Письма, 1926-1969 — страница 3 из 178

ужб и школ, уровень «отвратительной» (389) молодежной преступности и «сумасшедшую, грязную, напрасную войну» во Вьетнаме (389). Она отвергала почти всех политиков, занимавших высокие посты. Эйзенхауэр страдал от «врожденной глупости» (268), Никсон – «лицемер и лжец» (268), она не доверяла и Кеннеди, полагая, что тот «на самом деле по-настоящему болен» (289), а Джонсона считала «талантливым тактиком, провинциалом», который «в сущности ни в чем не разбирается» (343). «Я открыто раскритиковала эту шайку» (142), – писала она в 1953-м. Хоть Арендт и не всегда была настроена так категорично, она всегда с принципиальной верностью высказывалась в поддержку свободной республики, но не правительственного проекта. Ее главное впечатление: «как быстро рушится государство, если измерять его по его собственной мерке» (235). Напоминать об этом должна была ее книга об американской революции.

Помимо нескольких краткосрочных периодов размышлений о восстановлении республики, наряду с преодолением маккартизма, поражением Голдуотера и Никсона, «огромный интерес» (369) для нее представляли и студенческие волнения в Беркли, которые она считала «обнадеживающими» (397). Она «ни в коем случае» не считала студентов массовым сбродом (397), но видела в них новую демократически выстроенную власть. События стали поводом для написания работы «Власть и насилие». Арендт симпатизировала «красному Дени» (Кон-Бендиту), сыну ее близких друзей, и возлагала надежды на протест немецких студентов, от которых «у немецких профессоров, должно быть, сердце уходит в пятки» (369). «Мне кажется, дети следующих столетий запомнят 1968-й таким, каким мы запомнили 1848-й» (428). Возможно, это была лишь иллюзия, вдохновленная личным опытом Арендт. После травли, разожженной еврейским истеблишментом, в университетах и прежде всего в студентах она находила для себя возможность спасения. Ясперс относился к этому благосклонно. Бунт был ему куда милее покорности.

Стоит упомянуть и о перспективах общемировой политики, отраженных в переписке. Обсуждается почти каждое значительное событие: берлинские протесты, венгерская революция, корейская и вьетнамская войны, разделение Северной Африки, залив Свиней и Кубинский кризис, возведение Берлинской стены, свержение Хрущева и убийство Кеннеди, медленный подъем Китая и ненадежный русско-американский мир перед угрозой доступа «шовинистских» наций к атомной бомбе (204). При этом ни Ясперс, ни Арендт не стеснялись выдвигать собственные гипотезы, которые сегодня могут вызвать недоумение. Речь в них шла не о предсказаниях, но о попытке понять, что происходит в мире и предложить собеседнику исправить неточности. Ясперс находил в этом способ привести мир в сознание, Арендт – привнести сознание в мир.

Если снова задаться основным вопросом о том, на что можно положиться в политике в эпоху постоянной угрозы всемирного потопа, основываясь на фактическом положении вещей, не остается ничего. Ни наций, ни идеологий, ни внешне устойчивых общественных структур, ни даже апокалиптичной милитаристской безопасности. Для Ясперса оставалась лишь возможность поворота, для Арендт возможности революции и демократия советов. У них была своя история, и потому они были не пустыми мечтами, но реальностью, к которой следовало стремиться. Подобные стремления требовали от обоих раскрытия аспектов мышления – для Ясперса в широчайших горизонтах философии, укорененной в связях, для Арендт – в укорененной в истории политической теории.

В годы обучения у Хайдеггера и Ясперса, Арендт познакомилась с немецкой философией экзистенциализма in statu nascendi. И в то время была увлечена устремлением такой философии к экзистенциальной конкретике. Естественным следствием стало объемное исследование, посвященное Рахель Фарнхаген, благодаря которому она осознала и собственную политическую неассимилированность. Через Гюнтера Андерса и Генриха Блюхера она познакомилась с социальными философами революционной и гегелевской традиций, которые привели – в первую очередь благодаря Генриху Блюхеру – к новой конкретике: изучению истории и политики. На этом пути она видела себя кем-то между «историком и политическим публицистом» (31), который, в ее собственном понимании, постепенно превращался в политического теоретика. На протяжении всего пути она оставалась тесно связана с философским мышлением. Но от философии в узком смысле отрекалась дважды: первый раз в первые годы эмиграции, ради социальной работы в сионистских организациях, и затем снова, в зрелые годы, ради осознанного увлечения «политической теорией».

