Писать поперек — страница 7 из 75

В культуре любого общества существуют некие общие мыслительные схемы, позволяющие упорядочивать и  осмыслять природную и  социальную реальность. Принято считать, что на ранних стадиях исторического развития их источником была мифология, а  позднее – наука, философия, искусство, мораль и  т.д. В  определенной степени эти суждения справедливы, но нам представляются более верными взгляды исследователей, полагающих, что мифы (или мифологемы), пусть существенно ограниченные в  своей значимости и  социальной действенности, продолжают существовать и  сегодня.

Правда, теперь они влияют на жизненное поведение в  гораздо меньшей степени, будучи ограничены научными и  практическими знаниями, отсутствием соответствующих социальных ритуалов и  т.д. И  тем не менее игнорировать их, оставлять без рассмотрения и  анализа в  научной работе и  в  политической деятельности, как нам представляется, неправильно.

Ряд исследователей в  качестве «базового отечественного мифа» рассматривают «миф об исключительности России, об уникальности ее исторического предназначения и  культуры, о  превосходстве российского (“русского”, “советского”) человека»38. При наличии ряда общих ключевых положений у  этого мифа есть несколько хорошо известных вариантов: о  Москве как «третьем Риме» (XV—XVI вв.); славянофильско-мессианский («соборный»); большевистский о  всемирно-исторической роли СССР. Однако уже почти два столетия существует еще один – гораздо менее влиятельный, однако по-своему весьма примечательный.

В этой работе мы хотели бы рассмотреть судьбу этого варианта «русского мифа», до сих пор, насколько нам известно, не привлекавшего к  себе исследовательского внимания.

Речь идет о  мифе исторического приоритета русского народа, якобы возникшего в  глубокой древности, тогда же создавшего письменность и  определявшего судьбы мира. Создателем его был карпаторосс Георгий Гуца, получивший в  России известность как Юрий Иванович Венелин (1802—1839), – уроженец северной Венгрии, выходец из русско-румынской семьи, сын священника. Он учился в  гимназии в  Венгрии, потом в  Львовском университете, потом на медицинском факультете Московского университета. Человек талантливый, эрудированный, но дилетант в  истории и  филологии, чуждый научным традициям и  свободный от научных авторитетов, при поддержке М. Погодина он написал и  в  1829 г. опубликовал в  Москве объемистую монографию «Древние и  нынешние болгаре в  политическом, народописном, историческом и  религиозном их отношении к  россиянам: Историко-критические изыскания». Привлекая обширный исторический, этнографический и  лингвистический материал, он, вопреки мнениям того времени, справедливо доказывал, что болгары принадлежат к  числу славянских, а  не тюркских народов. Однако, прослеживая исторические корни болгарского народа и  развивая далее свои построения, он утверждал, что гунны – малоизученный кочевой народ IV—V вв. н.э., создавший мощное царство в  Европе, – это болгары. Венелин писал, что примерно в  360 г. гунны-болгары ушли с  Волги и  далее до конца столетия на территории России вели борьбу с  готами, в  которой и  победили. Россияне же «были их соотичами, сподвижниками их трудов и  соучастниками их славы. Век Аттилы [вождя гуннов] есть тот период европейской истории, в  которой сродные между собою жители Руси и  Волги утвердили надолго свою безопасность со стороны готов и  римлян, и  влияние на соседей»39.

В дальнейшем изложении уже оказывалось, что «Гунно-Аваро-Хазарская держава собственно была царство русского народа <…> имя Гунны <…> означало и  болгар, и  малороссов, и  великороссов» (с. 195). Заключал свои рассуждения Венелин следующим пассажем: «Мы видим в  сей эпохе Россию первостепенною державою, европейскою и  азиатскою вместе, и, после разделения Римской империи, первейшею в  мире» (с. 199). (В книге «Древние и  нынешние словене», вышедшей посмертно, в  1841 г., Венелин и  этрусков называл славянами.)

Книга Венелина была замечена и  отрецензирована специалистами, однако отзывы были по большей части весьма скептическими. Так, насмешками встретили книгу М.Т. Каченовский и  Н.Я. Бичурин40. Н.А. Полевой утверждал, что в  книге выразилось «ученое невежество», и  писал, что «нельзя читать книги г-на Венелина не смеясь, и  смеяться, не досадуя, что в  наш век еще осмеливаются выползать на белый свет литературные чудовища такого рода»41. Собственно говоря, положительно о  книге отозвались только М.П. Погодин42, по инициативе (и на средства) которого была издана работа Венелина, и  приятель Погодина, специалист по древнеримской литературе А.М. Кубарев, особо подчеркивавший, что «во всем сочинении виден истинный патриотизм»43.

Тем не менее Венелин завоевал своей книгой определенное положение в  научном мире. В  1830 г. Российская академия поручила ему совершить с  научными целями путешествие по Молдавии, Валахии, Болгарии и  Румынии (и оплатила расходы).

Мотивы создания книги Венелина вполне понятны. В  России в  начале XIX в. (особенно после победы над Наполеоном) наблюдался большой национальный подъем, культурная элита стремилась доказать древность и  славные истоки русской нации (с 1818 г. выходила «История» Карамзина), что порождало и  такие явления, как подделки А.И. Сулакадзева44. Вполне логично и  то, что на периферии исторической науки появилась такая книга, как «Древние и  нынешние болгаре», и  то, что ее автором был представитель не имеющего в  то время своей государственности славянского народа, и  то, что посвящена она была другому славянскому народу, тоже не имеющему государственности и  борющемуся в  то время за освобождение от турецкого ига45.

Книга Венелина не попала в  «мейнстрим» исторической науки, но это не значит, что она вообще была забыта.

В русской историографии сложилась своего рода венелинская школа, представители которой развивали его идеи и  широко использовали его метод лексическо-этимологических сближений. Так, профессор Московского университета, историк права Ф.Л. Морошкин (1804—1857) доказывал, что «кроме нашей Киевской России была Россия Германская в  Померании, западной Польше, Пруссии и  на берегах Немецкого моря, от устья Эльбы до Рейна, и  до северных пределов нынешней Франции, <…> была Россия Моравская <…> Россия Подунайская <…> Россия Адриатическая <…>», а  также «Россия Кавказская», «Россия Закавказская» и  т.д.46 Книги Морошкина рецензировал и  сам опубликовал ряд статей со схожими выводами выпускник Московского университета историк Николай Васильевич Савельев-Ростиславич (1815—1854)47, можно назвать и  ряд других авторов48.

В 1854 г. в  Москве вышла книга выпускника Архитектурного училища, преподавателя физики и  механики Егора Ивановича Классена (1795—1862) «Новые материалы для древнейшей истории славян…». Опираясь на мотивы легенд и  народных песен, тексты надгробных надписей, имена и  географические названия, он доказывал, что «прародители греков и  римлян» были русские, что письменность русских существовала до принятия ими христианства и  старше греческой, что троянцы – это славяне, древние персы – тоже славяне, а  Эней – «чистопородный славянин»49.

Близкие по типу, хотя и  на несколько ином материале, идеи развивал Александр Дмитриевич Чертков (1789—1858). Этот гвардейский офицер, получивший только домашнее образование, известен как нумизмат и  археолог (с 1849 г. по 1857 г. он возглавлял Общество истории и  древностей российских), создатель уникальной библиотеки, в  которой с  высокой степенью полноты была собрана отечественная и  зарубежная литература по истории России. Однако ему принадлежит и  ряд работ, в  которых доказывалось, что пеласги (догреческое население материковой Греции), этруски, венеты и  фракийцы были предками славянорусов50.

Поэт и  драматург барон Е.Ф. Розен в  публицистической книге «Отъезжие поля» (1857) рассматривал скифов как предков славян. Он находил у  этих «своих первобытных предков, за шесть и  за пять веков до Рождества Христова, своего Александра Македонского и  своего мудреца Солона» и  утверждал, что «скифский элемент выражается наиболее в  славянах российских вообще: оттого они из славян одни основали, на вечных началах, самобытное государство, достойное древней славы скифов геродотовых <…>», призывая: «Гордитесь такими первобытными предками!»51

Наконец, в  1858 г. появился труд выпускника Московского училища колонновожатых писателя Александра Фомича Вельтмана (1800—1870) «Аттила и  Русь IV и  V века», в  котором он повторял и  развивал выводы Венелина. Опираясь на свидетельства античных историков, лексические сопоставления и  т.д., но не избегая и  поэтических интуиций (например: «…в древних квидах Эдды пахнет русским духом. В  них есть и  Змей Горыныч, и  старые вещуны, и  птицы вещуньи, и  даже Царь-девица»52), он, подобно Венелину, утверждал, что Руссия – это царство гуннских князей (с. 118). Согласно Вельтману, Великая Русь того времени «обнимала весь север и  недра Европы», с  юга же была ограничена Альпами, Балканами и  Черным морем; «Византия и  Рим откупали уже независимость свою от Руси данью»; существовала даже «Русь Вандальская, занимавшая всю западную и  южную часть Испании» (с. 130—131).

Появление книг Розена и  Вельтмана (как и  переиздание книги Венелина в  1856 г.) понятно – разбитая в  Крымской войне Россия нуждалась в  подтверждении своего статуса, хотя бы на историческом материале.

Все названные работы (за исключением книг Классена и  Розена) формально находились в  научном поле; хотя они были созданы непрофессиональными историками, но тем не менее принадлежали весьма эрудированным авторам и, что главное, были посвящены слабо разработанным в  исторической науке вопросам: достаточно упомянуть, что исследование Венелина было первым в  России оригинальным трудом по славяноведению и  что статьи Морошкина и  Венелина печатал самый авторитетный и  влиятельный журнал «Отечественные записки». Даже позднее появлялись работы, в  которых поддерживалась точка зрения, согласно которой гунны были славянами53.

Но постепенно, с  институционализацией и  профессионализацией исторической науки, соответствующий комплекс идей вытесняется за ее пределы. Из сферы науки он уходит в  художественную литературу, где нет столь жестких профессиональных стандартов, как в  исторической науке.

В 1878 г. низовой литератор Иван Кузьмич Кондратьев (1849—1904) публикует исторический роман «Гунны», в  котором в  беллетризованной форме воспроизводит наблюдения и  выводы Вельтмана, страницами цитируя и  пересказывая его книгу. (В 1896 г. роман был переиздан (с сокращениями) под названием «Бич Божий».) В  годы Русско-турецкой войны, когда русское общество с  энтузиазмом помогало славянам на Балканах обрести независимость, Кондратьев с  упоением повествует о  гуннах-славянах, которые воевали с  Грецией, Римом, готами и  всех победили, и  об их вожде Аттиле, «который стремился к  объединению своего народа, который первый положил основание славянской общине и  перед которым впервые, как перед царем славянским, дрогнула вся Западная Европа <…>»54. Основной пафос книги выражен следующим призывом: «Шире же дорогу народу славянскому!»55

Новый расцвет соответствующего идейного комплекса происходил в  1970—1980-х гг., в  совсем ином идейном контексте и ином литературном жанре. Речь идет о  так называемой молодогвардейской фантастике, т.е. о  книгах, выпущенных издательством «Молодая гвардия».

Отечественная фантастика 1950—1960-х гг. – дитя «оттепели» и  «научно-технической революции» – была устремлена вперед, в  будущее. Она являлась открыто модернизационным жанром, помогающим адаптироваться к  быстро идущим в  обществе переменам. Основополагающие ее принципы – вера в  социальный прогресс и  возможность рационального познания мира, в  основе ее лежало естественнонаучное мировоззрение.

Но в  1970—1980-х гг. в  советском обществе исчезли всякие надежды на «светлое» будущее. Именно в  жанре фантастики было возможно обойти цензуру и  «провести» такие взгляды и  идеи, которые не были бы допущены к  печати в  научной, научно-популярной и  публицистической форме. Вот почему идеи о  славянах – создателях мировой культуры парадоксальным образом были реанимированы именно тут.

Например, в  романе В. Щербакова «Чаша бурь» говорилось, что «за две тысячи лет до Парфенона на той же скале возвышался Пеласикон, крепость праславян-пеласгов. А  до них… до них были тысячелетия хеттов и  праславян-русов»56. Кроме того, речь шла о  том, что в  «Приднестровье во втором тысячелетии до нашей эры говорили примерно на том же языке, что и  в  Этрурии. Славянские имена богов <…> древнее, чем можно вообразить <…> после Троянской войны праславяне-этруски переселились на Апеннинский полуостров и  принесли с  собой культуру Триполья»57.

