<ера> (уезжает он поездом в 8 ч. 30), а часто и в 1 ч. ночи. Следовало бы поделить наши жизни: ему половину моего «дома», мне — его «мира» (в обоих случаях — тройные кавычки!).
М<арк> Л<ьвович> о месте замолчал, вообще замолчал, на торжественном собрании нашего союза (выборы председателя и всего состава правления) отсутствовал, кто-то потом рассказывал: «уехал освежиться на 5 дней». Есть разные помойки: предпочитаю свою, внешнюю! На людях я его всегда защищаю и отношусь к нему с добротой, но есть что-то в этой доброте от моей высокой меры, а м. б. — просто от презрения. Мое отношение к нему — мое отношение к еврейству вообще: тяготение и презрение. Мне ни один еврей даром не сходил! (NB! А ведь их мно-ого!).
_________
Завадский («мой» Завадский) из председателей ушел, выбрали при моем живейшем соучастии В. Ф. Булгакова. Он сиял — красным, как пион. Седые волосы над младенчески-розовым лбом лоснились. М. б. — двинет сборник? Рукописей — чудовищная толща, — сколько грядущих мстителей! Были бы здесь, рассказала бы в жестах и в лицах, много смешного, но так, в отдалении, теряет остроту. Дала в сборник «Поэму Конца» — ту, над обрывом, от к<отор>ой у Вас разболелась голова — сосны и акации, помните? — очень бы хотелось именно здесь, в Праге, но… если дадут меньше кроны строка (je baisse а vue de 1'oeil!)[118] придется изъять.
Да, на каком-то вечере в Ч<ешско>-Р<усской> Едноте (была второй раз за два года) видела Р<одзевича>. Сидели за столиком с Б<улгако>вой. Прислонили для приличия два стула, якобы ожидая еще пару, к<отор>ая, разумеется, не явилась. В один из перерывов подошел (Б<улгак>ов, по обыкновению, «va faive un petit tour pour me faire plaisir»[119] — и Р<одзевич>, не рассчитывая на ее быстроту, не боялся). Мы стояли с Ал<ександрой> Захаровной>[120] — она в голубой шали, я — в голубой шали, она — из деревни, я — из деревни… Истово поцеловал руку, и я, задерживая его — в своей: — «Р<одзевич>! Да у Вас женские часы!» — «Даже девические». — «Ну, девические — это никогда не точно!» Улыбнулся своей негодной улыбкой (с Б<улгако>вой от такой быстроты отвык) — и, естественно, ничего не нашел в ответ. (Б<улгако>ва, получив от своего и всех православных, — отца[121] 400 кр<он> на рождение, купила вместо одних, — двое часов, и те и другие — женские: одни себе на правую, другие Р<одзевичу> — на правую: того же вида, качества и размера, чтобы — если и будут врать, врали одинаково. А собственного и всех православных, — отца оболгала, сказав, что часы стоят 400 кр<он>. Рассказывала мне это еще летом, заменив часы Р<одзеви>чу какой-то другой необходимостью). Постояли — разошлись. Постояли и с возвратившейся из турне Б<улгаковой>. — Как все просто, и если бы заранее знать! — Со мной всегда так расставались, кроме Б<ориса> П<астернака>, с к<отор>ым встреча и, следовательно, расставание — еще впереди.
Дорогая Ольга Елисеевна, найдите мне оказию в Москву, к нему, — верную! Если не скорую, то — верную. Я сегодня видела его во сне: «Die Nacht ist tiefer, als der Tag gedacht» (ночь глубже, чем это думал день),[122] он катал в коляске какую-то девочку — хоть десять! — и жену видела, разумную, не- или умно-ревнивую, — словом, мне нужно ему написать. (Не писала с июня, и на последнее письмо — о своем будущем Борисе — ответа не получила, хочу проверить.) Без любви мне все-таки на свете не жить, а вокруг все такие убожества!
Если бы я надеялась, что письмо когда-нибудь дойдет, я бы писала исподволь по нескольку строк, а так — без надежды — рука не поднимается. Самое важное, чтобы письмо было передано лично, где-нибудь не дома, без жены. Я не хочу мутить его жизнь. Мне нужна больше, чем умная — сердечная оказия. Есть ли такие еще?
_______
Прогулки здесь унылые: голое шоссе, чаще грязное, с кладбищенскими елями и смехотворными скалами. Овраг неприютный. В деревню не хожу, п. ч. мальчишки камнями швыряются. Были морозы — сейчас оттепель. Ах, да! Недавно у Ч<ири>ковых видела Лапшина,[123] сравнивал блины с какой-то симфонией Скрябина (какова пошлость!) — Самойловна ему очень понравилась, и «молодой человек» (Адя, примите к сведению!) «очевидно подает надежды». Вспоминал Вас с теплотой, просил кланяться. Ваши писания ему очень нравятся.
_______
Мой сын ведет себя в моем чреве исключительно тихо, из чего заключаю, что опять не в меня! — Я серьезно. — Конечно, у С<ережи> глаза лучше (и характер лучше!) и т. д., но это все-таки на другого работать, а я бы хотела на себя.
Пишу сравнительно много — отдельные стихи. Очень бы хотела издателя на книгу стихов, — у меня с «Ремесла» не было книги, а тому уже 2 1/2 года, и стихов больше, чем достаточно, на том. Но с «Пламенем» я больше не свяжусь: «Мтлодец» и к Рождеству не выйдет.
