[38]» [39]. И спустя несколько лет в письме к Ш. Вильдраку: «...нас с Вами связывают узы родства: Вы ведь любите Россию и Пастернака»; и главное Рильке, который не поэт, а сама поэзия» [40].
Упоминание о «германском Орфее» содержит, конечно, намек на ту самую книгу Рильке, которую Цветаева получила от автора. Никогда не оставлявшая Рильке вера в творца-художника и великую силу искусства, преобразующую мир, предопределила этот образ бога-певца, к которому обращены все 55 сонетов сборника. Не случайно подчеркнуты Цветаевой (в письме к Тесковой) слова «на этот раз». Поэзия как высшее и вечное духовное начало, проявляющееся во времени через ее «носителей» — поэтов, становится одной из главных «опорных» тем в эпистолярной перекличке Рильке, Цветаевой и Пастернака. Не сговариваясь, все трое пишут о том неумирающем и изначальном, что способно возрождаться в поэтах «через времена». Именно в этом смысле упоминает Пастернак в письме к Рильке о поэте, «который вечно составляет содержание поэзии и в разные времена именуется по-разному». Подхватывая эти слова Пастернака, глубоко созвучные его собственным мыслям, Рильке пишет Цветаевой четверостишие (на форзаце «Дуинезских элегий»):
Касаемся друг друга. Чем? Крылами.
Издалека свое ведем родство.
Поэт — один. И тот, кто нес его,
Встречается с несущим временами [41].
В этих строках Рильке сокрыт образ всадника, уже ранее «обыгранный» им в 11-м сонете первой части («Взгляни на небо. Где созвездье «Всадник»?») и как бы символизирующий двуединство поэзии и «несущей» ее природы. Цветаева живо откликается на эти строки, и уже в своем первом письме она разграничивает человека-Рильке и духа-Рильке, «который еще больше поэта». «Вы — явление природы, — обращается она к Рильке, — <...> воплощенная пятая стихия: сама поэзия, или (еще не все) Вы — то, из чего рождается поэзия и что больше ее самой — Вас». Ясно, что Цветаева, со своей стороны, продолжает здесь разговор о том начале, которое «несет» поэта. Тема Всадника (т. е. «человека-поэта») возникает и в письме от 13 мая: прочитав «Сонеты к Орфею». Цветаева безошибочно выделяет 11-й сонет и пытается сблизить с этой своеобразной фигурой, созданной Рильке, Святого Георгия собственных, ранее написанных стихов [42].
В цитированных выше словах Цветаевой обращает на себя также внимание ее утверждение о том, что Рильке — «явление природы». Те же самые слова написала Цветаева и в одном из своих первых писем к Борису Пастернаку (11 февраля 1923 года). Понятием «Природа» Цветаева пользовалась часто.
Сформировавшись духовно на рубеже веков, Цветаева глубоко и своеобразно восприняла умонастроения той неоромантической эпохи: пафос богоборчества, бунт против рассудочности, романтический культ «души». Точно так же, в духе того времени, Цветаева была склонна наделять «природу» особыми свойствами, обожествлять ее, спиритуализировать [43]. Важнейшим элементом в этой системе взглядов была «душа» — естественнейшее проявление «живой» природы. В рассуждениях Цветаевой «природа» и «душа» подчас сливаются. «...Меня кроме природы, т. е. души, и души, т. е. природы — ничто не трогает», — пишет Цветаева 12 декабря 1927 года А. А. Тесковой [44]. «Живая» природа для Цветаевой — источник творчества и поэзии. «Поэт — ПРИРОДА, а не миросозерцание», — отчетливо формулирует Цветаева свое кредо в одном из писем к В. Н. Буниной, жене писателя [45].
Любившая повторять слова В. А. Жуковского о том, что «романтизм — это душа», Цветаева считала своим долгом чтить и возвеличивать душу. Ей казалось, что в окружающей действительности душа ущемлена, обесценена, беззащитна. Этому миру мещанской косности, обыденности, будничности — «миру тел», как называла его Цветаева, — противопоставлен поэтически возвышенный «мир душ». Любовь или то, что принято в «мире тел» считать любовью, Цветаева наотрез отвергала. Непомерно, хотя и намеренно абсолютизируя разрыв между душой и телом, она не раз заявляла о непримиримости «души» и «любви», о своей «нелюбви к любви». «Любви я не люблю и не чту», — писала она Рильке (3 июня). В письме к Пастернаку (10 июля) Цветаева говорит о «ненасытной исконной ненависти Психеи к Еве, от которой <то есть от Евы> во мне нет ничего. А от Психеи — все». Психею Цветаева воспевала в своих стихах и даже себя иногда именовала «душой» (письмо к Рильке от 2 августа). Весьма примечательны слова Цветаевой, написанные ею в мае 1938 года, когда гитлеровская Германия готовилась к вторжению в Чехословакию: «Я Чехию чувствую свободным духом, над которым не властны — тела» [46].
