В общем, аргументов прибавилось, хотя хватило бы и тех, что выдвигал Попов в первой статье. Более того, выяснилось, что перепечатавший в «Книге о Лермонтове» первую подделку Вяземского, написавший сценарий фильма «Кавказский пленник» и выступавший инициатором книжного издания П. Е. Щеголев… успел убедиться в том, что «письма, приписываемые Омер де Гелль, не были ее подлинными писаниями»[21]. Можно, конечно, поверить, что Щеголев прозрел накануне смерти, но останется открытым вопрос: почему же не поверили ему, безусловно очень авторитетному историку, те, кто все же издал книгу в 1933 году? Почему молчал внук Вяземского Шереметев — можно понять: все-таки «семейные тайны». Но почему никому не бросились а глаза несообразности, отмеченные Поповым? Почему никто не заглянул в легкодоступный источник — сборник, выпущенный в память П. П. Вяземского, где в воспоминаниях Н. В. Тимофеева можно прочесть следующее: «В те проблески жизни, когда здоровье несколько возвращалось к князю (о тяжелом недуге, затронувшем психику старика Вяземского, упоминается и в других мемуарах. — А.Н.), он посещал книготорговцев и антиквариев, покупал у них древние вещи и книги. В то же время он усиленно продолжал заниматься сочинениями. Одно из сочинений, по мысли князя, должно было быть иллюстрировано, и он старательно раскрашивал литографированные портреты каких-то иностранцев, военных, штатских и дам. В этом помогал князю почти ежедневно художник Красницкий, ныне также покойный. Сочинение это должно быть в Остафьевском архиве. Я как сейчас вижу синий крашенинный переплет домашнего изделия — это оригинальные сочинения; кроме того, должна быть копия, писанная четким писарским почерком»[22]. Почему, наконец, никто не вспомнил о том, что работы Вяземского о «Слове о полку Игореве» были очень произвольными, многие его наблюдения почитались просто фантастическими и вызывали печатную критику? Почему в связи с Омер де Гелль не заходила речь о том, что предпринятые Вяземским публикации из Остафьевского архива, его воспоминания тоже не отличались особой корректностью? Лучшим ответом на эти вопросы, видимо, могут послужить уже цитировавшиеся слова П. А. Висковатого: «…так созданы люди, что им непременно верится в то, во что им почему-либо хочется верить…» Верится в то, что созвучно общекультурным установкам эпохи.
Каждая эпоха создает свои мифы о прошлом. Мистификации не бывают случайными — в них отражается, иногда против воли мистификаторов, вкус времени, его запросы и стереотипы. Не П. П. Вяземский сделал Омер де Гелль заветной спутницей Лермонтова. Не он выдал в печать «Письма и записки…». Стареющий литератор-дилетант забавлялся, одурачив читателей и специалистов. Он сочинял авантюрный роман — и делал это не слишком умело: многие сюжетные узлы лишь намечены, об иных замыслах Вяземского можно только догадываться[23]. Конечно, без старческого эротизма не обошлось, как не обошлось и без элементарной писательской слабости (умея задумать эпизод и обставить его «натуральными» деталями, Вяземский, как всякий дилетант, абсолютно не владеет искусством композиции). Но было в «Письмах и записках…» и другое: память о литературной моде молодости (парижские главы кажутся окарикатуренным и раздробленным подражанием романам Бальзака), желание поведать о нравах Востока (П. П. Вяземский в конце 1840-х годов служил в Константинополе), своеобразная игра с отцовскими воспоминаниями (А. И. Тургенев был ближайшим другом и постоянным корреспондентом П. А. Вяземского; старый сибарит князь Тюфякин, дипломат Поццо ди Борго, члены семейства Демидовых — его знакомыми, описанными в «записных книжках»). Вяземский пародировал и невежественные суждения иностранцев о России и «обличительную» литературу о «далеком прошлом» (1820-1840-х годах), рисующую ту эпоху сплошь черной краской. Решая одновременно несколько задач, он не мог решить ни одной, видимо и сам временами не понимая, что же он пишет.
Был, впрочем, в сочинительском азарте Вяземского один неприятный мотив, на мой взгляд, более опасный, чем «старческий эротизм»[24]. Я бы назвал это «комплексом наследника». Павел Петрович с презрением относился к «копошению» биографов Лермонтова или Пушкина. Он, сын князя Петра Андреевича, знакомый обоих поэтов, про которых теперь громоздят небылицы (потому и понадобился внутренне язвительный пассаж о Пушкине, засекающем ямщиков, столь ошарашивший комментатора издания 1933 года), свидетель эпохи — он знает все. При такой установке легко смеяться над чужими нелепостями и их пародировать. За смехом и мистификацией стоит гордое сознание носителя абсолютной истины (синдром, сохраняющийся у многих, порой очень серьезных мемуаристов и по сей день). Истину эту все равно обыватели воспринять не в силах, а раз так, то… Многие мемуарные свидетельства Павла Вяземского ныне подвергаются сомнениям, хотя на чем-то же они основаны. Не исключено даже, что какие-то реальные факты натолкнули мистификатора на сюжет «Лермонтов и Омер де Гелль».