В эти годы в  научной фантастике находит свое выражение и  другая разновидность того же мифологического комплекса, исходящая из распространенных в  научно-популярных публикациях 1970—1980-х гг. представлений о  древней индоевропейской (или индоарийской, арийской цивилизации), наследником которой являются славяне.

Часть сторонников этих взглядов представляет (по формулировке исследователя этого «извода» рассматриваемого нами мифа) русских «древнейшим племенем, которое вначале обитало якобы в  Арктике, где в  те далекие времена существовали едва ли не тропические условия. Именно там русские выработали древнейшую систему ведических знаний и  даже, по некоторым версиям, изобрели первую письменность. Затем из-за резкого похолодания им пришлось отправиться на юг, где на своей второй родине (некоторые помещают ее на Южном Урале) они создали высокую цивилизацию. Оттуда их отдельные группы расселялись по всей Евразии, неся местным народам культуру, письменность и  ведические знания». Другие представители этой точки зрения помещают «далеких предков славяно-русов гораздо южнее, и  они оказываются либо родоначальниками всех древних скотоводческих культур степного пояса Евразии <…> либо исконными обитателями Средиземноморья и  создателями древнейшей протогородской цивилизации Малой Азии <…>»58.

Например, В.А. Рыбин в  повести «Расскажите мне о  Мецаморе» писал о  цивилизации ариев на юго-востоке Азии, часть составляющих которую племен (в том числе и  «проторусские») переселилась на Армянское нагорье в III—IV тысячелетии до нашей эры. Говорилось там и  о  том, что «последний царь Руса правил в  шестом веке до нашей эры. Под давлением мидян часть проторусских ушла на юг, часть на север»59. Схожий мотив о  связи древних ариев Индии и  славян можно найти и  в  романе С.Н. Плеханова «Заблудившийся всадник» (М., 1989).

В «перестроечные» годы со снятием цензурных запретов соответствующие мотивы получили широкое распространение в  «патриотической» фантастике, активно использующей и  методы (прежде всего – языковые сближения), и  идеи почти двухсотлетней давности, о  которых шла речь выше. Здесь идеализируется дохристианское прошлое Руси (как в  «Волкодаве» Марии Семеновой), а  исторический процесс предстает в  форме борьбы двух сил, двух начал – светлого (русского) и  темного (чужого, как правило, западного). Акцентируется обычно древность русских (нередко выступающих в  качестве наследников арийской цивилизации, представителей северной, нордической расы (см. «Сокровища Валькирии» Сергея Алексеева)).

В концентрированном виде разработанные Венелиным и  Вельтманом идеи выразились в  творчестве Юрия Петухова, особенно в его романах «Ангел возмездия», «Бунт вурдалаков», «Погружение во мрак», «Вторжение из ада», «Меч Вседержителя» (все – М., 1998), составивших пенталогию «Звездная месть» (первые публикации из этого цикла появились в  начале 1990-х).

В центре «Звездной мести» не частные судьбы и  локальные события, а  судьба Земли, и  прежде всего России. Временной охват ее – несколько тысячелетий: от появления на Земле человеческого общества до XXXI века.

Вся история человечества, по Петухову, – это борьба двух сил: «Великого Русского Рода», «Рода одухотворенных», ценящих телесное и  духовное здоровье, семью и  брак, почитающих родину и  родителей, и  «бездушных двуногих скотов», «лжепророков, объявивших себя избранниками Божьими, вопящих о  правах людских, но алчущих лишь власти, богатств».

Русские, точнее, россы, предводимые волхвами, «породили» тысячи племен, дали им обычаи и  веру в  Христа. Сказители других народов сохранили память о  первых россах – витязях, мудрецах, вождях. Среди «русичей, несших на плечах своих весь род людской и  нелюдей двуногих», Петухов называет Индру и  Кришну, Афину и  Гефеста, Одина и  Тора, Олега и  Рюрика. Даже на знаменах древних хеттов видит он двуглавого российского орла.

Главным героем «Звездной мести» является космодесантник Иван (фамилии у  него нет, поскольку герой репрезентирует весь русский народ), наделенный необычайной физической силой, выносливостью и  самообладанием. Высшая ценность для него – Родина, Россия, защищая которую он готов пожертвовать всем, вплоть до жизни. Иван вступает в  борьбу с  внутренними врагами и  пришельцами, после ряда схваток гибнет, воскресает, беседует с  Господом и, «уполномоченный» им, возвращается на Землю.

Возможности героя не беспредельны (хотя в  романе можно найти элементы чуда, но в  целом Петухов исходит из незыблемости законов природы). Однако они очень велики: Иван беспрепятственно перемещается в  пространстве (в том числе и  на другие планеты) и  во времени. Следует отметить, что своих целей он достигает не на основе хитроумного плана, изобретения или духовного подвига, нравственной чистоты, святости, а  путем прямого физического действия, схватки.

Хотя герой поклоняется православным святыням, но воплощенное в  «Звездной мести» мировоззрение – не христианское, а  языческо-магическое. Достаточно упомянуть ключевое для романа представление, что человек (а не Бог) может направлять и  изменять по своей воле ход истории: Иван отправляется в  решающий момент прошлого и  своими действиями там вносит изменения в  настоящее. Другое дело, что для оправдания и  обоснования своих поступков Петухов ссылается на поддержку Рода и  на божественную санкцию.

Социальный идеал его – в  прошлом, а  не в  будущем; отношение к  другим (людям, народам) – страх и  подозрение, тут царствуют национализм и  ксенофобия. Перед нами – чистой воды мировоззренческий традиционализм, являющийся реакцией на быстрые социальные и  культурные перемены.

Но Петухов соединяет консервативное традиционалистское мировоззрение и  явно модернизационный жанр научной фантастики. При этом, хотя у  Петухова сверхактивный и  уверенный в  себе герой, его книги демонстрируют больное сознание нашего современника, испытывающего шок после краха советской империи, всего боящегося и  пытающегося преодолеть свою фрустрацию – в  мечтах и  фантазиях.

К концу 1990-х амбиции Ю. Петухова и  его единомышленников выросли, а  научные и  культурные стандарты и  нормы стали слабее. В  результате стало возможным без проблем выражать свои взгляды напрямую, без прикрывающей литературной (фантастической) оболочки.

В конце 1990-х гг. была выпущена серия книг, излагающих «фундаментальное открытие в  антропо– и  этногенезе человечества, сделанное известным историком и  этнологом Ю.Д. Петуховым»60, суть которого заключается в  том, что «мы, русы, принадлежим к  наидревнейшему этносу Земли – к  пранароду праотцов, мы породили большую часть народов планеты, наш древнейший язык стал основой всех индоевропейских и  части семитских языков»61.

Ю. Петухов далеко не одинок. Схожих взглядов о  древности и  могуществе славян придерживаются П.В. Тулаев (Венеты: предки славян. М., 2000), Ю.А. Шилов (Прародина Ариев. Киев, 1995; Пути Ариев. Киев, 1996; Прародина Руси. М., 1999), В.М. Демин (От Ариев к  русичам. М., 2001), В.Н. Демин (Гиперборея: Исторические корни русского народа. М., 2000), А. Абрашкин (Древние росы: Пути миграции // Гибель России. М., 1999. С. 86—120), С.Г. Антоненко (Русь Арийская: Непривычная правда. М., 1994), А.И. Журавлев (Кто мы, русские, и  когда возникли? (К истории отечества). М., 1997) и  многие другие. Например, А.В. Трехлебов утверждает, что «целая плеяда историков России, о  которых ее недруги всячески стараются умалчивать, как то: М.В. Ломоносов, А.Д. Чертков, Е.И. Классен, Ф. Воланский, А. Вельтман, М.А. Максимович, Ю.И. Венелин, Ю.П. Миролюбов, Ф.Л. Морошкин, С.П. Микуцкий, О. Бодянский, В. Малышев, В. Старостин, В. Вилинбахов, А.П. Жуковская, Катанчич, Шаффарик, Савельев, Надеждин, Святной, Боричевский, Александров, Лукашевич и  многие другие, опираясь на письменные свидетельства и  данные археологических исследований, провели серьезный анализ славянского этногенеза и  доказали, что племена, которых греческие, римские и  западные историки окрестили скифами, сарматами, венетами, этрусками, пеласгами, лелегами, антами, гетами, вендами, ругами, рутенами, русинами, склавинами, ставанами, роксоланами и  многими иными прозвищами – все без исключения были славянами», «Античная Эллада была, мягко говоря, интеллектуальным нахлебником славян, но, называя их скифами и  варварами, тщательно это скрывала», «славяне были образованнее и  скандинавских народов»62. Точно так же и  Л. Рыжков утверждает, что «славянская культура положила фундамент всей европейской цивилизации»63.

Итак, мы проследили судьбу одной мифологемы, возникшей в  1820—1860-х гг. и  распространявшейся тогда в  околонаучной исторической литературе, во второй половине XX в. бытовавшей в  научной фантастике, а  сейчас вновь попавшей в  околонаучную историческую литературу.

Уже отмечалось, что «русский миф» призван «служить механизмом психологической защиты и  компенсации»64, поскольку позволяет преодолеть в  воображении экономическое и  интеллектуальное отставание от западных стран, обозначить «преимущества» русского образа жизни.

Для большинства населения сейчас более приемлемым является вариант «русского мифа», опирающийся на концепты «русской идеи», «соборности», «особого пути» России, определяемого спецификой православия, и  т.п. Но существуют в  обществе и  более радикально настроенные группы, прежде всего в  молодежной среде, склонные к  предельному упрощению сложных социальных проблем, однозначным решениям, плохо знающие историю. Это радикальное меньшинство считает и  православие чуждым России, занесенным из-за рубежа и  разлагающим исконно русские ценности. В  этой среде распространены различные неоязыческие движения65, и  именно их сторонники придерживаются рассмотренного варианта «русского мифа». Для них характерен тоталитаристский утопизм, представление, что можно силой заставить всех жить одинаково, причем группа людей (или даже один человек) может определять это за других. Представители подобного мировоззрения – люди с  достаточно высоким образовательным цензом (средняя школа, техникум, нередко технический вуз), у  которых старые советские взгляды сменила национальная идея в  ее радикально-патриотическом изводе, – полагают, что все социальные и  политические проблемы можно решить насилием. Они не против капитализма, но за «национальный» и  «социальный» его характер.

Появление и  усиление влияния подобного комплекса идей не удивительны. Определяющую роль в  настроениях современного российского общества и  особенно в  идеологических программах, предлагаемых интеллектуальной элитой, играет неотрадиционализм. Он, по формулировке Л.Д. Гудкова, «включает в  себя: 1) идею “возрождения” России (тоска по империи, мечтания о  прежней роли супердержавы в  мире), 2) антизападничество и  изоляционизм, а  соответственно – восстановление образа врага, 3) упрощение и  консервацию сниженных представлений о  человеке и  социальной действительности»66.

Языческий русский миф доводит перечисленные характеристики до предела. Ему присущи следующие черты:

– расизм (представление, что человечество испокон веков состоит из рас, навсегда определяющих физические и  духовные черты их представителей, их образ мысли, их ценности),

– представление, что история всегда являет собой арену борьбы рас и  народов и  что у  народа всегда есть враги,

– вера в  то, что славяне (=русские) принадлежат к  числу самых древних на Земле народов,

– идея, что в  древности славяне создали самое могущественное государство,

– представление, что культура славян повлияла на все другие,

– ориентация на язычество (иногда она выступает не вполне явно, а  иногда делается попытка совместить язычество с  христианством под маркой «русского православия»).

Именно в  молодежной среде находят для себя почву представления, выработанные столетие, а  то и  два назад в  рамках (хотя и  на границах) научной сферы, быстро извлеченные из научного контекста, гипостазированные и  использованные для чисто идеологических и политических целей.

Распространению этих взглядов способствовал идеологический «люфт» в  перестроечные годы, приведший не только к  падению жестко нормативных трактовок отечественного прошлого, но и  к  снижению авторитета исторической науки.