Мир подлинной любви для Цветаевой — тот, в котором происходит слияние душ, а не тел. Этот облагороженный духовный мир она создавала в своем творчестве и подчас — в своих письмах. Поэтому весь свой разговор с Рильке Цветаева пытается направить в «любовное» русло. Но эта любовь — особая. В своей поэзии, да и в жизни, Цветаева ставила своих героев (или самое себя) в такие ситуации, когда любящие разъединены и не могут сойтись[47]. Идеальный (то есть далекий, недосягаемый!) образ любимого человека для Цветаевой был дороже, чем близкий, реально осязаемый. «Когда вы любите человека, вам всегда хочется, чтобы он ушел, чтобы о нем помечтать», — говорил ей Волошин в 1911 году[48]. Не отрицая общепринятых проявлений любви, Цветаева как бы стремится совлечь с них телесную оболочку, освободить от «земных уз» — от оков косной материи и низкой чувственности. Цветаева, если так можно сказать, — за рукопожатья без рук, поцелуи без губ. В одном из ее стихотворений 1922 года есть такие слова:
«В мире, где реки вспять,
На берегу — реки,
В мнимую руку взять
Мнимость другой руки...»[49].
«Я не живу на своих устах, и тот, кто меня целует, минует меня», — пишет она Рильке 22 августа. «Не хотеть» — один из лейтмотивов ее писем к нему. В них, как и вообще в эпистолярной прозе Цветаевой, происходит именно это касанье несуществующих мнимых рук — соприкосновение «в слове», встреча «в духе». Однако для Цветаевой такая «встреча» не игра воображения, а непреложная данность, поступок, не менее реальный, чем живой поцелуй. «Любовь живет в словах...» — уверяет она Рильке (письмо от 22 августа). В том же письме она объясняет ему, что ждет от него только слова — и ничего больше. Это означает, что, говоря своему адресату, «люблю тебя», Цветаева заключает в эти слова все переживание любви, создает новую реальность — реальность «души». И чем более страстной и чувственной становится речь Цветаевой с точки зрения обычной, общепринятой, тем более идеальной — с точки зрения поэтической.
Перед нами не что иное, как высокий романтизм с характерным для него пониманием любви — к недоступному, неосуществимому. Дуализм такого рода неизменно предполагает, что невозможное здесь, возможно там. В одном из писем Цветаевой к русскому поэту Анатолию Штейгеру сказано (1936): «Не забудьте, что мнящаяся нам невозможность вещи — первая примета ее естественности, само собой разумеется — в мире ином» [50]. Такое же романтическое происхождение имеет и цветаевская идея «сна».
«Сон» для Цветаевой — один из способов ухода от действительности. (Не случайно драма Кальдерона «Жизнь есть сон» особо почиталась у немецких романтиков и русских символистов.) «Сон» — прообраз иного мира, в котором живут и встречаются «души». Поэтому общение «во сне» было для Цветаевой полнее и ощутимее, чем общение наяву. «Мой любимый вид общения — потусторонний: сон: видеть во сне», — пишет она Пастернаку 19 ноября 1922 года[51]. «Я хочу с Вами только этого, только такого, никак не называющегося не: сна наяву, сна — во сне, войти вместе с Вами в сон — и там жить», — говорится в ее письме к А. Штейгеру от 8 августа 1936 года[52]. Тема «сна», намеченная в письме Цветаевой к Рильке от 14 июня, получает затем развитие и кульминационно завершается в письме от 2 августа. «Если мы кому-нибудь приснимся вместе, тогда мы встретимся», — уверяет Цветаева. «Любимый, сделай так, чтобы я часто видела тебя во сне — нет, неверно: живи в моем сне», — просит она Рильке в своем «посмертном» письме к нему (1 января 1927 года). Цветаева подробно и многозначительно описывала свои сны: характерный пример — ее сон о Рильке в письме к Пастернаку от 9 февраля 1927 года.
Все вышесказанное свидетельствует о том, что письма Цветаевой — явление особого рода; к ним не приложимо традиционное наименование эпистолярной прозы. Общение с людьми, близкими ей по духу, приводило Цветаеву в творческое, почти экстатическое состояние. Она с головой бросалась в новую дружбу, целиком отдавалась ей, вкладывая в свои письма всю свойственную ей страстность, порывистость, неистовость. В своей переписке с Рильке, Пастернаком, Штейгером и другими людьми Цветаева была прежде всего художником и — творила. Она предельно, подчас разрушительно, поэтизировала свои отношения с людьми, которых, как правило, до этого не видела или видела лишь несколько раз. Каждому письму Цветаева придавала художественный облик, делала его произведением, где изливала «душу». Таковы все ее письма к Рильке — особый и нетрадиционный жанр, который можно назвать эпистолярной лирикой. (Впрочем, и письма Рильке, как и письма Бориса Пастернака, также принадлежат высокому словесному искусству.)