Пират Её Величества — страница 2 из 105

— А так, что ни одной живой души там нет. Три дня, как никого, кроме меня не осталось. Ты бы, крестный, приказал паруса покуда свернуть. Я по порядку все обскажу, тогда и порешите, как быть. Может статься, что и приставать не захотите…

— Как то есть «не приставать»? Мы же с товаром…

— Товар теперь ваш.

— Ох, парень, не нравиться мне то, что ты говоришь.

— А мне, думаешь, нравиться?

Кормчий оглядел Федьку-зуйка внимательнее и охнул. Весь в мусоре, в волосах сено, да это бы еще пустяки. Но морда побитая, в синяках, на голове рассечина до крови. А виски у парня седые! Это при том, что ему четырнадцать едва минуло, и в роду у него седели поздно, уже облысевши…

— Ребята, паруса долой и якорь за борт!

Глубины в губе были — не более пяти сажен, грунт на дне всюду — глина с валунами, так что становиться на якорь можно было в любом месте, дно держало надежно.

5

— Неделю назад прискакали в Нарву опричники. Многих казнили, еще больше замучили, запытали. Домов множество пожгли и почти все разграбили, кроме бедных самых. И даже самого государевого окольничего, воеводу Нарвского, как ворога связали и в полон увели. Напали и победили.

— Да неужто ж и Лыкова-воеводу? Михаилу Михайловича? Он же самим царем поставлен.

— И его. Меня-то намедни батюшка в город послал — денег дал и наказал купить на торжище октан навигацкий: лодья Ивана Лопарева в досмотр попала к данцигским мореходам. А те товар в море повыкидывали, а навигацкий прибор весь поотбирали. Вот поэтому я и цел остался.

В городе зашел в корчму «У Рихарда» пообедать — а то на монастырском подворье, в странноприимном дому, где я остановился (пришлось заночевать, потому что октан не хлеб, его на торгу не каждый день увидишь, и делается это не в одночасье), был день строгого поста, одной капустой вареной кормили. Сижу, ем, вдруг слышу — пьяная речь за соседним столом и вроде как батюшку нашего, Онисима Никифоровича, через слово на второе поминают. Ну, я шапку на лоб надвинул, словно чудин, и сижу, щи хлебаю — да так, чтобы ложка о миску не скребла, слушать не мешала — и ушки на макушку! И такое услышал, такое!

Приказчик гостя Петры Лодыгина дружку своему рассказывал, что хозяин его от опричного нашествия бо-ольшую прибыль чает иметь. Дескать, сговорился он с двумя другими торговыми людьми и на кормильца нашего «слово и дело» объявил. Будто бы боярский сын Онисим Никифоров Крекшин в литовскую измену переметнулся со всеми своими людишками. И будто он, под видом заморского торга, от князя Володимера Андреевича Старицкого, который ноне в главных изменниках и злодеях состоит, записки разные через кормчих, доверенных своих, пересылает из Руси и в вольный город Данциг, и в Мемель, а оттуда — изменнику и вору князю Андрею Михайловичу Курбскому! И так же — от князя Курбского в Россию.

— Вот же злодей!

— И то еще не все. Сговорился он также показать, будто товары за рубеж и из-за рубежа мы ввозим негодящие, и вся наша торговля — только для отводу глаз. А все доходы наши и Онисима Никифоровича — и не от торговли вовсе, а от воровства нашего: якобы плата за соглядайство, плаченная врагами царя российского! Так и это еще не все! Еще один донос на епископский двор отправили: будто батюшка-кормилец наш — еретик и молится не на святых угодников образа, а на поганые парусины, из немецких земель вывезенные.

— Ахти! И что же?

— А то, что не стал я дослушивать долее, побег на монастырское подворье, отвязал лошаденку свою и поскакал в село наше во весь дух. Мало, что коня не загнал! Известил старосту и боярина нашего. Сразу начали собираться. Известно же, что от опричного суда ни правому, ни виноватому нет другого спасенья, кроме утека. Порешили утечь в свеям в Выборг-град. Да немного времени не хватило: нагрянули эти…

Главный у них — сам ростом с колокольню, кафтан весь златом расшит, яко пасхальная риза у попа, — а по колено, стало быть, с чужого плеча достался. Наверное, с убитого содрал или с замученного. У седел у каждого — метла, а с другой стороны — голова собачья отрубленная.

— Тьфу ты, Господи! А эта пакость зачем же?

— Крамолу, значит, выметать, как метлой, и врагов государевых загрызать, яко псы, будут. И шли они с облавой. Кто из наших к ижорцам в их деревеньку спасаться побег — первыми на опричников и наткнулись. Их — в кнуты, девок всех снасильничали. А сборы наши недоконченные нам в доказ вины поставили: мол, точно изменники! Боярина нашего сразу под стражу, а людишек — на дыбу по очереди, чтобы доносы подтвердили. Ну, послабже кто, не выдержали…

— И что ж сказывали?

— А много ли с дыбы скажешь? — огрызнулся зуек. — Кивнет на вопрос или там крякнет: «Да!» — и все. Да им и не надобно было много. Это так только, для потехи. Одни с бабами и девками забавлялись, другие — с клещами да дыбой. Смотря по тому, чья к чему душа лежит. А больше всего средь них охотников чужие сундуки потрошить да свои тороки нашим добром набивать оказалось…

— А что, много ли наших-то до смерти поубивали?