Такая гипотеза была высказана И. Гладыш в заметке «К истории взаимоотношений М. Ю. Лермонтова и Н. С. Мартынова (Неизвестная эпиграмма Мартынова)»[25]. Автором был обнаружен следующий текст:
Mon cher Michel
Оставь Adel…
А нет сил,
Пей эликсир…
И вернется снова
К тебе Реброва.
Рецепт возврати не иной,
Лишь Эмиль Верзилиной.
Под эпиграммой приписка, атрибутируемая Лермонтову: «Подлец Мартышка». По приписке устанавливается автор — будущий убийца поэта. Исходя из этого текста (с крайне неясной историей), И. Гладыш предполагает, что знакомство Лермонтова с Омер де Гелль («Adel» эпиграммы) все же имело место, а стало быть, сочинение Вяземского не беспочвенно.
Многое здесь вызывает сомнение. В особенности же то, что все лица, упомянутые в эпиграмме, либо присутствуют в опусе Вяземского, либо связаны с ним («Эмиль Верзилина» — известная нам Э. А. Шан-Гирей, урожденная Клингенберг, — названа здесь по фамилии отчима). Мне легче связать этот текст с мистификаторской работой Вяземского, чем увидеть в нем аргумент за историческую точность его публикации. Особенно если довериться упомянутому выше мнению французских исследователей, утверждающих, что Омер де Гелль была на Кавказе только в 1839 году.
Гипертрофированная самоуверенность Вяземского ввела в заблуждение тех, кто хотел заблуждаться. И именно эти люди, среди которых были серьезные ученые и писатели, вначале создали легенду об Омер де Гелль, а потом — по сути — спровоцировали издание 1933 года. Не наше дело искать виноватых. К сожалению, и сегодня общественное сознание не обходится без дутых «сенсаций» и мифологических моделей: то появится «очередная» десятая глава «Евгения Онегина», сочиненная по рецептам литературоведения 1940-х годов, но без должных стихотворческих навыков, то обнаружится семейство провинциальных учителей, представители которого были знакомы со всеми ключевыми фигурами русской истории XVIII — начала XX века, то выяснится, что Пушкина погубил заговор международной реакции, то еще что-нибудь подобное выплывет. Наши заблуждения не лучше, чем ошибки вековой или полувековой давности, и надо помнить, что по ним будут судить не о Пушкине и Лермонтове, а о нас, как мы, читая «Письма и записки Оммер де Гелль», судим и о 80-х годах века минувшего, и о 20-30-х — нынешнего.
На этом, собственно говоря, можно закончить историю о том, как Павел Петрович Вяземский посмеялся над современниками и потомками и остался в истории не только сыном Петра Андреевича, археографом, историком литературы и основателем Общества любителей древней письменности, не слишком достоверным мемуаристом, переводчиком двух стихотворений Лермонтова на французский язык[26], но и мистификатором, автором «Писем и записок» ни в чем не повинной Омер де Гелль. Слава двусмысленная, но вполне соответствующая деяниям. Избежать ее было нетрудно — надлежало только следовать совету, что дал в 1827 году семилетнему мальчику Пушкин. Помните:
Душа моя Павел,
Держись моих правил:
Люби то-то, то-то,
Не делай того-то.
Кажись, это ясно.
Прощай, мой прекрасный.
Оказалось — не ясно.
А. Немзер
ПИСЬМА И ЗАПИСКИ ОММЕР ДЕ ГЕЛЛЬ
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
Я не узнаю моей книги ни в издании 1860 года, ни в издании моего покойного и незабвенного мужа (1843–1845). Это заметки, не имеющие ни малейшей связи, сшитые как попало или связанные вместе, но наобум. Правда, я согласилась с мнением моих лучших, самых веских и влиятельных друзей — исключить кое-какие подробности самого конфиденциального характера. Я преклонилась перед волею графа Сальванди. По возвращении моем из России, в конце 1841 года, несмотря на смерть герцога Орлеанского, мои отношения к королевской фамилии сделались еще интимнее, я была в еще большей милости (1842–1845); у ног моих были герцог Немурский, принц Жуанвильский и д'Омаль.
Нескончаемые комиссии и сама Академия усердно, но неумно трудились над этим юношеским моим трудом, желая его очистить от всех излишеств и паче всего от всех воображаемых скабрезностей, недостаточно, по их мнению, академических. Мой муж тогда еще был жив. Излишняя откровенность могла действительно повредить его карьере. Много лет спустя, сколько помнится, в 1851 году, одна из моих самых старых приятельниц, вдова Шаретон, занимающаяся воспитанием девиц и руководящая очень значительным заведением в Елисейских полях, между Мюет и Ранелаг, принявшая меня в свой институт в 1828 году, когда мне было девять лет от роду или еще того менее, взяла мою рукопись для прочтения и возвратила ее, не скрывая своего негодования.