Письма и записки Оммер де Гелль — страница 3 из 58

Да, хороша же сочинительница «Писем и записок…», порющая девок, наслаждающаяся при виде избиений, при этом откровенно шпионящая (а наши-то безмозглые крепостники ей показывали севастопольские укрепления — понятно теперь, почему Россия потерпела поражение в Крымскую войну!), при этом явно презирающая страну, в которой она обогащается. И почему только Лермонтов не разглядел ее чудовищной сущности? Да и не только Лермонтов. Вроде бы получается, что и Альфред де Мюссе ей стихи посвящал — комментарий к этому месту звучит уклончиво. Может, и выдумала все француженка. Ведь, вообще-то говоря, нелепостей в ее письмах и заметках предостаточно. Да и прямая клевета попадается: пишет, например, что Пушкин «сек до смерти всех ямщиков». Хорошо, что хоть в комментарии объяснено: «Биографы Пушкина не знают ни малейшего намека, могущего подтвердить сведения, сообщаемые Омер де Гелль». А то ведь можно было бы подумать, что Пушкин и впрямь… Впрочем, нет. Сочинительница (правильно сказано в предисловии!) настолько отвратительна, что, конечно, должна быть и лжива. Хотя зачем же ей клеветать на Пушкина? Она ведь письмо подруге пишет, которая о Пушкине и слыхом не слыхивала. Наверное, дело в том, что Омер де Гелль судит обо всех по себе. Так что, может быть, и не так уж все мерзко и кроваво было в России в конце 1830-х годов?

Иные читатели, впрочем, могли обратить внимание на то, как лихо меняет обличья повествовательница, как странно не согласуются ее крепостнические выходки и поэтические страсти. Могли возникнуть и другие вопросы. Почему, например, в отрывке под номером 130 повествование ведется от лица мужчины? Кто все те люди, что принимали участие в описываемой там охоте? Какое отношение к Омер де Гелль имеет отрывок под номером 70, где подробно исчисляются и характеризуются родственники и свойственники Наполеона? Почему столь странно выглядит в «Письмах и записках…» Александр Иванович Тургенев, оказывающийся чуть ли не защитником крепостного права?

Эти и подобные вопросы должны были поставить перед собой не читатели, но издатели. Однако не поставили. Или сочли несущественными. Уж слишком привлекателен был материал: сенсационная находка, полный набор «саморазоблачений» автора, сложившаяся вокруг Омер де Гелль легенда, пикантные подробности — все это перевесило здравый смысл. Разумеется, никто не принял всех излияний Омер де Гелль за чистую монету, но и серьезных сомнений, как видно, не было. Вышло все в точности как у Гоголя. Городничий, прослушав фантастический монолог Хлестакова, ведь тоже замечал: «Конечно, прилгнул немного; да ведь не прилгнувши не говорится никакая речь».

Развязка оказалась тоже «гоголевской». Книга вышла в свет в сентябре 1933 года, а в мае 1934-го старый пушкинист Н. О. Лернер сделал в Пушкинском доме доклад, из коего следовало: «Письма и записки…» сочинены Павлом Петровичем Вяземским. Прошло еще несколько месяцев (за это время Омер де Гелль перевели на французский язык, издали «на родине» и там же отрецензировали, заметив, что «Письма и записки…» «проливают яркий свет на события эпохи»), и итоги были подведены П. С. Поповым в статье с однозначным заголовком — «Мистификация»[16].

П. С. Попов выстроил свою статью очень доказательно. Он начал с характеристики реальной Омер де Гелль, поэтессы и автора книг о путешествии в Россию: «Если прочесть эти книги, то можно легко убедиться, что они вполне благопристойны, представляли в свое время несомненный интерес для заграницы (…) что Адель Омер де Гелль, не обладая особым поэтическим даром, умела, однако, довольно живо и вполне корректно рассказывать о своих впечатлениях» (с. 283). Контраст с псевдоавтором «Писем и записок…» достаточно отчетлив. Далее исследователь переходит к конкретным аргументам, как историческим (А. И. Тургенев не мог встречаться с Омер де Гелль 14 ноября 1833 года в Париже, так как находился в это время в Италии; Лермонтов физически не мог успеть на ялтинскую встречу с французской путешественницей, так как был в это время на Кавказе), так и текстологическим (исследуется правка Вяземского в «переводе»). Привлекаются важные свидетельства современников, например секретаря Вяземского Е. Опочинина: тот рассказывал, что его патрон в последние годы жизни «работал над романом с любопытной фабулой, в котором героиней является Омер де Гелль» (с. 284). Внук Вяземского, П. С. Шереметев, засвидетельствовал, что, разбираясь в бумагах архива Павла Петровича, он читал как французский текст псевдомемуаров, так и русский перевод. Он думал, что в основании работы лежат какие-то подлинные документы. Отец его, С. Д. Шереметев, разуверил его в этом, сказав, что еще при жизни тестя, Вяземского, тот посвятил его в писание своего романа. Это удивило П. С. Шереметева, заставив признать за дедом «незаурядный писательский дар».

