Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Цепи и нити. Том VI — страница 4 из 89

И он прав. Первый баобаб, первый термитник, первая пчелка, первый лев. Первый обед за столом и на стульях в прохладной тени раскидистого дерева! Первый дождь и первая гроза!!

О, вечно прекрасные запахи мокрой плодородной земли и сочных листьев, на которых еще дрожат серебряные капли! На нашем пути три семицветных радуги, как пышные врата в счастливое царство изобилия и неги!

Форт Лами… Форт Аршамбо… Форт Крампель… Форт Сибю…

Так почему же мы движемся только из одного форта в другой? Ведь именно здесь могло бы благоденствовать бесчисленное население сильных, здоровых и красивых людей. Почему так странно и так неестественно безлюдны эти благословенные места?

Почему деревни встречаются все реже и выглядят все беднее, а люди кажутся все более забитыми, больными. Здесь странно видеть истощенных и просто голодных. Над роскошными прериями немой и страшный лик всенародного разорения… Почему?

Я никогда не был сторонником пейзажа «in sich und fur sich» как такового и ради самого себя. Конечно, художник может для своей картины отобрать такой материал, так его расположить и осветить, что и без людей пейзаж все же будет отчетливо отражать какое-то настроение человека — грустное, веселое, всякое. Умышленно исключая людей, художник обедняет картину, лишает ее дополнительных и могучих средств выражения своей мысли. Человек в пейзаже необходим графически — как дополнительное сочетание линий, и живописно — как цветовое пятно и, главное, как смысловое дополнение, усиливающее настроение и направленность всей вещи.

Я помню свои картины, написанные на севере Норвегии: там изображение угрюмого и мрачного океана дополнялось фигурой рыбака, выбирающего сети. Я намеренно смазал все подробности, кроме двух — натруженных окоченевших рук и сурового, волевого рта. Эти вытянутые через все полотно красные и напряженные руки, позади которых дымились седые валы океана, и эти плотно сжатые губы, видневшиеся из-под мокрой зюйдвестки на фоне рваных серых штормовых туч, — все это и составляет то равновесие между природой и человеком, которое необходимо художнику для наиболее яркого и лаконичного выражения в картине его замысла. Когда я был вынужден оставить творчество и превратиться в скучающего бездельника, то этот принцип гармонии и равновесия бессознательно остался в моей голове как основание для оценки окружающей природы и живущего в ней человека. Но он был нарушен в Алжире, где опытный и зоркий глаз подсознательно отметил голодную худобу арабских крестьян и убогость их одежд на фоне прямолинейных рядов цветущих садов и плантаций европейцев. Гнетущее впечатление от поселка под стенами крепости было подчеркнуто своеобразием культуры там, где европейцы еще не успели уничтожить ее: маленькие примеры дуара и аррема были достаточны, чтобы впечатление перевести из подсознания в сознание и сделать его мыслью. А раз возникнув, эта мысль уже не могла исчезнуть, потому что ее питали новые и новые наблюдения. Эта мысль сделалась неотвязчивой, она доминировала в сознании, вытесняя другие и властно заставляя новые впечатления рассматривать с этой одной точки зрения. Напрасно я повторял себе: я — иностранец и путешественник. Какое мне дело до негров и французов, до политики и колониализма? Я приехал сюда, чтобы красиво сломать себе шею, ну и ломай ее сколько хочешь, но не лезь в грязь! Неужели пример Лионеля не научил тебя ничему? Читать проповеди здесь бесполезно, в Париже я представлял себе — хе-хе — насмешливые всеобщие улыбки: Гай ван Эгмонт в роли борца за права угнетенных! К черту угнетенных и их права! Да здравствуют великолепная природа и чудесные луга, по которым бежит наша белоснежная машина!

Фиорд. Норвегия. Тушь. 1931 год

Людей становилось меньше, они все же были, от них скрыться было некуда. Жизнь сталкивала беззаботного туриста нос к носу с маленькими подробностями местного быта. Не видеть их было нельзя, а видеть и не думать о них было невозможно. Я с удивлением смотрел на своих спутников: они были спокойны и невозмутимы, их глаза смотрели на все с потрясающим равнодушием и невинностью, я же волновался, негодовал, терялся в догадках и сгорал от стыда. С каждым поворотом нашей машины я чувствовал, что глубже и глубже погружаюсь в мерзкое и липкое болото и сам делаюсь презренным слугой и гнусным сообщником того мира, который уже так жестоко меня ограбил, — мира «Королевской акулы» с оливковой ветвью в зубастой пасти. В каждом форте я наблюдал только глубоко несчастных хозяев этого мира — раздраженных, заморенных чиновников и офицеров, торговых агентов и солдат, этих белых угнетенных угнетателей, а вокруг форта ими же сотворенную действительность, в которой мучились черные угнетенные белых угнетенных угнетателей. Какая нелепость… Но причем здесь я?

— Господа, дождь кончился! — вдруг услышал я бодрый голос отца Доминика. — Откройте глаза! Поднимайтесь! Ну, ну, ленивцы! Вставайте! Это лучшее время дня — давайте покушаем! Полковник! Консул! Обед и вино на столе! А вам, маэстро, снились лимоны — это я заметил по кислому выражению вашего лица. Правда? Признавайтесь!