— А всех до одного.

Сгрудившиеся вокруг кормчего и зуйка поморы замерли. Пошевельнуться боялись. А зуек деревянным голосом, точно не о родных, близких и соседях сказывал — как неживая кукла, «автомат» по-заграничному, продолжил:

— Как допросы кончили да с женщинами натешились, всех в срубах заперли и подпалили. Так и сгорели все. Боярина нашего на воротах вздернули, а рядом — жену его, Олену Ильинишну на ее же косе. А наших всех пожгли.

— Неужто ж и деток?

— Тех, кого прежде того не истребили. Всех. Только Карпа-приказчика в Москву увезли, чтобы еще пытать насчет подробностей нашей якобы измены. Только не довезут, я думаю.

— Что так?

— Да он еле жив после дознания огненного и палочного.

— А ты сам-то как жив?

— А я в толмачи попал. В гостях у нашего кормильца Онисима Никифоровича, царствие ему небесное, был иноземец. Как бы фряжин, именем Жиован Брачан. Про него в купецком навете ни слова сказано не было, — а ломать его опричники поперву опасались, потому как у него цельный сундук был бумаг с государьскими печатями разных держав. Он нашего языка якобы не разумел — а они все, по московскому обычаю, не бельмеса в немцех. Ну, а я помаленьку ж немецкий понимаю, на меня и показали. Ну, послушал я — точно, по-немецки говорит, только не совсем так выговаривает, как ганзейцы. Я собрался переводить с умом да с оглядкой — не то, что он скажет, а то, что надобно сказать. Но он умнее меня оказался вдесятеро. Зело хитер был сей фряжин — впрочем, он и не фряжин вовсе, а словен. Императорский подданный, а по вере реформатор-лютор. Дружбы с нашим боярином водил не измены ради, а ради союза с Русьским государством супротив турок, ляхов и иных врагов общих земли нашей и ихней. Дескать, на южных ляшских украинах и в царьстве венгерском, что ноне под турком, ноне довольно много-де люторов, Да и словен тоже…

А когда не поверили ему опричники и на дыбу потащили, он мне вскричал, что дела те все важные, но токмо для прикрытия — а наиважнейшее его дело в том заключается, что везет он через Русь из-за края тайные бумаги к Аглицкого королевства печатнику Вилиму Сесилу, и где они схоронены, обсказал. Я про те бумаги опричникам говорить вовсе не стал, а наврал, что-де фрязин пощады просит и многими карами государевыми за обиду свою грозит. Они только посмеялись — и для меня огонь развели.

Но тут Павлушка, оружничий боярина нашего, содеял, что заранее решил: забрался в пороховой погреб под домом Онисима Никифоровича — и взорвался. Из подсальных оконец ка-ак пыхнуло, земля дрогнула, полы во многих палатах провалились. Все попадали — а я как дунул, и убег! Ижорцы меня спрятали. Они мне сказывали, что в Нарве деется, они и ларец с тайными бумагами фряжина из потаенного места добыли…

— Неуж с тобою они?

— Ларец тяжеленек, мешал бы удирать, ежели что. А бумаги я сохранил. На мне они. Ну, а теперь главное, крестный. Боярин наш, как узнал про сговор купецкий, опечалился и сказал, чтобы деревня вся собиралась в свеи отплыть. А отец мой и другие лоцмана чтобы вышли в море, перехватить вашу лодью и поворотить ее в Выборг же, к берегу не причаливая.

Но поелику и боярина удавили и из погоста никто, кроме меня, не утек, только приказчика в оковах увезли домучивать в Москву, то взамен отца казненного я вот вас встретил и передаю вам последнюю волю всех наших мертвых: живите! А для того надобно немедля поворачивать и на чужбину уходить!

— Куда ж на чужбину-то? В свейской земле сейчас новый король, не в пример прежнему, к русским лют. Ежели и примет без урона — так ведь против Руси служить заставит. А это нам никак не возможно. То же в Данциге или в Риге…

— Не-ет, уходить надобно подалее, в такую страну заморскую, какая из-за своей отдаленности с Россией воевать не может. В Англию, к примеру, — сказал кто-то из команды.

А старейший на борту, дед Митроха, шлепнув себя по плеши, сказал так:

— И думать не о чем. У нас же бумаги фряжиновы, что Федя-зуек уберег. Они заместо пропуска в Аглицкую страну всем нам послужит…

— И то…

— То, да не про то! — возразил кормчий Михей. — Те бумаги ведь до самых тайных дел аглицких касаемы. А уж мы-то знаем, что с тайными делами только свяжись — ввек уж потом едва ли развяжешься. И во всех странах они действуют одинаково: допросы, пытки, тайные человекоубийства, темницы… Им, может, только и нужно будет вызнать, ведомо ли нам то, о чем в тех бумагах писано, — а половину народа изведут, сгубят, покуда отстанут. Уж лучше причалить да опричникам сдаться: тоже замучают, так хоть свои, русские. Их хоть по матери послать можно — поймут…

До свету рядились старшие в лодье. А и то: трудно ведь решать, зная, что твое решение потом уж никакими силами не исправить. И что если уж прощаться с Родиной, то — навек…

И все же — иного-то выхода у них, сирот, ведь не было, иной выход означал мученическую смерть непонятно за что. С тяжелым сердцем Михей приказал поднять якоря и повертать на Запад…