С ранних лет, когда Ясперс еще работал психиатром, его жизненный путь определяла тяга к строгой научности. Когда с ним познакомилась Арендт, Ясперс, благодаря интересу к психологии экзистенциального просветления, стал философом экзистенциального просветления, убежденным, что философия никогда не сможет стать строгой наукой и потому должна искать чистоту sui generis. Основным инструментом для этого он считал методологическое сознание, которое проясняло философу все, что может быть помыслено и, в каждом отдельно взятом процессе мышления, то, как может быть познано помысленное. В этом состояла строгость его философии, которую он сохранил до конца жизни. Но его потревожила власть нацистов. «Мои прежние рассуждения становятся бессмысленны» (52), – писал он сразу после войны. «Философия должна стать практической и конкретной, не забывая при этом о своем происхождении» (44). Ее происхождение скрыто во взаимопроникновении экзистенции и всеоткрытого, всеобъемлющего сознания, а ее конкретный и практический горизонт – беспокойство о мире. Не было необходимости в «философии как международной конвенции» (92) или «эзотерическом предприятии» (352). Ее главная задача – так ни разу и не описанная Ясперсом – стать «мировой философией». В процессе этого развития он и сам прощался дважды – но с политикой. В юные годы он был готов рассуждать об общих интеллектуально-политических обстоятельствах, но отказывался говорить о конкретных политических событиях. В преклонном возрасте, после долгих лет опыта «политического писателя», в роли которого он, по собственному замечанию, взял на себя слишком много (220) и сознательно подверг риску свою репутацию философа, он решил «покончить с политикой», которая куда «проще философии» и «ухудшает состояние внутреннего мира» (398). Он не имел в виду политическую теорию Арендт, но говорил лишь о собственных политических сочинениях.

Столь различные подходы тем не менее привели обоих к единому горизонту взглядов. Они сходились в том, что любая философия имеет политические последствия и потому считается одним из условий существования политики, укрепляющим положение философии в реальной политической жизни. Отсюда возникает и представление о социальной задаче философии: очистить символический мир, уничтожить идеологии и любые формы магии, поскольку они, вне зависимости от своей природы, принципиально ограничивают возможности разумной политики, и в то же время в отношении реальной политики побороть все состояния, препятствующие свободному развитию мысли. Основополагающей была мечта о «политической свободе» (328) в сочетании с мечтой о справедливости. И философия, и политическая теория в независимости мышления должны выполнять эти требования и, опираясь на них, понимать историю и традицию, подвергать настоящее критике и закладывать основу для будущего. В основе конкретных суждений лежал разный жизненный опыт. Решающим политическим событием в жизни Ясперса был тоталитаризм Третьего рейха, перед глазами Арендт все время был пример «противоречия целой страны – политическая свобода в сочетании с общественным рабством» (34). Это нередко приводило к серьезным историко-философским разногласиям. Очевиднее всего это доказывают письма о Марксе, «охваченном страстным чувством справедливости» (106), которого Арендт на протяжении долгого времени высоко ценила, в то время как Ясперс всю жизнь видел в нем исключительно воплощение философско-политического зла. В подобных исторических спорах Арендт зачастую принимала позицию Ясперса, не ради поддержания мира, но потому, что конкретные знания Ясперса были точнее в деталях и в то же время обширнее. Его справедливые суждения об Энгельсе и его поздняя симпатия к Розе Люксембург доказывают, что его критика в адрес Маркса была не просто идеологической критикой вражеского лагеря.

Ни Ясперс, ни Арендт не видели выдающихся философов среди современников. Со времен парижской эмиграции Арендт выше других ценила Камю, чуть меньше Сартра, который казался ей слишком литературным. Она презирала Адорно, которого упрекала в попытках снискать расположение нацистов, но на протяжении всей жизни испытывала дружескую склонность к Вальтеру Беньямину. Ясперс разорвал связи со всеми выдающимися философами-современниками – некоторые порвали с ним. В поздние годы он читал фрагменты их работ, но никогда не погружался в их изучение, за исключением Хайдеггера. Для обоих тот был болезненным воспоминанием. Отчасти это доказывают некоторые откровенно непреклонные суждения. Сразу после войны смягчить их старался Ясперс, позже – Арендт. В конце концов она нашла путь к примирению, Ясперсу это так и не удалось.

В некотором смысле они и были современной философией друг для друга и косвенно доказывали это друг другу в изучении работ, в замечаниях и критике.

Ясперс читал практически все, написанное Арендт. Ее писательский талант он сравнивал с талантом Лессинга (332), смелость ее суждений считал визионерской, а стремление к безоговорочной истине – образцовым. «Истоки тоталитаризма» он считал поистине великой работой, определяющей взгляды эпохи. В «глубине политических взглядов и мастерстве исполнения» (327) ее смогла превзойти только работа об американской революции. «Восхищают Твой взгляд на суть политической свободы и Твое мужество» (327). Но и за пределами ее работ ему нравилась ее независимость, свобода, способность не подчиняться влиянию идеологии и политической власти. В этом он видел ее главное качество как философа. Она не хотела быть философом, но он считал это «шуткой» (363), шуткой, которая, однако, внушала ему опасения, в том числе в отношении ее трудов.