Глава 2. Morituri te salutant

— Нет, мне снились не лимоны!

Я вынул из кармана несколько старых газет и положил их на стол.

— Взгляните-ка, отец Доминик. Это номера парижской газеты «UIntransigent» за 20 июля — 17 августа прошлого 1934 года. Случайно нашел их у одного торговца в Форте Лами, заинтересовался и купил. Здесь напечатана серия статей Марселя Соважа под общим заглавием «Секреты Французской Экваториальной Африки». Читайте вот здесь, я держу палец. Ну, видите? В 1911 году население этой обширной колонии, занимающей самую середину Черного континента, составляло 12 миллионов человек, в 1921 году — уже 7,5 миллионов, в 1931 году — 2,5 миллиона. За двадцать лет французского господства исчезло 80 % населения. Через пару лет здесь не останется ни одного туземца. Сухой термин депопуляция — обезлюдение, для меня приобрел живой и страшный смысл, тем более после того, что я видел на пути из Сахары до берегов Конго. В таких случаях говорят: «это коммунистическая пропаганда», но в данном случае пишет враг коммунистов, ведь эти статьи написал и опубликовал столь ужасные данные реакционер и консерватор — честный человек и французский патриот.

Я помолчал. Отец Доминик продолжал кушать. Ровно шуршал мелкий дождь.

— Куда же девались эти несчастные люди?

С кроткой улыбкой монах продолжал молча уплетать жареную рыбу. Воцарилось неловкое молчание.

— Святой отец потерял дар речи: он ест. А потом будет еще и пить. Ему некогда. Я отвечу за него, — полковник Спа-ак грузно повернулся в кресле ко мне.

Он задыхался от влажной жары, но искушение сказать что-то неприятное французскому миссионеру было слишком велико. К тому же старый африканский вояка любил шутить.

— Ну слушайте! — он сделал паузу и потом отчеканил: — Все черномазые у французиков сдохли!

Полковник затрясся от смеха. Но смех в этом климате — труд и тяжелая нагрузка, и весельчак скоро изнемог.

— Черномазые сдохли или разбежались, ван Эгмонт, — отдохнув, начал он. — Поверьте полковнику королевской бельгийской армии. Отец Доминик — француз и монах, он забьет вам голову разной чепухой, а я — бельгиец и солдат. Я отвечу прямо. И у них, и у нас главные виновники депопуляции — попы. Это их заслуженный «успех». Да. Это они запрещают многоженство, воюя против кормления грудью детей до четвертого года жизни, и благословляют трудовую повинность беременных и кормящих матерей.

Полковник выпил стакан ледяной воды с коньяком, приободрился и подмигнул в сторону отца Доминика.

— Молчит? А? Еще бы! Здесь до рабочего возраста доживает процентов тридцать всех туземцев. Понимаете, ван Эгмонт: чтобы на работу или в строй вышел один, нужно, чтобы двое умерли раньше. У них осталось два с половиной миллиона взрослых? Значит, для этого умерло пять миллионов детей. При здешних условиях питания единственный выход — до четвертого года жизни кормить детей грудью, вот тогда организм ребенка окрепнет и приспособится к существованию. А чтобы не пропало молоко, женщина перестает быть женой, она как женщина на три года выходит из строя и превращается в дойную корову. При здешнем темпераменте муж должен иметь много жен, чтобы всегда на ночь иметь самку и обеспечить семье приплод. Негры это знают. Многоженство на экваторе — железная необходимость. Единственная возможность рекрутских наборов и воспроизведения рабочей силы. Но проклятые попы из религиозных соображений разрушили большую негритянскую семью с ее тысячелетним укладом. Многоженство пахнет мусульманством, а мы же — христиане. Кормление грудью взрослых детей — также неморально, оно, видите ли, оскорбляет наши тонкие чувства. А принудительные работы? Гуманные попы не возражают против того, чтобы на работы гнали беременных и кормящих матерей. И правильно! Здесь решительно все женщины или беременны, или кормят: кончат одно, начинают другое. Вопрос стоит прямо: либо допускать женский труд, либо нет. Мы, военные администраторы, говорим «да» потому, что женщин легче гнать из деревень, они реже бегут, не накладывают на себя руки и, главное, работают лучше мужчин. Мужчины здесь — охотники или скотоводы, они к длительному труду не привыкли, а женщины с детских лет трудятся в поле и дома. Мораль осталась в Европе. Здесь Африка. Я — колонизатор и честно говорю об этом. К чертям вредное притворство! Но попам-то и нужно было возвысить свой голос из соображений христианской любви к людям. Так нет: они заботятся о тряпках для женщин. Ван Эгмонт, попы — наши помощники. Но попов я ненавижу. Тьфу! — старый служака в сердцах плюнул, выпучив рачьи глаза на монаха, уничтожившего крупную рыбу и теперь смиренно и деликатно прихлебывавшего вино.

— О каких тряпках вы говорите, полковник? — отец Доминик обрел дар речи. — Позвольте, я отвечу сам, мсье ван Эгмонт. Мсье Спаак все напутает — это слишком тонко для военного.

Монах отставил тарелку черному слуге, блаженно откинулся на спинку кресла, мимоходом ловко лягнув ногой боя за уроненную вилку.