Сама историческая наука, в  свою очередь, впала в  эти годы в  жесточайший кризис, она находится сейчас в  состоянии разброда, потери ориентиров. Профессиональные стандарты утрачены, профессиональное общественное мнение в  среде ученых-историков отсутствует (его выразители – научные журналы – влачат жалкое существование, рецензируют мало, с  большим опозданием и  редко нелицеприятно), и  в  результате охарактеризованные в  статье книги оказываются на полках книжных магазинов и  библиотек рядом с  научными изданиями и  у  многих читателей вызывают такое же доверие.

В первой половине XIX в. история как наука только возникала, границы ее и  научные стандарты еще не установились, позднее, с  институционализацией исторической науки эта идея была вытеснена за ее пределы и  существовала в  рамках массовой художественной литературы, а  теперь историческая наука в  России вновь депрофессионализируется, границы опять стираются (напомним о  широчайшем распространении и  высокой популярности книг А.Т. Фоменко и  его последователей), и  эта идея (как и  многие другие) вновь входит в  круг исторического знания67.

2003 г.

ПУШКИН КАК БУЛГАРИНК вопросу о политических взглядах и журналистскойдеятельности Ф.В. Булгарина и А.С. Пушкина68

Идеологические и социально-политические взгляды Николаевской эпохи, особенно второй половины 1820-х – первой половины 1830-х годов, изучены очень слабо. Если по первой четверти XIX века в последние десятилетия появился ряд содержательных работ69, то по указанному периоду поставить рядом почти нечего. Во многом это понятно: тяжелая травма, нанесенная русскому общественному сознанию как восстанием декабристов, так и его разгромом, привела к уходу со сцены целого ряда идейных течений, а другие либо еще не народились (как славянофилы и западники), либо не имели возможности выразиться публично. И спектр идейных течений стал существенно уже, и доступ к печати стал еще более затруднен. Но при этом правительство приняло весьма либеральный цензурный устав (1828), провело ряд мероприятий по кодификации законодательства, совершенствованию судопроизводства, осуществило реформу управления государственными крестьянами, существенно облегчившую их положение, обсуждало вопрос об освобождении крестьян и т.д. Проанализировав законодательную деятельность той эпохи, И.В. Ружицкая пришла к выводу, что «в годы правления Николая I были не только приняты законы, давшие возможность в следующее царствование в короткие сроки составить проекты реформ, но были подготовлены и люди, эти реформы осуществившие»70. Историк либерализма также отмечал, что «при Николае I некоторые конкретные элементы либерального правосознания упрочились», «…это была эпоха, в которой незаметным образом один строй сменялся другим, а именно крепостной строй – строем гражданским»71.

В то же время восстание декабристов продемонстрировало, что время переворотов, совершаемых узким кругом дворян-заговорщиков, прошло и что изменения могут быть осуществлены только при опоре на более широкие слои, причем изменения эти должны осуществляться мирным путем, поскольку в стране, в которой большая часть населения представлена крепостными, существует угроза перерастания революции в кровавый бунт (кроме того, у всех еще был в памяти террор Французской революции). Вставала задача обеспечить поддержку реформ населением либо, напротив (у противников реформ), оттолкнуть его от них. В связи с ростом уровня грамотности и образования (а в этой сфере правительство вело довольно интенсивную деятельность: открывались новые высшие и средние учебные заведения; проводилась работа по подготовке педагогических кадров; создавались и издавались учебные пособия и т.д.) возникла довольно значительная потенциальная аудитория (достигавшая, по нашей оценке, нескольких десятков тысяч человек), которую интересовали эти вопросы и которая хотела бы обсуждать их.

Однако возможностей для печатного и публичного устного обсуждения политических проблем в стране почти не было (если не считать светских салонов и дружеских кружков, поскольку в клубах, научных и литературных обществах политические и идеологические вопросы не затрагивались). Американский историк А. Мартин справедливо отмечает, что «российские подданные могли участвовать в практическом управлении страной путем чиновной, военной или придворной службы, но в этой среде приходилось действовать в идейных рамках существующей системы, не обсуждая идеологические или даже государственные вопросы принципиального характера. С другой стороны, они могли поднимать такие принципиальные вопросы через литературу или журналистику, но там обсуждались – уже хотя бы по одним цензурным соображениям – главным образом отвлеченные, теоретические, далекие от злободневной политики темы»72.

В этой связи следует рассмотреть вопрос о наличии общественного мнения в ту эпоху. О существовании общественного мнения можно говорить только тогда, когда мнение выражается и обсуждается публично, то есть когда сформировались соответствующие институциональные каналы, прежде всего пресса. Поэтому применительно, скажем, к обсуждению художественной литературы или исторических трудов можно говорить о наличии общественного мнения в Николаевскую эпоху: в стране существовал ряд частных литературных изданий, и рецензии на книги, нередко противоположные по оценкам и интерпретациям, появлялись во многих из них. Однако внутриполитические вопросы, и не только такие ключевые, как судьба крепостного права, ограничение власти императора и т.п., но и сугубо частные, мелкие обсуждать в прессе запрещалось. В значительной степени это касалось и внешнеполитических вопросов. Более того, в течение долгого времени даже не позволялось печатать отзывы на спектакли в императорских театрах (а других театров в столицах не было), и только в 1828 году после долгой и упорной борьбы Ф.В. Булгарин добился такого права73. Т.В. Андреева утверждает: «Несмотря на то что в николаевскую эпоху не было публичных форм его [общественного мнения] выражения, негласные и опосредованные – продолжают существовать. Наиболее распространенными из них были всеподданнейшие письма с приложенными записками, перлюстрация и отчеты III отделения»74. Можно согласиться с тем, что указанные каналы были для властей источником сведений о настроениях и мнениях подданных, но рассматривать их в качестве форм выражения общественного мнения некорректно, поскольку эти сведения и оценки не становились публичными и не обсуждались. Точно так же неверно, на наш взгляд, рассматривать в качестве форм существования общественного мнения слухи и «народную молву», как это делает В.Я. Гросул75. Тот факт, что об общественном мнении можно говорить только тогда, когда мнение доступно публике, прекрасно осознавали люди той эпохи, о которой идет речь. Вот, например, что писал в 1828 году И.В. Киреевский: «Мнение каждого, если оно составлено по совести и основано на чистом убеждении, имеет право на всеобщее внимание. Скажу более: в наше время каждый мыслящий человек не только может, но еще и обязан выражать свой образ мыслей перед лицом публики, если, впрочем, не препятствуют тому посторонние обстоятельства, ибо только общим содействием может у нас составиться то, чего давно желают все люди благомыслящие, чего до сих пор, однако же, мы еще не имеем и что, быв результатом, служит вместе и условием народной образованности, а следовательно, и народного благосостояния: я говорю об общем мнении»76. Однако «посторонние обстоятельства» в этот период как раз и препятствовали выражению мнений перед публикой, поэтому справедливо будет считать, что общественное мнение существовало тогда лишь в зародышевой, весьма редуцированной форме. На Западе общественное мнение (как форма обсуждения политических и социальных проблем и достижения консенсуса, главным образом в прессе) в большей или меньшей степени, но учитывалось властью при принятии решений, а попытки контролировать прессу и направлять ее хотя и делались, но в полной мере осуществить их никогда не удавалось: всегда существовали издания, представлявшие разные точки зрения, в том числе и оппозиционные. В России же в Николаевскую эпоху была сделана попытка, во многом удавшаяся, сформировать квазиобщественное мнение – за счет монополии государства на печать, с одной стороны, и имитации общественного мнения в периодике, в «Северной пчеле» Н. Греча и Ф. Булгарина, с другой. Правительство создало специальное учреждение – III отделение, основными задачами которого были сбор сведений о направлении умов и о слухах и «толках», а также контроль за ними с помощью прессы. И тем не менее, при отсутствии других возможностей, многие идеологи стали делать попытки получить доступ к прессе, прежде всего к газетам.

Представители наиболее радикальных крыльев идеологического спектра – «ультраконсерваторы» и «революционеры» – не предпринимали подобных попыток, причем причины были разными. Для ряда «консерваторов» (например, для А.С. Шишкова) неприемлемо было само обращение к публике, к широким слоям населения. Они полагали, что политика – дело автократа, а подданные должны без рассуждений исполнять его волю. «Революционеры» же прекрасно понимали, что их взгляды нецензурны и что необходимо, напротив, всячески скрывать их от властей. Все прочие идеологи стремились вступить в союз с правительством, доказав ему, что нужно следовать предлагаемым ими путем, и получить возможность выпускать периодическое издание (желательно – газету) с политическим отделом.

Здесь стоит пояснить, что понималось тогда под политическим отделом. Речь шла о возможности печатать сведения о политических событиях за рубежом, главным образом в форме переводов из зарубежных газет. Монополия же на политические суждения и оценки принадлежала власти, поэтому внутренние события и государственные акты вообще не подлежали обсуждению частными лицами. Политические отделы (в такой форме) имелись в принадлежавших государственным ведомствам газетах («Санкт-Петебургские ведомости», «Московские ведомости», «Русский инвалид» и др.) и некоторых частных журналах («Сын Отечества», «Вестник Европы»).

Единственная частная газета с политическим отделом «Северная пчела» была официозом: во-первых, газете «сообщались» от правительственных инстанций материалы политического содержания, которые издатели беспрекословно печатали; во-вторых, нередко такие материалы им заказывались (с последующей апробацией III отделением и непосредственно царем), в-третьих, если такие материалы создавались издателями по собственному почину, они также проходили апробацию в III отделении. Таким образом, в определенной степени газета имитировала общественное мнение, выражая на самом деле точку зрения правительства. Но только в определенной степени.

В самодержавном государстве, где, казалось бы, политика была полностью исключена из публичной сферы, политическим становилось почти любое высказывание: и отзыв на постановку в императорском театре, и оценка действий полицейского, и даже рецензия на новый роман. В таком контексте деятельность журналиста, высказывающего личное мнение, неизбежно способствовала расширению сферы публичного и сужению, пусть в весьма небольшой степени, власти автократа.

В свете сказанного особое значение приобретает изучение взглядов и стратегии (в отношениях с правительством) тех журналистов Николаевской эпохи, которые претендовали на роль идеологов. Мне представляется интересным рассмотреть под этим углом зрения Булгарина и Пушкина. Эти ключевые фигуры русской литературы 1820—1830-х годов уже не раз становились предметом сопоставления. Однако на первый план обычно выходили их личные отношения и литературные взаимовлияния и взаимоотталкивания77, а итоговым выводом становилось, как правило, заключение об антагонистичности их позиций. Но для более адекватного понимания содержания и форм их журналистской деятельности стоит от этих отношений абстрагироваться, сопоставив их социально-политические взгляды в более широком идеологическом и политическом контексте и выделив то, что у них было общего.

Выбирая провокативное название для статьи, я не имел, разумеется, в виду, что Пушкин во всем походил на Булгарина. Пушкин – прежде всего поэт, сыгравший роль национального поэта, и в этом его основное значение для русской культуры. Но среди различных его занятий была и журналистика, где он вступал на поприще, на котором с успехом подвизался Булгарин, и пытался конкурировать с ним. И касательно этой сферы имеющиеся в научной литературе характеристики соотношения деятельности и взглядов Пушкина и Булгарина весьма абстрактны, неточны, а зачастую неверны.

Согласно расхожим представлениям и дореволюционных, и советских литературоведов, Пушкин и Булгарин были антагонистами по своим идеологическим и политическим взглядам: Булгарин – консерватором и реакционером78, а Пушкин – либералом или революционером. В постсоветский период трактовка пушкинских взглядов стала более разнообразной (в диапазоне от революционности до консерватизма), однако его идеологическое и политическое противостояние Булгарину не ставится под вопрос. При этом не только пушкинисты, но и булгариноведы обычно не берут на себя труд познакомиться с тем, что писал Булгарин на эти темы и так ли его политические и идеологические взгляды отличаются от пушкинских.

В данной статье речь пойдет о Николаевской эпохе. В принципе можно было бы продемонстрировать определенный параллелизм общественных позиций и взглядов Пушкина и Булгарина и в предшествующий период (характерно, например, что и тот, и другой входили в околодекабристский круг и были идейно и лично тесно связаны с литератором-декабристом А. Бестужевым, но при этом декабристы опасались делать им предложения о вступлении в тайное общество79; на обоих делались политические доносы; оба находились под полицейским надзором и т.д.). Однако, с одной стороны, круг источников, характеризующих их взгляды в этот период, гораздо уже, чем по Николаевской эпохе, а с другой – именно в Николаевскую эпоху Пушкин обратился к журналистике.

