Вышло грубовато, зато короче, ближе к делу.
— Ну, зачем же мне грабить твоих малюток! Мы попроще, без взаимной обиды обойдемся. У тебя еще цела моя коллекция?
— Это какая же? — очень правдоподобно нахмурился племянник.
— Не пугай меня, мой мальчик. Я имею в виду... ну, которую я тогда оставил вам на сохраненье.
Последовал торопливый размен колючими восклицаниями, похожий и на размолвку. Племянник удивился наивному дядиному предположенью, что кто-то обязан хранить чужие вещицы с портретами царей да еще иностранных, с риском загреметь из-за них в чрезвычайку. Тот разъяснил в ответ, что рассматривал коллекцию как неприкосновенную родовую ценность. Получался скверный узелок, и лучше было рубить его сразу, без обсужденья:
— Ее больше нет, дядя.
— Да где же, где же она?
— Мы ее тогда же, в голодуху девятнадцатого года, и проели. Меняли мужикам на сало и пшено, как вы помните, золота там было три-четыре монетки, а наши поставщики были плохие ценители. — Подозревая искусную дядину уловку, он даже посмеялся при виде дядина отчаяния, как тот хватался за виски, привлекая внимание прохожих. — Вы и в самом деле верили, что это могло сохраниться? Кстати, никто и не предполагал, что вы когда-нибудь вернетесь...
— Но почему, почему? — амфибиально расставив глаза, заинтересовался Гавриилов, но из понятных соображений не настаивал на ответе. — Да ты не спеши, братец, ты пошарь в ящиках-то сперва, кое-что могло за перегородки завалиться...
— И ящики тоже в ход пошли, — жестко сказал фининспектор. — Дров-то тоже не было: целых две каши на них сварили.
Лишь теперь старик поверил в утрату сокровища.
— Что же вы наделали, серые люди? Ладно еще отец твой, темная полицейская сошка... Но ведь тебя-то, балбеса, учили чему-то: латынь в классах проходил. Там вещи были — только на груди носить, и ни одного фальшака. Перикл, Юстиниан... — принялся перечислять он наравне с вовсе фантастическими именами. — И еще, отдельно большой такой рубль Лжедимитрия!
Тирада перемежалась открытой бранью, и немудрено, что племянник под конец тоже утратил равновесие:
— Там вещицы и похлеще имелись, дядюшка. Сребреники, например...
— Не помню... это какие сребреники? — нахмурился старик, причем мелкие жилочки опасно набрякли на висках, желвачок по щеке побежал.
— А те самые, евангельские. Тридцать штук.
Некоторое время родственники глядели друг на дружку, оторваться не могли, и надо считать — посчастливилось обоим, что без крови расцепка обошлась.
— Понимаю... — протянул дядя, отводя усмешливый взор. — Ну, очень хорошо, мальчик, что прояснилось, а то уставать стал с тобой от постоянного притворства: годы берут свое. Так и тянет иногда лечь посреди площади, распахнуться до исподнего и пусть расклевывают дотла... Не мог же я сам тебе признаться, а смотри, как славно обернулось... И снова мы с тобой друзья! — Дядино облегчение сказывалось в самом строе речи, где откровенно отныне просвечивала каторжная изнанка. — Ты меня береги теперь, на твердое не урони, а то хуже взрывчатки... прямо в ногах взорвусь. И малюткам покурить достанется. Ладно, пойдем домой, а то я что-то проголодался.
С горьким запозданьем фининспектор сообразил свою ошибку, сплотившую их теснее прежнего родства, — наличие тайны превращало их в сообщников. И что-то тяжкое, с наклоном тела вперед, появилось в гавриловской походке — от необходимости ядро на цепи волочить за собою.
— И какие же теперь намерения у вас, незабвенный дядюшка?
— А что мне делать остается? Придется при тебе пожить!
— Надолго?
— Пока не огляжусь. Жалко, с монетками-то сорвалось... Покупатель толковый объявился на такие побрякушки, подолговечнее. Вообще-то крыса и тварь, но в чинах и с деньгой... лоснится что твоя конфетка атласная. А смекает, что, как раскусит его усатый да поморщится, никуда ему дороги нет кроме как на второго разбора клей столярный... ну, и запасается про черный денек, ищет емкости понадежнее. А эти госбумажки-то, до кассы не дошел, вдвое убавились... быстрым пламечком горят!
— Да и тех скудновато... — с волчьей тоской пожаловался племянник.
— Так видишь ли, дружок, ведь я не только ради монет твоих проклятых прикатил, — совсем по свойски принялся разоблачаться Гавриилов, причем по старости лет да еще волнуясь при этом, он выдавал себя племяннику, почти признаваясь в прошлом и даже считая его своим сообщником по утайке от закона. — Тучки всякие вокруг собираются. Я тебе по приезде ширму сплел про Феклистова: никакой он не парикмахер, просто сучка сыскная из Главархива. По светлой-то жизни соскучимшись, да тут еще Бога нет, вся шпана ровно бешеная ко земному блаженству устремилась. Которые пошибче саженками по морю житейскому выгребают, а кому силенок не хватило, те на чужих гробах, оседлавши, вперегонки соревнуются... Значит, мой данному Феклистову приглянулся! Столько раз Россию взад-вперед фильтровали, что и самая вода-то пожиже стала, потощей... И вдруг по прошествии времени такую рыбину выудить, вроде меня, то большой суп можно соорудить, наваристый! Не без таланта ищейка, покойник Пирамидов страсть любил таких! Надо думать, Феклистова в манускрипте моем осведомленность авторская поразила... а поскольку столь крупная и негласная фигура нигде по ведомству революции не числится, то и надлежит ее в супротивном лагере искать. По крючку в хребетине чую, крепко меня наколол...