«Незаурядный писательский дар» признает за Вяземским и сам Попов. Исследователь объясняет, как Вяземский, переставляя лермонтовские строки и умело «досочиняя» к ним сходные, изобрел «новую» редакцию французского стихотворения. Попов объясняет, как строил мистификатор «лермонтовский» эпизод, обставляя неточности «публикуемого» текста собственным комментарием. Наиболее остроумным ходом было рассуждение о мелькнувшей в лермонтовском тексте березе. Березы, как известно, на Кавказе не растут, и Вяземский пишет: «На Кавказские и Крымские горы береза могла быть занесена ветром, в Крыму и на Кавказе я никогда не был, но в Италии я встречал в Альпах березы, которые туда только могли быть занесены ветром». Мало того, мистификатор заготавливает «впрок» скучнейшую записку статистика Скальковского о скотоводстве, дабы ее последней фразой убедить и самых недоверчивых читателей: «Другой помещик, Кирьяков, в поместье своем, м. Ковалевке, Одесского уезда, развел много деревьев, сперва на каменистом грунте, потом среди гладкой степи, в особенности березы, так трудно здесь растущей» (с. 401).

Записка Скальковского в 1887 году в ход не пошла — к «березам» никто не прицепился, а ведь Вяземский, судя по всему, именно на это и рассчитывал. Как справедливо указывает современная исследовательница Т. Иванова, первоначально Вяземский желал лишь спародировать «окололитературное фактоискательство», столь характерное для «биографической школы». В частности, объектом его иронии была полемика между П. Ефремовым и П. Висковатым о чтении одного слова («руины» или «раины»?) в «Демоне»[17].

Т. Иванова могла смотреть на мистификацию здраво: она решительно развела текст 1887 года и дальнейшие «упражнения» Вяземского на тему Омер де Гелль. С большой временной дистанции можно уже не негодовать, а спокойно разбираться в курьезной истории, искать объективные причины, как Т. Иванова, или просто пересказывать занятный случай, как это сделал в популярной книге В. Прокофьев[18]. Совершенно иначе дело обстоит в момент разоблачения.

П. Попов писал статью с плохо скрываемым раздражением, лучше всего передаваемым следующей сентенцией: «Настала также пора перестать примешивать блудливую фантазию Вяземского (Попов довольно подробно рассказывает о маразме и старческом эротизме автора «Писем и записок…» — А. Я.) к биографии нашего поэта». Или несколько ниже с той же прокурорской интонацией: «Все исторические анекдоты не без вранья. Такова всякая анекдотическая история, культивировавшаяся Бартеневым» (с. 289). Пишет это о замечательном ученом, подвижнике исторических разысканий, создателе «Русского архива» — журнала, без которого никогда не сможет обойтись ни один серьезный историк русской литературы, общественной мысли, политической жизни, — пишет это о Петре Ивановиче Бартеневе вовсе не «исторический нигилист», разрушитель, вульгарный социолог или «космополит». Пишет Павел Сергеевич Попов — блестяще образованный филолог, человек академического склада, друг, конфидент и первый биограф М. А. Булгакова. Откуда же такое раздражение? Рискну предположить: Попов гневался не на Бартенева и даже не на мистификатора Вяземского. Именно его — человека устоявшихся «консервативных» вкусов — должна была раздражить эффектная свистопляска, разразившаяся вокруг Омер де Гелль. Недаром он брезгливо поминает произведения Большакова, Павленко, Сергеева-Ценского.

Разоблачение подделки Вяземского совпало с начинающимся литературным поворотом: в 1935 году Лермонтов уже не должен был пленяться француженкой, самовольно отлучаться из строя и тосковать по чужбине; конечно, мотив противопоставленности поэта и николаевской эпохи сохранялся и в эту пору, но все же огласовки сменились. Сюжет с Омер де Гелль не годился для складывающегося пантеона «правильных» российских классиков. Защищая Лермонтова от стереотипов конца 1920-х годов, П. С. Попов говорил на языке своей эпохи, жертвуя такими «мелочами», как репутация Бартенева или реальные намерения Павла Вяземского, «последыша минувшей культуры» (с. 293).

Работа по разоблачению мистификации новомировской статьей не завершилась. В 1948 году вышел в свет «лермонтовский» том «Литературного наследства» (подготовлен он был гораздо раньше; изданию помешала война) с двумя статьями о злополучных «Письмах и записках… Л. Каплан обнаружил в ЦГАЛИ черновики материалов, безусловно свидетельствующие об авторстве Вяземского[19]. П. С. Попов рассмотрел отклики иностранной печати на издание 1933 года[20]. Здесь тоже не обошлось без курьезов: Ж. Ж. Бруссон предположил что выход «Писем и записок…» и перевод их на французский язык преследовали политические цели, и обвинил переводчика М. Слонима в симпатиях к большевизму. Кое-кто из французских журналистов усомнился в самом факте существования Омер де Гелль, за что и был отчитан П. С. Поповым. Появились и любопытные подробности: вроде бы французская путешественница была на Кавказе только в 1839 году, когда там не было Лермонтова. И уж совершенно точно, что Омер де Гелль она стала именоваться лишь с 1839 года, когда ее муж, награжденный орденом Св. Владимира за открытие железной руды на берегах Днепра, присовокупил к своей фамилии Омер вторую часть.