Для правильного понимания соотношения взглядов Пушкина и Булгарина нужно представлять себе общий расклад идеологических и политических позиций в России в эту эпоху, контекст, в рамках которого они действовали. Однако обобщающие работы такого рода практически отсутствуют, что вынуждает нас предпослать статье краткий обзор политико-идеологического спектра взглядов в России первой трети XIX века. При этом следует отметить, что спектр этот был достаточно узок: и дистанция между крайними позициями была не очень велика, и сами эти позиции были не очень четко проявлены.

После того как Петром I был начат процесс интенсивной модернизации, идеологические позиции в основном определялись этим процессом. Интеллектуальная элита рассматривала себя в качестве важнейшего агента процесса модернизации и европеизации страны, видела свою задачу в просвещении населения, что на практике означало усвоение достижений европейской науки и техники, европейского образа жизни, моральных и эстетических норм и т.д. В XVIII веке сформировалась и стала господствовать среди лиц интеллектуального труда просвещенческая идеология. Ю.М. Лотман отмечал, что «основой культурного мифа Просвещения была вера в завершение периода зла и насилия в истории человечества. Порождения суеверия и фанатизма рассеиваются под лучами Просвещения, наступает эра, когда благородная сущность Человека проявится во всем своем блеске. <…> То, что исторически сложилось, объявлялось плодом предрассудков, насилия и суеверия. То же, что считалось плодом Разума и Просвещения, должно было возникнуть не из традиций, верований отцов и вековых убеждений, а в результате полного от них отречения»80.

В качестве конечной цели реформирования страны выступало равноправное (в мечтах – первенствующее) положение ее среди европейских государств.

Быстрые и интенсивные перемены в образе жизни дворянства в XVIII веке, ряд реформ в сфере управления страной и, главное, страх, что реформы затронут основу экономического благосостояния дворянства – крепостное право, стали вызывать с конца века определенное сопротивление; у некоторых (весьма немногочисленных) идеологов появилось желание прекратить реформы или пересмотреть их идеологические основы. Однако это течение сильно отличалось от западного консерватизма.

А.М. Мартин пишет об этой эпохе: «Современный консерватизм в России и Европе был следствием отказа от просвещенческого рационализма и материализма, которые достигли кульминации во Французской революции; это был многоаспектный феномен, полный противоречий. <…> Подрываемый <…> внутренними напряжениями, консерватизм был обычно интеллектуально согласованным и политически эффективным, только когда его приверженцы создавали убедительную антиреволюционную традиционалистскую идеологию и использовали ее для защиты конкретных интересов своей естественной опоры, господствующих классов.

Но попытки русского консерватизма достигнуть такой согласованности были безуспешны из-за революционной динамики государства, которое он намеревался защищать.

Несколько поколений Романовых пытались искоренить традицию и вестернизировать свою страну по просвещенческому образу. <…> Когда Французская революция в конце концов продемонстрировала подрывные последствия просвещенческих идей, было уже слишком поздно отказываться от них без ослабления идеологических основ русской монархии как таковой.

Кроме того, как следствие Петровских реформ, социальная база консервативного движения – независимое дворянство, традиционная церковь и группы с корпоративными интересами (типа французского парламента или немецких гильдий) – или не существовала в России, или была внутренне тесно связана с реформирующимся, вестернизирующимся государством»81.

Нужно оговорить, что в России просвещенческая идеология испытала определенные модификации. Прокламируемая на Западе просветителями ориентация на общее благо и благо индивидов сменилась у большинства российских просветителей ориентацией на благо государства, так что субъектом распространения знания вместо мыслителей стали государство и его чиновники-педагоги. Поэтому нам представляется некорректным называть противников реформ консерваторами, а их оппонентов – либералами. Понятия эти возникли в рамках принципиально иного общественного строя и обозначали идейные и социальные течения, отсутствовавшие в России. Соответствующие идеи и термины проникли в Россию, но здесь они либо функционировали в качестве чисто идеологических продуктов, никак не связанных с социальной практикой, либо включались в совсем иные смысловые комплексы и в результате получали существенно иное значение. Поэтому ниже мы будем использовать термины «консерватор» и «либерал» достаточно условно (как синонимы терминов «антиреформатор» и «реформатор»), употребляя их в кавычках.

Основными проблемными вопросами в первой половине XIX века были следующие:

– самодержавие (то есть степень участия населения, прежде всего дворянства, в принятии политических решений);

– общественное мнение (степень свободы его выражения);

– крепостное право (стоит ли освобождать крестьян, а если да, то когда и как);

– воспитание (как основа сохранения/создания национальной идентичности);

– отношение к Западу и западному культурному влиянию;

– угроза православию (неважно, реальная или мнимая) со стороны других религиозных конфессий, прежде всего католицизма и протестантизма.

Последовательными идеологами, призывавшими вернуться к допетровским порядкам, были только старообрядцы, но у них не было возможности печататься, создаваемые ими тексты обращались лишь в их среде и лишь в форме устной пропаганды оказывали некоторое влияние, в основном на крестьянство. Несколько приближались к ним по взглядам православные фундаменталисты, по большей части мистического толка – архимандрит Фотий (в миру П.Н. Спасский), митрополиты Серафим (С.В. Глаголевский) и Платон (П.Г. Левшин), – ставившие своей целью противостоять враждебным (с их точки зрения) христианским конфессиям (католичеству, протестантизму), масонству, деизму и атеизму (запрещая их пропаганду и развивая православное образование). У названных идеологов сопротивление реформам в основном шло не в социальной и экономической, а в идеологической (теологической) сфере. Близки к ним по взглядам в дворянской среде были религиозно-мистические идеологи, например М.Л. Магницкий, для которых на первом плане находилось укрепление веры для освящения царской власти и борьбы с общественным мнением, свободой книгопечатания, стремлением к революциям и установлению конституционного строя82.

Одним из немногих светских мыслителей, предлагавших если не вернуться полностью к допетровскому образу жизни и допетровским представлениям, то хотя бы прекратить дальнейшее движение вперед и частично реставрировать традиционный жизненный уклад, был А.С. Шишков83. Идеям Просвещения он противопоставлял русскую православную традицию, которая в созданной им утопической конструкции представала как твердость в вере, почитание царской власти и законов, культивирование церковнославянского языка. Но даже он признавал, что «возвращаться к прародительским обычаям нет никакой нужды»84 и кое-что следует заимствовать у европейцев; он порицал лишь то, что «вместо занятия от них единых токмо полезных наук и художеств стали перенимать мелочные их обычаи, наружные виды, телесные украшения и час от часу более делаться совершенными их обезьянами»85.

Шишков положительно оценивал деятельность Петра I за то, что он «желал науки переселить в Россию», и Екатерины II за то, что «просветила Россию»86. Он опасался лишь коренного изменения фундаментальных основ народного мировоззрения; «спасение России, с точки зрения Шишкова, заключалось в обращении (возвращении) к исконным истинно русским началам, которые еще сохранились в простом народе»87.

На менее радикальных позициях стоял такой влиятельный идеолог, как Н.М. Карамзин. В своей «Записке о древней и новой России…» (1811), не предназначавшейся к печати, он дал последовательную и жесткую критику реформ Александровского царствования, а частично и реформ Петра I. Но при этом он исходил из того, что «просвещение достохвально», признавал, что «Европа от XIII до XIV века далеко опередила нас в гражданском просвещении», и с одобрением писал о том, что в царствование Михаила, Алексея и Федора Романовых россияне «заимствовали, <…> применяя все к нашему и новое соединяя со старым»88. Называя Петра I «великим мужем» и «бессмертным государем», он критиковал его лишь за то, что «страсть к новым для нас обычаям преступала в нем границы благоразумия» (с. 31—32). Карамзин признавал, что «сильною рукою [Петра I] дано новое движение России; мы уже не возвратимся к старине!..» (с. 37). Таким образом, он в принципе был не против реформ, вопрос для него стоял лишь об их темпах и характере, об учете специфических условий России.

Карамзин считал самодержавие единственным приемлемым государственным строем для России: «Самодержавие основало и воскресило Россию: с переменою Государственного Устава она гибла и должна погибнуть, составленная из частей столь многих и разных, из коих всякая имеет свои особенные гражданские пользы. Что, кроме единовластия неограниченного, может в сей махине производить единство действия?» (с. 48). Он осуждал не только революции, но и «излишнюю любовь к государственным преобразованиям, которые потрясают основу империи» (с. 64), поскольку «все мудрые законодатели, принуждаемые изменять уставы политические, старались как можно менее отходить от старых» (с. 62).

Даже в отношении крепостного права Карамзин выступал против перемен: «Не знаю, хорошо ли сделал Годунов, отняв у крестьян свободу <…>, но знаю, что теперь им неудобно возвратить оную. Тогда они имели навык людей вольных – ныне имеют навык рабов» (с. 73).

Другие «консервативные» идеологи (Ф.В. Ростопчин, С.Н. Глинка и т.п.) главным образом писали о том, что необходимо отказаться от заимствования внешних форм (одежда, развлечения, язык) и вернуться к тому, что они понимали под национальными традициями89. При этом исследователи отмечают, что подобные мыслители испытали сильное воздействие просвещенческой идеологии90.

В целом можно сделать вывод, что в России последовательных консерваторов практически не было (за исключением, может быть, Шишкова), в основном речь шла о замедлении темпа и изменении форм проведения преобразований, а в образовании и воспитании – об отказе от заимствования культурных форм и языка и о приобщении населения к сконструированной этими идеологами «национальной традиции».

Аналогичным образом не было в России и либералов в полном смысле слова. Либерализм – это идеология модернизации общества. В принципе его определяющими чертами являются отстаивание экономической свободы и содействие развитию промышленного капитализма (в экономике), личная свобода индивида, стремление к правовому регулированию общественной жизни (конституционализм) и парламентской демократии (в политике), свобода совести, антиклерикализм (в религии), индивидуализм (в морали), свобода слова и т.д.

Однако в России, как и в ряде других государств Восточной Европы, «основным носителем преобразовательной программы <…> выступил не средний класс, как на Западе, а скорее само государство, инструментом ее реализации в значительной мере стала бюрократия, а методы проведения неизбежно приобрели принудительный характер»91. В результате самодержавное государство реализовывало одну часть либеральной программы, в то же время жестоко подавляя попытки реализовать другую. Не имея альтернативы, большинство «либералов» стремились «вписаться» в существующую систему власти, по большей части становясь чиновниками и воплощая в жизнь (зачастую в очень урезанном виде) те пункты либеральной программы, которые не расходились с интересами самодержавного государства.

В условиях господства абсолютизма и жесткой цензуры в печати, а также запрета на обсуждение крепостного права «либерализм» в первой половине XIX века выражался главным образом в следующем: 1) в поддержке тенденций к совершенствованию законодательства, его унификации и повышению практической эффективности; 2) в поддержке промышленного развития страны, создании для этого экономических и правовых предпосылок; 3) совершенствовании правового статуса крепостных крестьян, создании правовых механизмов обретения свободы хотя бы частью их и т.д.; 4) создании четко формализованного и по возможности мягкого цензурного законодательства, ограничении произвола цензоров и ведомственных инстанций; 5) содействии просвещению. Чаще всего в качестве «либеральных» мыслителей и деятелей выступали крупные администраторы (А.Д. Гурьев, П.В. Завадовский, О.П. Козодавлев, В.А. Кочубей, Н.С. Мордвинов, Н.И. Новосильцов, Н.П. Румянцев, М.М. Сперанский, А.И. Тургенев) либо правоведы (М.А. Балугьянский, В.Г. Кукольник, А.П. Куницын).