— Брехать надо меньше, дядюшка, дольше на живодерку не попадешь, — сквозь зубы процедил, чтоб побольней хлестнуть, Гаврилов. — Я весь помертвел тогда, как они со всей квартиры вас облепили...
— Не ворчи у меня, не ворчи!.. Да еще мало того, что за шесть тысяч верст незримыми перстами, по радио меня прощупывает, аспирантку вдобавок, тетеху свою подослал. Вселилась рядком, под цветок природы загримирована, то мимоходом у крыльца пощебечет, то в окошко средь ночи заглянет, то да се, а перед отъездом бельишко напросилась постирать, хе-хе, патриарху всемирной революции... Во цирк, а? Сама виду не подает, что от Феклистова.
Не хватало только, чтобы к прошлому своему старик еще и спятил малость.
— А вам откуда известно, что он ее подослал?
— Мне теперь, дружок, даже по ту сторону все насквозь известно... Я и приехал пораньше козни его пресечь, меньше хлопот. Веришь ли, я своими руками козявки в жизни не обидел, но тут мне выхода нет. И во сне-то чудится, будто на извозчике везет меня этот Феклистов, уже в препарированном виде, разумеется, а куда — неизвестно... — Раздвоившимся взором он проследил легковую машину, уходившую в глубь переулка, наверно — себя в ней, благодаря чему и не заметил, как его спутник весь уличающей краской залился: до такой степени оказался заразным страх слежки и преследования возможно несуществующих фантомов.
— Откуда вам известно, кто и для чего к вам ее подпустил? — суеверно покосился младший. — А здесь, в Москве, к вам аспирантка не заглядывала? Близ моей квартиры ее не замечали?
Тут они остановились где побезлюднее, чтобы никто подслушать не мог.
— Порознь они к вам заявляются или на сменку друг другу? Рукой вы их касалися?.. не пробовали отпихнуть их от себя?.. Может, это галлюцинация одна!..
— И рад бы отпихнуться, да мне самому руку вывихнуть боязно, — вновь забубнил Гавриилов. — Видишь ли, мне в свое время самому на всякий случай удалось сумасшедшим записаться, пока никого не зарежу — личность вроде неприкосновенная. Так что в желтый дом упрятать меня не рассчитывай, а лучше привыкай помаленьку: и с килой люди живут!
Все тянулось по-прежнему, пока однажды после обеда дядя как обычно вышел пройтись по смежному бульварчику и домой больше не возвращался. Никаких вызовов и уведомлений из больниц, моргов, отделений милиций не поступало в адрес племянника, затихшего, чтоб не спугнуть счастье. Кстати, и тот мифический Феклистов ничем себя не обнаруживал и по отсутствию других тревожных сигналов единственным объяснением внезапного дядюшкиного бегства должно было служить лишь свойственное загнанному зверю чутье погони, обостренному тем, вполне вероятным совпаденьем, что по генетической близости родственники видели один и тот же сон, как младший из них на салазках с колесиками втаскивает на гору старшего, притворившегося спящим, чтобы не поднимать скандала, способного привлечь внимание властей. Причем первый тяготился не муками неизбежного подноготного расследованья в случае неудачи без возможности выслужиться или хотя бы заслужить прощенье фамильного греха с правом на койку в яме социального ничтожества, а невыполненным обязательством в отношении престарелого, тогда как другого огорчает не перспектива погруженья заживо в иррациональный, на горе, бездонный колодезь, не процедурные перед пулей переживанья, а неблагодарность любимца к застигнутому бедой дарителю стольких детских утех... Странная семейственность в условиях крайней политической разобщенности объяснялась тем, что в пустыне их волчьего одиночества родство становилось единственным критерием доверия и близости.
Несмотря на восьмиклассное среднее образованье, фининспектор близок был к заключению, что дядя-провокатор вполне мог бы ниспослан на него в качестве возмездия по жалобе попадьи. Впрочем, мировоззренческая гавриловская ущербность выражалась лишь в том, что он допускал, будто нередко окружающие вещи при совмещении могут выполнять помимо основного предназначения вовсе неподозреваемые дотоле функции, наподобие проволоки и магнита в руках Фарадея с магическими затем последствиями...
В сущности это было как бы началом новой жизни для старших участников описанной эпопеи. Гавриловское прозрение в чем-то весьма совпадало с ощущением о.Матвея, для которого бегство на обетованный Алтай сливалось с концом жизни на краю света.
Поразительно, что такое множество разных событий уплотнилось в одну неделю, начавшуюся уходом о.Матвея в свое заалтайское скитание.
Глава XXVIII
Повторялась свойственная усопшим, по преданию, потребность истосковавшейся по приюту души в последний разок в просвет меж занавесок и уже без права прикосновенья взглянуть на покинутое гнездо.