паршивцы, когда я удаляю их с поля, ревут в три ручья, — утешал меня папа.
— Значит, если бы я разревелся, ты бы разрешил мне играть? Так нечестно, — сказал я, сидя на скамейке запасных.
— Нет, если бы ты разревелся, я бы все равно тебя удалил. На двойной срок — нечего реветь из-за пропущенного иннинга в какой-то дохлой детской секции. Ты — мой сын. А жизнь вообще никого по головке не гладит.
Моим товарищам и их родителям мой папа сразу же, мягко говоря, не очень приглянулся. Его правило насчет одинакового числа иннингов — просто издевательство, считали они. Как-то на матче один папаша принялся ругать моего прямо с трибуны. Возмущался, что его сыну не позволяют играть дольше других:
— Из-за вас мы вот-вот проиграем! Лучшего игрока — на скамейку запасных?!! Идиотизм!
Кстати, его сын был известен тем, что постоянно ковырял в носу.