Если попытаться сконструировать идеальные типы российских «консерватора» и «либерала», то получится, что «консерватор» был против освобождения крестьян (по крайней мере, в ближайшем будущем), против их образования, против конституции, против Запада и западного культурного влияния, за воспитание прежде всего лояльных подданных, беспрекословно исполняющих волю царя и вышестоящих инстанций, против равноправия религиозных конфессий и т.д., за ужесточение цензуры, сужение сферы действия (или ликвидацию) общественного мнения (в форме прессы) и т.д. «Либерал» же выступал за освобождение крестьян, за конституцию (или хотя бы создание законосовещательного органа), за заимствование западных идей и форм жизни, за воспитание самостоятельно мыслящих и принимающих решения граждан, за религиозное равноправие, за смягчение цензуры и развитие прессы и т.д. Но если мы учтем, что у российских «либералов» личные права и свободы, а также идеи об изначальном равенстве всех людей и о создании государства на основе общего согласия, играющие очень важную роль в западноевропейском либерализме, были на втором плане, а в качестве двигателя реформ и главной ценности выступало не общество, а государство, то «либерализм» их окажется весьма относительным. Не исключено, что сравнительный анализ показал бы, что российский «либерал» был по своим взглядам правее английского консерватора. Кроме того, в реальности четкой дифференциации не было: «консерваторы» не были столь консервативны, а «либералы» – столь либеральны, как в сконструированной нами модели.

До определенного момента реформаторы полагались только на императорскую власть, которая сама должна была произвести реформы. Но с конца 1810-х годов у многих возникает разочарование в реформаторском потенциале императорской власти и в возможности достичь этих целей мирным путем. Создаются разного рода конспиративные организации, весьма неоднородные и в идейном плане, и в плане выбора путей достижения своих целей и форм будущего государственного устройства92. Среди них были и весьма радикальные, рассчитанные на насильственное изменение государственного строя, республиканское правление и т.д. При этом дворянские революционеры по своим взглядам были тоже «либералами», но в качестве средства для достижения поставленных целей они намеревались использовать не реформы, а военный переворот.

После завершения наполеоновских войн резко снизилось идейное влияние националистически ориентированных авторов (Ростопчин, С. Глинка), не имели успеха и ряд религиозно-универсалистских инициатив (создание Священного союза, Библейского общества и т.д.), а в 1825 году потерпели крах декабристы, являвшиеся радикалами-утопистами и пытавшиеся кардинально изменить социальное устройство страны, но практически не имевшие опоры в населении.

В начале царствования Николая I подавляющее большинство мыслителей полагало, что перемены нужны. Однако поражение декабристов показало, что вне государственной системы ничего сделать нельзя. Приходилось использовать только традиционные способы участия в политической жизни – службу в государственном аппарате и подачу записок императору. Служили и «консерваторы» (Шишков), и «либералы» (Д.В. Дашков, Д.Н. Блудов, Сперанский, Куницын, С.С. Уваров и т.п.). Попытка реформаторски настроенного П.Я. Чаадаева вести частное существование и при этом идейно влиять на современников привела к объявлению его сумасшедшим и маргинализации на довольно долгое время.

В первое десятилетие Николаевского царствования можно выделить следующие идеологические «течения»:

– быстро теряющие влияние «консерваторы» (Шишков и др.);

– религиозно-утопические «либералы» (Уваров, Чаадаев);

– «либералы»-практики (Мордвинов, Сперанский, П.Д. Киселев, Дашков, Блудов и др.)93;

– «либералы»-революционеры (члены молодежных кружков с очень аморфной и эпигонской по отношению к декабристам «вольнолюбивой» идеологией: Н.П. Сунгурова, братьев Критских, Герцена и Огарева и др.)94.

К «либералам»-практикам были близки по взглядам некоторые журналисты, считавшие, что для более эффективного проведения реформ нужно сформировать общественное мнение, прежде всего через газеты. В этом случае адресатом становилась не только власть, но и общество. Однако потенциальные публицисты хорошо осознавали, что без контроля правительства (в лице III отделения) это влияние осуществить нельзя.

Возможностей для маневра не было; тем, кто хотел издавать газету, следовало:

1) продемонстрировать свою лояльность,

2) получить право на издание газеты с политическим отделом,

3) вести эту газету, не сильно отклоняясь от «видов правительства».

Например, С.П. Шевырев, предлагая властям (по-видимому, в 1826 или 1827 году) создать по официозному литературному журналу в Петербурге и Москве, в которых содержалась бы информация «о ходе наук и словесности в России и за рубежом» и которые воспитывали бы читателей в духе «истинно православном, истинно русском, истинно монархическом», утверждал, что этим «средством правительство сможет подчинить прямому своему наблюдению ход нравственного образования соотечественников»95. В 1834 или 1835 году М.П. Погодин подал в III отделение записку с резкой критикой «Северной пчелы» справа за то, что издатели газеты помещают сообщения о революциях, внутригосударственных конфликтах, волнениях, религиозных спорах и т.д. за рубежом, не давая интерпретации в полезном для российского правительства духе: «Она [“Северная пчела”] не может руководить мнением читателей, ибо сообщает только новые известия без всякого истолкования, а из читателей ее 9/10 частей сами не в силах растолковать так, как следовало бы русскому подданному <…>». Погодин просил позволить издавать газету, цель которой – «объяснять русским читателям желания правительства при том или другом новом постановлении и рассматривать текущие современные события Европы с точки зрения, свойственной русскому, понимающему, что для его великого отечества нет образцов нигде, что оно само себе образец и что действия правящей им священной власти – суть единственно полезные, единственно благодетельные для него нововведения <…>»96. Разрешения на издание газеты Погодин не получил, но показательно, что он предлагал делать то же, что Греч и Булгарин, только лучше.

Позднее, в 1840-х годах, появилась свободная печать политических эмигрантов (П.В. Долгоруков, А.И. Герцен, И.Г. Головин и т.п.), но в 1820—1830-х спектр возможностей для лиц, желавших обсуждать с читателями актуальные проблемы, был гораздо уже.

Рассмотрим теперь, где же место Пушкина и Булгарина в рамках намеченного спектра.

Начнем с Пушкина. Казалось бы, реконструировать его социальные, политические и экономические взгляды достаточно просто – его тексты легко доступны, а его взглядам и творчеству посвящено необозримое множество работ.

Однако оказывается, что прямых его высказываний на эти темы сохранилось немного и привести их в систему довольно трудно; соответствующие интерпретации являются достаточно гипотетичными. Кроме того, указанные вопросы не вызывали особого интереса у исследователей, им уделялось гораздо меньше внимания, чем биографии Пушкина или поэтике его произведений. Следует учесть и то, что в этой сфере из-за сильной идеологизированности литературоведческой науки и сильной символической нагруженности фигуры Пушкина идеологическое давление и идеологические моды были особенно сильными, поэтому соответствующие работы сильно ангажированы, «подтягивают» Пушкина под нужные схемы; пользоваться ими можно только с сугубой осторожностью.

Поэтому ниже мы дадим краткую сводку высказываний Пушкина, позволяющих охарактеризовать его позицию в Николаевскую эпоху. Предварительно оговорим, что у Пушкина мы используем тексты, созданные с 1826 года (то есть при Николае I) по 1837 год, у Булгарина – с 1826 года по 1840-е годы (его взгляды в Николаевскую эпоху почти не менялись, поэтому, на наш взгляд, можно использовать и публикации 1840-х). При этом у Булгарина высказывания, как правило, датированы указанием на публикацию, у Пушкина же они хорошо известны, и читатель может легко датировать их самостоятельно, обратившись к академическому Полному собранию сочинений, сравнительно недавно переизданному и доступному, кроме того, в Интернете (на сайте ИМЛИ). Сложнее вопрос о различном функциональном характере цитируемых текстов (статья для публикации, набросок, письмо, дневниковая запись, изложение пушкинских высказываний в чужих воспоминаниях и т.п.), контексте высказывания и т.д. Вопрос этот важен и, если бы наша работа была специально посвящена идеологической позиции Пушкина, то, разумеется, характер высказывания следовало бы в каждом случае четко оговаривать. Но нам важно дать краткую общую характеристику пушкинских политико-идеологических взглядов для сопоставительного анализа, причем мы полагаем, что отдельные неточности вряд ли изменят общую картину, а прояснение модальности и прагматики каждого отдельного высказывания существенно увеличило бы объем публикации.

Сразу же отметим, что просвещение и его результат – «образованность» для Пушкина – высочайшие ценности и в своих высказываниях он воспроизводит ключевую просвещенческую парадигму, согласно которой человечество двигается от состояния дикости, когда людьми управляют предрассудки и суеверия, к состоянию просвещения, когда царствуют знания и разум. Так, он отвергает «суеверия и предрассудки» (11, с. 239)97, с удовлетворением отмечает, что в Европе «образующееся просвещение было спасено <…> Россией…» (11, с. 268), и сожалеет, что в России в период после свержения татарского ига обстоятельства «не благоприятствовали свободному развитию просвещения» (там же). Однако при Петре, по Пушкину, «европейское просвещение причалило к берегам завоеванной Невы» (11, с. 269).

Он считает, что «государственные учреждения Петра Великого» – «плоды ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости»98; поэтому «всякой русской произносит с уважением <…>» его имя (11, с. 153). Но при этом Пушкин – не абсолютный «западник», по его мнению, в ходе реформирования нужно учитывать специфические особенности России, характер ее прошлого: «Климат, образ правления, вера дают каждому народу особенную физиономию <…>. Есть образ мысли и чувствований, есть тьма обычаев, поверий и привычек, принадлежащих исключительно какому-нибудь народу» (11, с. 40); «…Россия никогда ничего не имела общего с остальною Европою; <…> история ее требует другой мысли, другой формулы, как мысли и формулы, выведенных Гизотом из истории християнского Запада» (11, с. 127). Поэтому, настаивая на европеизации России, он признает, что «влияние чужеземного идеологизма пагубно для нашего отечества <…>» (11, с. 43). В частности, он резко выступает против «французской философии» (12, с. 31), имея в виду философов-энциклопедистов Гельвеция, Дидро и др., взгляды которых характеризует как «жалкие скептические умствования» (12, с. 69). Называя правление якобинцев «временем Ужаса» (12, с. 34), он радовался (в 1834 году), что запрещен журнал «Московский телеграф», поскольку «мудрено с большей наглостию проповедовать якобинизм перед носом правительства <…>» (12, с. 324).

Пушкин возлагает надежды на проводимые правительством улучшения и реформы. Путешествовавший по России в 1830—1831 годах англичанин записал после беседы с ним, что Пушкин «того мнения (как все разумные и хорошие люди), что никакая большая и существенная перемена не может иметь места в политическом и общественном строе этой обширной и разнородной империи иначе, как постепенными и осторожными шагами, каждый из которых должен быть поставлен на твердую основу культурного подъема; или, другими словами, на просветлении человеческих взглядов и на расширении разумений. Многое еще остается сделать среди высших классов; когда они будут научены понимать свои истинные интересы и интересы своих бедных крепостных, тогда кое-что можно будет сделать, чтобы улучшить положение последних, – все это требует времени. Никакая перемена не может быть длительной, если не покоится на хорошей и прочной основе.

Русский крепостной находится еще не в таких условиях, чтобы желать и заслуживать освобождения от крепостной зависимости; если бы даже они однажды были освобождены от нее, то большая часть добровольно или по необходимости возвратилась бы под ярмо. Покровительство помещика подобно крылу матери, простертому над беспомощными птенцами; часто, очень часто они [помещики] несут из собственных запасов издержки по содержанию целых деревень, которые собрали плохой урожай или пострадали от болезни или других бедствий»99. И в предназначенной для публикации статье Пушкин отмечал, что «судьба крестьянина улучшается со дня на день по мере распространения просвещения. <…> Конечно: должны еще произойти великие перемены (по-видимому, речь идет об освобождении крестьян. – А.Р.); но не должно торопить времени и без того уже довольно деятельного. Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества…» (11, с. 258). Пушкин считает правительство прогрессивной силой, дающей толчок общественному развитию и стимулирующей его. Так, он пишет в середине 1830-х годов: «Великолепное московское шоссе начато по повелению императора Александра; дилижансы учреждены обществом частных людей. Так должно быть и во всем: правительство открывает дорогу, частные люди находят удобнейшие способы ею пользоваться. <…> со времен восшествия на престол дома Романовых у нас правительство всегда впереди на поприще образованности и просвещения. Народ следует за ним всегда лениво, а иногда и не охотно» (11, с. 244). Поэтому Пушкин считает, что цель для молодых дворян – «искренно и усердно соединиться с правительством в великом подвиге улучшения государственных постановлений, а не препятствовать ему <…>» (11, с. 47).