Писал ли Вам П<етр> А<дамович>? Мы с ним трогательно простились. Он мне даже печку на прощание затопил — на добрую память. Писала это письмо урывками — от печки к примусу и т. д.
Целую Вас и Адю. Не видали ли Бахх-рах-ха?!
МЦ.
Р. S. Посылаю рам три захудалых франка, — м. б. пригодятся, здесь мельче 5-ти не меняют, вот и застряли. — Ведь не обидитесь?[124]
3-го декабря 1924 г.
Дорогая Ольга Елисеевна,
Ваше прошение Ляцкому передано — через Б<елобородо>ву,[125] с сопутствующим письмом. Что выйдет, не знаю, ведь прошения уже поданы и утверждены. Обидно, что не раньше.
Вы давно не пишете, Ваше последнее письмо было к С<ереже>, он два раза садился отвечать, но жизнь его так разорвана, по приезде еле успевает поесть, — уже спит. А я не писала давно, п. ч. все ждала Вашего прошения.
Я начинаю серьезно задумываться о своем недалеком будущем. Событие через 21/2 месяца, а у меня — ничего, вплоть до наименования лечебницы. Я даже у д<окто>ра ни разу не была, словом — все на Божью волю.
Виделись ли Вы с Людмилой Ч<ирико>вой? У нее наверно есть младенческие вещи, — не все же сувениры! И нельзя ли было бы закинуть удочку — осторожно? Хорошо бы также попытать почву (дно, боюсь, мелкое, и вместо китов, напр<имер> — одни пескарики, т. е. лирика!) — у К<арбасни>ковых (насчет «приданого»). Нужно столько вещей, что я обмираю: кроме всего тряпичного — коляска, корыто, — откуда я это возьму?! Мы кругом в долгах, заработка за этот месяц никакого, — Дни (т. е. Зензинов) на мое правоутверждение (1.50 вместо 50 г<еллеров>!) обиделись и последних моих стихов не поместили, посылать еще — неловко, я не нищий.
О лечебнице: в бесплатную мне жутко: общая комната, вместо одного младенца — 20, чешские врачи и чешский язык, курить нельзя, а лежать мне, по моей органической негодности к этим делам, наверное придется, как в прошлые разы, не положенных 9, а то и все 29 дней! Во что я обращусь? Подумать жутко. (Знаю свои «не могу»!)
М<аргариты> Н<иколаевны>[126] я не вижу, — как-то она была у нас, мы писали, живут они где-то далеко, дни идут за днями (трамваи, очевидно, за трамваями!) — и ни один из них (дней и трамваев) никуда не довозит. Жирный смех Л<ебеде>ва, чужая жизнь — и мои несвойственные заботы, все это не спевается.
Но, главное, — приданое. Если бы я знала, что у меня что-то есть, я бы отчасти успокоилась, — все-таки некая реальность.
Да! здесь затевается студия, м. б. поставят мою «Метель», — не могли бы Вы мне прислать тот экз<емпляр>, к<отор>ый я Вам дала с собой? Здесь его достать невозможно. Очень, очень прошу. А если утерян, всегда можно достать в «Звене» (кажется, февраль 1923 г.).
С платьями у меня тоже трагично, единственное допустимое — Ваше зеленое А<лександра> 3<ахаровна> мне надвязала верх и рукава). В синее я еле влезаю, а вылезти уже почти невозможно, когда-нибудь застряну навеки (как в лифте!) А больше ничего нет. Беда в том, что приходится бывать в Праге, по делам сборника, сидеть с приличными (NB! Завадский) людьми — и в таком виде. У Людмилы Ч<ириковой> много платьев, и она (уверена!), если бы знала, с удовольствием дала.
Но… нужно обольстить. Еще беда (все беды зараз!) — бандаж. Корсет уже невозможен, все кости вылезли и весь он лезет куда-то вверх, под шею, а само břicho[127] на свободе. Какой-то неестественный вид. В этом Вы мне, конечно, помочь не можете, просто лазарюсь — иовлюсь — жалуюсь.
Но погода прелестная — ни льдинки, ни снежинки — осень с теплым ветром — без дождинки! — но… хозяин поставил печь (деньги — наши, печь — его: в рассрочку!), и вчера мы с Алей были в к<инематогра)фе на «Нибелунгах».[128] Великолепное зрелище.
И еще — стихи, которым — дивлюсь, что не разучилась.
________
Убивает Алин франц<узский>, отнимающий ровно половину утра (другую — плита и еда), убивают чулки, которые с каким-то протестующим ожесточением штопаю (2 пары своих, 5 Алиных, — и все разлагаются!), убивает еще такой год, а может и два — впереди!
________
Никто не бывает, кроме преданной Кати Р<ейтлингер>. Недавно разлетелась: — «М<арина> И<вановна>! Что для Вас сделать? Я бы полжизни, я бы правый глаз, я бы душу…»
И я, прохладно: «Три пары теплых штанов для Али (девочка без штанов) — покрой вот: <Далее приведен рисунок> — бумазейных: одни розовые, другие голубые, третьи (обнаглевая:) — сиреневые. 21/2 метра на три пары. 15-го заплачэ (NB! и заплачэ!) И еще — надвязать чулки. (Оживляясь: — На Смихове, где мы жили, помните? — как спускаться со Шведской, вторая улочка налево? Так вот, такой магазинчик крохотный. Надвязка — 4 кр