Все надежды Пушкина – на то, что сформируется общественное мнение (предпосылкой чего является возможность обсуждать в печати общественные вопросы) и власть будет прислушиваться к нему. Он высоко оценивает «могущество общего мнения, на котором в просвещенном народе основана чистота его нравов» (11, с. 163), и полагает, что «никакая власть, никакое правление не может устоять противу всеразрушительного действия типографического снаряда» (11, с. 264). Поэтому Пушкин выражает желание, чтобы «все писатели, заслуживающие уважение [и] доверенность публики, взяли на себя труд управлять общим мнением <…>» (11, с. 90). Он говорит о «гласности прений о действиях так называемых общественных лиц (hommes publiques)» как «одном из главнейших условий высоко образованных обществ» (11, с. 162).

Критикуя Радищева за то, что он «как будто старается раздражить верховную власть своим горьким злоречием», «поносит власть господ как явное беззаконие», «злится на цензуру», Пушкин излагает свою позитивную программу постепенного воздействия на власть, побуждающего ее к реформам: «…не лучше ли было бы указать [власти] на благо, которое она в состоянии сотворить? <…> не лучше ли было представить правительству и умным помещикам способы к постепенному улучшению состояния крестьян; <…> не лучше ли было потолковать о правилах, коими должен руководствоваться законодатель, дабы с одной стороны сословие писателей не было притеснено и мысль, священный дар божий, не была рабой и жертвою бессмысленной и своенравной управы; а с другой – чтоб писатель не употреблял сего божественного орудия к достижению цели низкой или преступной?» (12, с. 36).

На основе анализа пушкинских «Замечаний о бунте» Н. Эйдельман пришел к выводу, что, по мнению Пушкина, восстание Пугачева продемонстрировало правительству необходимость смягчения крепостного права, обеспечения законности, гласности, привлечения к управлению более способных людей и т.д.100

Пушкин полагает, что прогресс достигается не революциями, не насильственными переменами (он говорил о «страшной стихии мятежей» (12, с. 335)), а естественным путем. Он хочет не смены существующих институтов, а их некоторого улучшения, более качественной их деятельности. Например, он пишет, что «цензура есть установление благодетельное, а не притеснительное; она есть верный страж благоденствия частного и государственного, а не докучливая нянька, следующая по пятам шаловливых ребят» (12, с. 74).

В 1923 году П.Е. Щеголев утверждал, что «в 1825—1826 годах Пушкин совершил переход от вольномыслия своей молодости к освященным традициями теориям отечественного патриотизма. В этом патриотизме не без напряжения, но со всею искренностью он укреплял себя и дошел уже до покаянного состояния, до мучительных раскаяний в заблуждениях своей юности всех порядков: религиозных, моральных и политических. В 1831 году, под ближайшим воздействием Жуковского и придворной среды, Пушкин завершил свой переход в сторону официального патриотизма и отшлифовал свой политический символ»101. Примерно о том же, хотя и не в столь жесткой форме, пишут И. Сурат и С. Бочаров. Они считают, что к декабрю 1825 года «изменились его социально-политические воззрения – радикальным увлечениям юности противополагалась теперь в его сознании более консервативная модель общественного развития»102.

Но насколько справедливы такие выводы?

Пушкин за развитие страны, но постепенное; за заимствование у Европы, но умеренное, с учетом потребностей и специфики России. Он не восхваляет прошлое страны, нравы и обычаи ее жителей, не прославляет православие, стоит на просвещенческих позициях. Это реформаторская позиция, только очень осмотрительная, «постепеновская».

Сравним теперь пушкинские взгляды с булгаринскими. И в своих многочисленных газетных статьях, и в записках в III отделение Булгарин неоднократно высказывался на эти темы. Реконструировать его взгляды не сложно, стоит лишь проделать трудоемкую работу по знакомству с его многочисленными статьями и записками. Однако исследований на эту тему практически нет; кроме пионерской и весьма ценной диссертации Т. Коепника103, рядом наблюдений которого я воспользовался, опереться почти не на что.

Булгарин в своих социальных взглядах следует просвещенческой идеологии. Он писал, что «поставляет прогресс в постоянном и постепенном совершенствовании нравственной природы человека просвещением, промышленностью и развитием средств к общему благосостоянию»104. В ходе этого движения люди познают мир и освобождаются от предрассудков, начинают руководствоваться в своих действиях разумом. Для ускорения этого процесса нужно просвещать массы населения, предоставлять им возможность получать образование и обеспечивать материалом для чтения.

По Булгарину, накапливая знания и избавляясь от предрассудков, люди лучше понимают, что им действительно нужно и как достичь своей цели, действуют более эффективно и приближаются к общему благоденствию; он писал, что любопытство «усовершенствовало род человеческий и ведет его к высокому предназначению»105. Всячески настаивая на том, что нужно учиться, и в частности в университетах, Булгарин писал, что тогда «просвещение, как теплота, сообщалось бы всем сословиям, к общей пользе, а истребление невежества и предрассудков упрочили бы общее благоденствие»106.

Булгарин считал, что важнейшие предпосылки социальной стабильности и благоденствия – законность и правосудие. Он так формулировал свою точку зрения: «Для познания степеней благоденствия в существенном мире есть особый род барометра, составленного из двух трубок, в которых сохраняются просвещение и правосудие. По мере возвышения сих двух предметов возвышаются трудолюбие, промышленность, торговля, земледелие, народонаселение, богатство и довольство; а по мере понижения просвещения и правосудия и прочие предметы понижаются и упадают ниже точки замерзания <…>»107.

Залог процветания Булгарин видел в таких чисто буржуазных добродетелях, как трудолюбие и бережливость; он всячески подчеркивал необходимость жить скромно, без роскоши: «Все хотят богатства, и все знают, что для приобретения его надобно трудиться, а для труда нужны спокойствие и тишина, власть законов и сила власти»108.

Насильственные действия, резкие перемены вредны. «Французская революция привела в восторг мечтателей, потом сковала сердца ужасом, и наконец результаты ее образумили образованное сословие. Люди убедились наконец, из опытов, что каждый насильственный переворот есть не что иное, как борьба невежества с умом, лени с трудолюбием, нищенства с богатством, ложного честолюбия с заслугою – убедились и раскаялись! Ум, трудолюбие, богатство и истинная заслуга вошли в свои права, или где еще не взяли должного перевеса, там стремятся к тому. Мы живем в эпоху благодетельного переворота, производимого в умах и сердцах европейцев опытностью, порожденною древом познания добра и зла. Мы теперь знаем, что свобода есть не что иное, как независимость состояния (т.е. верный доход) и охранение своего состояния и особы повиновением законам и властям, уважением к правительству и надеждою на него». Человечество «должно, следуя пословице: тише едешь, дальше будешь, идти ровным шагом, по пути, указанному законами отечества»109.

Идеал Булгарина – Россия «славная, сильная, с просвещением, без идей революционных»110. Согласно Булгарину, «русские быстрыми шагами шествуют путем совершенствований и просвещения. Но пересаждая, постепенно, на русскую умственную почву все полезное, все здравое и душепитательное, Россия, ведомая к величию мудростию правительства, отвергает все ядовитое и вредное, выродившееся из европейской образованности. Пред нами блистательная участь, за нами спасительные уроки»111.

При этом несомненно, что Булгарин – сторонник перемен; он никогда не идеализирует допетровскую Русь и всегда в панегирических тонах пишет о деятельности Петра I, который, «по воле Всевышнего, пересоздал» Россию: «…что было до Петра в России? Мрак, из которого должно было сотворить свет, нестройная масса, которой надлежало дать форму и жизнь»112; «Мы обязаны Петру величайшим благом, какое только Провидение доставляет человеку, а именно просвещением»113.

В качестве движущей силы перемен в России он видит правительство. Заявив, что цель государств – «благо человечества, усовершение нашего бытия образованностию, мудрым законодательством, обеспечение существования на случай вражеского нашествия, победами и славою»114, он с похвалой отмечал деятельность царского правительства по каждому из этих направлений.

Единственной подходящей для России формой правления Булгарин считал самодержавие: «Взгляните на объем России, исчислите населяющие ее народы, рассмотрите многообразные потребности областей ее, столь различных между собою климатом, почвою, нравами, верою и языком жителей; сообразитесь, рассудите, и вы удостоверитесь, что Россия не может быть управляема как Англия и Франция, которых пространство можно сравнить с несколькими нашими губерниями и которых население, так сказать, сбито в плотную массу. <…> Все противное единству в управлении вредно и даже пагубно для России, ибо разделение воли ослабляет все ее части и замедляет ход ее»115.

Он писал, что «только одно монархическое устройство, с средоточением власти в одном лице, с большими недвижимыми имениями, с государственными (а не вольными) банками прочно и твердо <…>»116. Задача монарха – обеспечение порядка и законности в стране, защита частной собственности. В стране должны существовать четкие, приведенные в систему законы117. Осуществленную при Николае I кодификацию отечественного законодательства Булгарин называл «великим подвигом» (Видок Фиглярин. С. 484).

Понятно, что в России похвально отзываться о республиканском или конституционно-монархическом образе правления было нельзя. Однако, судя по всему, в своих похвалах самодержавию Булгарин был искренен. Наблюдения за революциями во Франции, за гибелью Польши и Польским восстанием 1830—1831 годов породили у него отвращение к революциям, более того – к попыткам рядовых членов общества определять судьбу страны и, напротив, уважение к порядку и единоначалию.

Характерно его отношение к Наполеону. Тут уж цензура не влияла на его оценки, а он всегда превозносил Наполеона как человека, который смог справиться с хаосом революционной Франции, установил порядок и законность в стране и обеспечил ее процветание118.

Булгарин неоднократно подчеркивал патерналистский характер царской власти, заботу царя о своих подданных и ответную любовь народа к царю; по его словам, россияне – члены одной семьи, управляемой отцом-царем. В то же время он считал, что правительство должно учитывать общественное мнение и действовать не насилием, а убеждением. Особую роль при этом он уделял прессе. В записке для III отделения он писал, что нужна «некоторая гласность» (Видок Фиглярин. С. 46), что главная цель «Северной пчелы» «состоит в утверждении верноподданнических чувствований и в направлении умов к истинной цели, то есть: преданность к Престолу и чистоте нравов» (Там же, с. 75).

Весьма показательно для характеристики взглядов Булгарина его отношение к Западу. Всегда подчеркивая неприменимость в России западных политических взглядов и концепций, он в то же время настаивал на необходимости заимствовать научные и практические знания, знакомиться с литературой и искусством Запада и т.д. Булгарин так наставлял театрального рецензента «Северной пчелы»: «Ради бога не ругайтесь, не насмехайтесь над французами, немцами и вообще иностранцами! Они выше (на 100 000 000 градусов) нас образованностью и литературою и нам смешно быть их судьями! <…> Дух “Пчелы”: честный и благородный Европеисм – без гнусных революций и дерзости – но общая толеранция и уважение к иностранному просвещению»119. Когда Н. Греч стал критиковать существующие во Франции свободу печати, гласность, представительное правление, Булгарин резко возразил ему120.

Рассуждая на экономические темы, он постоянно апеллировал к опыту Англии в промышленности и торговле и указывал на необходимость по возможности следовать ему.

Булгарин много писал о необходимости промышленного развития России и всячески приветствовал деятельность правительства в этом направлении. Во-первых, он ценил промышленное развитие само по себе, поскольку «машины суть настоящий скипетр власти человека на Земле. <…> Машины сохраняют нам драгоценнейший дар неба, время, и увековечивают нашу опытность и совершенствования»121. Во-вторых, он указывал на необходимость промышленного развития России для достижения экономической независимости от других государств. Булгарин отмечал, что Россия вывозит сырье, а ввозит разные товары, нередко произведенные из российского сырья. Он мечтал о том времени, когда «вместо того, чтобы продавать свое за границу и выписывать чужое из-за границы, не иначе, как чрез посредство иностранных конторщиков-комиссионеров и торговать на иностранных кораблях, русские купцы будут иметь голос в коммерческой европейской аристократии, имея своих русских мастеров, свои русские купеческие корабли и свои банки»122.

Когда в российской печати стал дискутироваться вопрос о том, нужно ли и возможно ли строить железные дороги в России, Булгарин после недолгого периода колебаний стал одним из самых горячих сторонников строительства железных дорог. Его многочисленные статьи о железных дорогах – пламенный панегирик этому техническому новшеству: «Пусть на меня гневаются все противники железных дорог, но я твердо убежден, что это изобретение есть венец гениальности и самое верное средство к обогащению, образованию и усовершенствованию рода человеческого. <…> Железная дорога и паровоз сокращают время и пространство, следовательно, раздвигают пределы жизни человеческой, сосредоточивая опытность, ум, пользу, разлитые на необъятном пространстве. <…> Железные дороги сожмут Россию в одну компактную массу; сосредоточив все ее силы, сольют вместе все ее богатства <…>. Железные дороги сделали бы из Петербурга и Москвы один город, которого предместьями были бы Астрахань, Одесса, Казань, Пермь, Рига и Варшава!»123

Понимая, что отечественная промышленность не может конкурировать с западноевропейской, Булгарин писал о необходимости запретительных тарифов и поддерживал меры, предпринимаемые правительством в этом направлении124, но при этом отмечал, что нельзя совершенно лишить отечественную промышленность конкуренции с зарубежной, поскольку такая конкуренция будет стимулировать повышение качества отечественных товаров125. Он полагал, что «запретить вещь к привозу можно тогда только, когда свой товар будет совершенно равен по доброте и цене иностранному и когда своего товару будет достаточно для потребления в государстве»126.

Показательно и отношение Булгарина к крестьянскому вопросу. Вскоре после воцарения Николая I Булгарин в записке, написанной для III отделения, сетовал, что «для крестьян еще ничего не сделано <…>. Кажется, надлежало бы постановить что-нибудь общее в обеспечении этого класса людей, многочисленного и сильного братством с солдатами» (Видок Фиглярин. С. 168). Он считал, что постепенно нужно освободить крестьян. В 1848 году он писал в III отделение, что еще в 1820-х подавал записку127, в которой высказывал мнение, что «крестьяне не могут всегда оставаться в нынешнем положении – и рано или поздно дойдет до топорной экспликации. <…> Для каждого сословия: дворянского, среднего и крестьянского – должен быть особенный, но один закон, т.е. права. <…> я полагал, что начать надобно с того, чтоб все хорошее, существующее в обычаях, сделать законом, т.е., разделив Россию по климатам, на три полосы, северную, среднюю и южную, все благоустройство (т.е. избрание в рекруты, барщину или оброк, сельское управление), существующие в образцовых имениях, – ввести законом во все имения. Это был бы первый шаг на этом поприще <…> объявить свободу вдруг – страшно, но можно действовать исподволь, так что чрез 50 лет дело сделается легко. Но начать когда-нибудь надобно» (Видок Фиглярин. С. 562—563). Известно, что Булгарин продал родовое имение в Белоруссии, а купил себе новое под Дерптом, в Эстляндии, где крестьяне получили свободу еще в 1816 году. Конечно, Дерпт привлекал Булгарина и многим другим, но есть основания считать, что важную роль играло и нежелание владеть людьми.

Подведем итог этого краткого обзора. Булгарин – не консерватор, а сторонник реформ, но реформ, постепенно проводимых центральной властью. В качестве наиболее важных реформ он видит просвещение народа, совершенствование законодательства и судопроизводства, а также развитие промышленности и торговли.

Итак, в основных пунктах Пушкин и Булгарин близки: они высоко оценивают преобразования Петра и стоят за политическое и экономическое развитие России, которое должно происходить постепенно, по воле правительства, без бунтов и революций. Оба выступают за реформы: облегчение положения крестьянства, а потом и его освобождение; законность (хорошие законы и их исполнение); смягчение цензуры и возможность открыто обсуждать существующие в государстве и обществе проблемы; привлечение в государственный аппарат способных и достойных людей. По их мнению, задача просвещенных и образованных людей – по мере сил содействовать этим усилиям, прежде всего – с помощью печатного слова.

Для того чтобы более четко продемонстрировать наличие у Булгарина и Пушкина общей системы координат, их близость в постановке социальных проблем и в предлагаемых путях их решения, сравним два текста – записку Пушкина «О народном воспитании», написанную в 1826 году по указанию Николая I, и записку Булгарина «Нечто о Царскосельском лицее и о духе оного», также, по-видимому, созданную по заказу властей в 1826—1827 годах (скорее всего – в конце 1826 года)128.

Поводом для создания записок послужили размышления о причинах восстания декабристов. Для обоих авторов просвещение является непреложной ценностью; оба считают, что не оно виновато в восстании. Булгарин: «…не наука и не образ преподавания оных виновны в укоренении либерального духа между лицейскими воспитанниками» (с. 108), Пушкин: «…одно просвещение в состоянии удержать новые безумства, новые общественные бедствия» (с. 44). И Пушкин, и Булгарин полагают, что и знаний юношество получало недостаточно, и, главное, воспитание было поставлено неверно: «Недостаток просвещения и нравственности вовлек многих молодых людей в преступные заблуждения» (Пушкин, с. 43); Булгарин также отмечает неудачное и малоэффективное обучение в отечественных учебных заведениях и пишет, что в русских университетах «молодые люди утопали в разврате и вовсе не учились» (с. 106), «ныне наступил век убеждения, и чтобы заставить юношу думать, как должно, надобно действовать на него нравственно» (с. 109).

Пушкин пишет, что лет пятнадцать назад «воспитание ни в чем не отклонялось от первоначальных начертаний» (с. 43), и Булгарин утверждает, что тогда «продолжались различные благие начинания в отношении к воспитанию, к просвещению и государственному управлению» (с. 106).

Пушкин полагал: «[В 1820-х годах] мы увидели либеральные идеи необходимой вывеской хорошего воспитания, разговор исключительно политический; литературу (подавленную самой своенравною цензурою), превратившуюся в рукописные пасквили на правительство и возмутительные песни; наконец, и тайные общества, заговоры, замыслы более или менее кровавые и безумные» (с. 43). Булгарин высказывает схожие соображения: «Молодые люди, будучи не в состоянии писать о важных политических предметах, по недостатку учености, и желая дать доказательства своего вольнодумства, начали писать пасквили и эпиграммы противу правительства, которые вскоре распространились, приносили громкую славу молодым шалунам и доставляли им предпочтение в кругу зараженного общества» (с. 108—109).

Оба автора предлагают меры по защите молодого поколения от вредных идей. Меры эти сводятся к ужесточению контроля за молодежью.

По мнению Пушкина, чтобы усилить роль государства в воспитании, следует решительно «подавить воспитание частное» (с. 44) и обучение за рубежом и затруднить службу (увеличить срок получения чина) тем, кто не учился в государственных учебных заведениях.

В государственных учебных заведениях Пушкин предлагает усилить контроль за учащимися, в частности создать в кадетских корпусах «полицию, составленную из лучших воспитанников» (с. 45), за «возмутительные» рукописи – исключать из учебного заведения и т.д. Булгарин тоже предлагает усилить контроль, но, в отличие от Пушкина, больше полагается не на репрессивные меры, а на умелое «направление умов» – убеждение, ласку и справедливость. Показательно, что если Пушкин считает, что занятия литературой, публикация сочинений учащихся в журналах и т.п. «отвлекает от учения, приучает детей к мелочным успехам и ограничивает идеи, уже и без того слишком у нас ограниченные» (с. 46), то Булгарин, напротив, предлагает «давать занятие умам, забавляя их пустыми театральными спорами, критиками и т.п.». Запрет на публикацию театральных рецензий и полемических статей по театральным вопросам приводит к тому, что «юношество обращается к другим предметам и, недовольное мелочными притеснениями, сгоняющими их с поприща литературного действия, мало-помалу обращается к порицанию всего, к изысканию предметов к порицанию, наконец, – к политическим мечтам и – погибели» (с. 110—111).

Любопытно сравнить эти две писательские записки, посвященные отечественной системе образования, с третьей, тоже принадлежащей перу писателя, А.А. Перовского (публиковавшегося под псевдонимом Погорельский), который одновременно был и крупным чиновником – попечителем Харьковского учебного округа. Она тоже написана в 1826 году по повелению Николая I, но по тону резко отличается от записок Булгарина и Пушкина.

В просветительской идеологии присутствуют идеи счастья подданных и просвещения как средства достичь его. В российском изводе просвещенческой идеи абсолютная монархия выступает как лучшее средство достижения этой цели. У Перовского же слово «просвещение» полностью выхолащивается и теряет свой смысл. «Истинная цель народного просвещения, – согласно Перовскому, – должна состоять в воспитании настоящего поколения соответственно системе того государства, которому, по определению провидения, оно принадлежит. В России же при образовании юношества надлежит в особенности избегать всего, что только, каким бы то ни было образом, может ослабить приверженность к престолу, сему краеугольному камню всего огромного здания»129. Тут уже преданность престолу выступает как самоцель.

Соответственно, в отличие от Булгарина и Пушкина, в целом положительно оценивающих сложившуюся систему государственного образования, Перовский считает, что «наружный блеск <…> подал повод к ложному мнению, будто бы в самом деле Россия просвещается»130, а на самом деле все обстоит неудовлетворительно. Он предлагает 1) редуцировать преподавание гуманитарных дисциплин, уделив основное внимание точным наукам (Пушкин, напротив, основное внимание уделил преподаванию истории), 2) отменить запрет на телесные наказания (Пушкин же предлагал его подтвердить), 3) не давать чины и дворянство за научные степени и заслуги и т.д. Записку Перовского можно назвать консервативной, поскольку в ней совершенно отсутствует идея развития, совершенствования, прогресса на основе просвещения, из которой исходят Булгарин и Пушкин.

В целом взгляды Пушкина были более сложны и диалектичны, чем прямолинейные рассуждения Булгарина. Например, одобряя реформы Петра I, он отдает себе отчет в их драматических последствиях для населения. Но по большей части неодномерность пушкинских взглядов находила выражение в его художественном творчестве, а не в публицистике, исторических сочинениях и переписке. В целом же, на наш взгляд, исходные пункты и логика рассуждений у Пушкина и Булгарина схожи.

Разумеется, между ними были определенные различия, прежде всего в трактовке вопроса о том, на кого должно опираться правительство. Для Пушкина это – старинное родовое дворянство. Основной причиной оскудения дворянства он считал дробление имений между наследниками и полагал полезным ввести майораты в качестве предпосылки создания экономически и политически независимой аристократии, способной составить оппозицию абсолютизму и содействовать освобождению крестьян131. Булгарин же опору монархии видел прежде всего в «народе» и средних слоях общества132. В случае осуществления хотя бы первоочередных реформ – освобождения крестьян, укрепления законодательства, смягчения цензуры и т.п. – их пути во многом бы разошлись. Но в ситуации Николаевского царствования, когда реформы шли медленно и со скрипом, у них были общие цели.

В рамках обрисованного выше спектра идеологических позиций Пушкин и Булгарин находились примерно в одной нише умеренных реформаторов, располагавшейся несколько левее центра, если считать таковым правительственную идеологию.

Взгляды подавляющего большинства населения, по крайней мере свободной его части, хоть в какой-то степени являвшейся субъектом исторического процесса (крепостные крестьяне становились таковыми только в случае бунтов), были более консервативными, чем правительственные.

Понимая, как и большинство «либеральных» идеологов того времени, что резкие перемены в стране невозможны, и Пушкин, и Булгарин стремились подтолкнуть правительство к постепенным переменам и одновременно подготовить общественное мнение к поддержке этих перемен.

Сравним теперь их практическую деятельность в этом направлении.

Если до восстания декабристов и Пушкин, и Булгарин (хотя и в разной степени) принадлежали к лагерю «либералистов», поддерживали тесные связи с будущими декабристами и вызывали недоверие у правительства, то с приходом Николая I к власти оба быстро поняли, что теперь вне правительственных инициатив реформаторская деятельность невозможна, и заключили с правительством союз. Различия в их социальном статусе обусловили тот факт, что Булгарин сделал это через III отделение Собственной его императорского величества канцелярии, находившейся под управлением доверенного лица царя графа А.Х. Бенкендорфа, а Пушкин посредством непосредственного общения с царем (хотя в итоге сношения часто шли, а решения зависели от того же Бенкендорфа).

Деятельность Булгарина как журналиста и агента III отделения проанализирована нами в других работах, к которым и отсылаем читателя133. Там продемонстрировано, что сотрудничество с III отделением позволяло Булгарину и Гречу противостоять в ряде случаев цензуре (проводя, несмотря на ее сопротивление, некоторые материалы в печать), получать иногда эксклюзивную информацию, а также (и это главное) защититься от репрессий за уже опубликованные материалы из-за недовольства императора, крупных сановников и других влиятельных лиц. Издатели «Северной пчелы», со своей стороны, во-первых, публиковали в газете материалы, нужные правительству; во-вторых, помещали в «Северной пчеле» или в зарубежных изданиях статьи, полемизировавшие с негативными по отношению к России зарубежными публикациями; в-третьих, иногда снабжали III отделение информацией, почерпнутой из переписки с читателями, из поступивших в редакцию, но не публикуемых статей, бесед с посетителями, наблюдений во время поездок и т.д.; в-четвертых, писали по заказу III отделения экспертные записки по ряду вопросов.

Для сопоставления дадим здесь краткую характеристику попыток Пушкина выступить в качестве журналиста и связанных с этим его контактов с властями.

Сосланный Александром I в родительское имение в Псковской губернии, Пушкин после восстания декабристов сделал попытку (при посредничестве В.А. Жуковского) наладить отношения с новым царем и вернуться в столицу. Он утверждал в письмах, что никогда «не проповедовал ни возмущений, ни революций – напротив» и что «желал бы вполне и искренно помириться с правительством» (Письмо А.А. Дельвигу в начале февраля 1826 года – 13, с. 259). В прошении Николаю I (поданном во второй половине мая или первой половине июня 1826 года) он пишет об «истинном раскаянии», взывает к «великодушию» и просит разрешить поехать в Петербург, Москву или за рубеж (13, с. 283—284).

В конце августа Николай приказывает привезти Пушкина в Москву, где тогда проходили коронационные торжества. Приехавшего 8 сентября в Москву Пушкина сразу привели к Николаю, и между ними состоялась долгая беседа134. Пушкин и Николай заключили, по формулировке В.Э. Вацуро, «некий договор. По-видимому, это был договор не выступать против правительства, за что Пушкину предоставляется свобода и право печататься под личной цензурой Николая I»135.

30 сентября Бенкендорф проинформировал Пушкина о том, чего ждет от него Николай – прославления России: «Его величество совершенно остается уверенным, что вы употребите отличные способности ваши на передание потомству славы нашего Отечества, передав вместе бессмертию имя ваше» (13, с. 298).

Частично эти пожелания были выполнены, Пушкин написал стихотворения «Стансы» («В надежде славы и добра…», 1826), «Стансы» («Нет, я не льстец…», 1828), «Герой», «Клеветникам России», «Бородинская годовщина» (все три – 1830). Часть их была опубликована, часть распространялась в списках. Последние два сыграли важную роль в пропагандистской кампании правительства, связанной с оправданием перед европейским общественным мнением жестокого подавления Польского восстания. Они были изданы отдельной брошюрой (со стихотворением Жуковского), переведены на иностранные языки и т.д. Конечно, в доступной современникам литературной продукции Пушкина подобные произведения составляли небольшую часть, но тем не менее их появление было знаковым и имело широкий резонанс, поскольку они четко обозначали поддержку Пушкиным Николая I и его политики.

Но Пушкин не ограничивается чисто литературной деятельностью, он стремится стать историком и публицистом и осуществлять с помощью исторических трудов и журналистики воздействие на власть и на публику. Вступив на этот путь, он вынужден был принять существовавшие правила игры и трактовать III отделение и Бенкендорфа как кураторов журналистики и литературы. Подобно Булгарину, он пытался опереться на III отделение, получить от него привилегии, использовать его в борьбе с другими государственными учреждениями. Так, в письме от 20 июля 1827 года Пушкин признает за III отделением роль арбитра в литературно-издательской сфере и, столкнувшись с правовой коллизией, апеллирует (как многие другие литераторы до и после него) к III отделению как к высшей инстанции. Речь идет о том, что в 1824 году, издавая перевод на немецкий язык «Кавказского пленника», Е.И. Ольдекоп включил в ту же книгу и подлинник поэмы, нанеся тем самым материальный ущерб Пушкину. Правового регулирования авторского права в России в то время не было (оно появилось только в 1828 году, с утверждением нового цензурного устава и приложенного к нему Положения о правах сочинителей), и юридическая возможность призвать Ольдекопа к ответу отсутствовала. Отец Пушкина жаловался в 1824 году министру народного просвещения, но ничего не добился136. И вот теперь, через три года, Пушкин направляет жалобу на Ольдекопа начальнику III отделения, признавая тем самым, что подобные дела входят в компетенцию этого ведомства. Он писал: «Не имея другого способа к обеспечению своего состояния, кроме выгод от посильных трудов моих, а ныне лично ободренный Вашим превосходительством (курсив мой. – А.Р.) осмеливаюсь наконец прибегнуть к высшему покровительству, дабы и впредь оградить себя от подобных покушений на свою собственность» (13, с. 333). Впрочем, успеха он не достиг. Бенкендорф в письме от 22 августа сослался на то, что это касается не его, а цензурного ведомства, и отказался содействовать Пушкину в этом деле (13, с. 335).

24 марта 1830 года, вскоре после памфлетного «Анекдота» Булгарина и его же рецензии на седьмую главу «Евгения Онегина», Пушкин пишет Бенкендорфу письмо, в котором просит защиты от Булгарина: «Если до настоящего времени я не впал в немилость, то обязан этим не знанию своих прав и обязанностей, но единственно вашей личной ко мне благосклонности. Но если вы завтра не будете больше министром, послезавтра меня упрячут. Г-н Булгарин, утверждающий, что он пользуется некоторым влиянием на вас, превратился в одного из моих самых яростных врагов из-за одного приписанного им мне критического отзыва. После той гнусной статьи, которую напечатал он обо мне, я считаю его способным на все. Я не могу не предупредить вас о моих отношениях с этим человеком, так как он может причинить мне бесконечно много зла» (13, с. 403).

В июле 1831 года он пишет Бенкендорфу следующее прошение, показывающее, что он готов целиком и полностью, без всяких условий, служить своим пером власти: «Если государю императору угодно будет употребить перо мое137, то буду стараться с точностию и усердием исполнять волю его величества и готов служить ему по мере моих способностей. В России периодические издания не суть представители различных политических партий (которых у нас не существует) и правительству нет надобности иметь свой официальный журнал; но тем не менее общее мнение имеет нужду быть управляемо. С радостию взялся бы я за редакцию политического и литературного журнала, т.е. такого, в коем печатались бы политические и заграничные новости. Около него соединил бы я писателей с дарованиями и таким образом приблизил бы к правительству людей полезных, которые все еще дичатся, напрасно полагая его неприязненным к просвещению» (14, с. 256). Эта программа полностью тождественна той, которую реализовывали Греч и Булгарин.

В мае 1832 года Пушкин подал Бенкендорфу ходатайство о разрешении на издание газеты с политическим отделом, где писал, что «направление политических статей зависит и должно зависеть от правительства, и в сем случае я полагаю священной обязанностью ему повиноваться <…>» (15, с. 206). Разрешение на издание газеты Пушкин получил, но, не обладая необходимыми знаниями и умениями для редакционно-издательской деятельности, пытался привлечь к редактированию газеты соиздателя и соредактора Булгарина Н.И. Греча, а потом и вовсе отказался от своего замысла138.

Вновь решив вступить на поприще редактора газеты в 1835 году, Пушкин оказался в той же ситуации, что и другие журналисты (например, Н.А. Полевой и Ф.В. Булгарин): недоброжелательство министра народного просвещения С.С. Уварова, угроза цензурных придирок и т.д. И показательно, что выход он видит в том же, в чем видели его критикуемые им Булгарин и Полевой, – в обращении в III отделение за поддержкой. Около 11 апреля 1835 года он пишет Бенкендорфу о желании «быть издателем газеты, во всем схожей с “Северной пчелой”», причем выражает желание, чтобы ее цензурировали в III отделении, объясняя это следующим: «…я имел несчастье навлечь на себя неприязнь г. министра народного просвещении [С.С. Уварова], так же как князя Дондукова, урожденного Корсакова. Оба уже дали мне ее почувствовать довольно неприятным образом. Вступая на поприще, где я буду вполне от них зависеть, я пропаду без вашего непосредственного покровительства (курсив мой. – А.Р.). Поэтому осмеливаюсь умолять вас назначить моей газете цензора из вашей канцелярии <…>» (16, с. 370).

Письмо это, правда, не было отправлено, так как Пушкин объяснился с Бенкендорфом устно, но, по всей вероятности, при личном свидании он воспроизвел эти положения, более подробно аргументировав их. На этот раз Пушкин разрешение на издание газеты не получил139.

И Пушкин, и Булгарин после восстания декабристов действуют в рамках логики просвещенного абсолютизма, претендуя на роль философа-советчика при монархе (Пушкин – подавая ему записки непосредственно: «Записка о народном воспитании», «Замечания о бунте» – дополнительная глава к «Истории Пугачевского бунта», а также историческими трудами; Булгарин – подавая записки в III отделение и тоже своими публикациями). В.Э. Вацуро писал о «просветительской социальной утопии, характерной <…> для Пушкина и Вяземского: писатели – эксперты социальной жизни должны влиять на культурную и даже шире – внутреннюю политику правительства Николая I»140. Как мы пытались показать, близкие по характеру социально-утопические взгляды были и у Булгарина. Действия Пушкина и Булгарина различались по содержанию (разные стратегии просвещения и социальной политики), но формы деятельности (журналистика, записки с советами власти) – совпадали.

Булгарин и Пушкин хотели изменения существующего порядка (или, скажем, конфигурации власти), но при этом оба (по крайней мере, после восстания декабристов) рассчитывали не на революционный путь, а на постепенные реформы. Оба хотели войти в число доверенных лиц власти, ее наставников и руководителей. Оба стремились опираться на общественное мнение, но с акцентом на разные его страты (Пушкин – на аристократию и просвещенных людей; Булгарин – на чиновничество и третье сословие). Оба готовы были сотрудничать с III отделением.

В результате Булгарин получил газетную трибуну для пропаганды своих взглядов (разумеется, с цензурными ограничениями) и вел ее в своих многочисленных статьях, очерках, фельетонах, рецензиях и т.д. на протяжении 35 лет, одновременно пытаясь достичь тех же целей, подавая записки в III отделение.

Пушкин же был нужен власти прежде всего в символико-декоративном плане, репрезентируя поддержку власти самым известным русским литератором. Предполагалось также (и частично осуществилось на деле), что Пушкин своими литературными текстами будет восхвалять царя и его царствование.

В итоге Пушкин получил возможность работать в архивах (что тогда было очень непросто), публиковать свои исторические и литературные сочинения, а также весьма немалую финансовую поддержку со стороны правительства: синекуру (числился в Коллегии иностранных дел, где получал 5000 рублей в год), а также ряд крупных ссуд. Однако газету с политическим отделом издавать ему не удалось, чему причиной была не только неуверенность в своих силах, но и недоверие властей. Правительству не нужна была вторая официозная газета (а не официозная – не нужна вообще), а в качестве редакторов подобной газеты его больше устраивали Греч и Булгарин, поскольку у них не было другой опоры, кроме правительства и III отделения, а их потенциальные соперники располагали и другими ресурсами (аристократия и придворные связи у Пушкина; наука и Московский университет у Шевырева и Погодина) – в таких частично независимых союзниках власть не была заинтересована.

В статье было продемонстрировано немалое сходство в идеологических позициях и направлениях журналистской деятельности Пушкина и Булгарина. Конечно, можно описать и проанализировать также расхождения в их взглядах и степень, до которой каждый из них был готов к компромиссу с властью (что не раз уже делалось исследователями), но при этом важно не упускать из виду, что по взглядам и действиям они были не столь далеки друг от друга, как принято считать, а ожесточенные полемики, которые временами вспыхивали между ними, были порождены именно определенной близостью исходных позиций: ведь не секрет, что сильное противостояние возникает именно между представителями идейно близких течений (скажем, суннитами и шиитами, католиками и протестантами, большевиками и меньшевиками). Подобные схождения их позиций были, на наш взгляд, связаны и с неразвитостью и слабой дифференцированностью идейной сферы (при доминировании дворян) в тот период, и со слабостью общественных структур, когда государство почти полностью поставило под свой контроль не только политическую, но и общественную жизнь.

ОБРАЗ ЕВРЕЯ-СОВРЕМЕННИКА