– Сколько?
– Где-то займет три гига оперативки.
– Ну говори.
– Я люблю тебя.
– И?
– Остальное в фотографиях.
– И что там?
– Как я тебя хочу любить.
– Порно, небось?
– Скорее, стихи. А что такое порно в твоем понимании?
– Порно – это когда несколько бездарных актеров пытаются показать всем, что с ними было бы, если бы они попали в большое кино.
– Умная ты, даже страшно.
– Страшная и умная…
– Нет, тогда лучше глупая и красивая.
– А стихи о чем?
– Ты же их все равно не любишь.
– Особенно рифмованные, рифма парализует слова, они там, как инвалиды, теряют подвижность. Даже порно как-то честнее. В стихах обязательно один врет, а другой слушает и говорит: «Как же красиво, восхитительно… ты врешь (последнее он думает не в слух, про себя), я тоже так хочу». А поэт: «А я хочу вас. Вы же видите, какой я умный и смелый, давайте займемся любовью, пока вдохновение!»
– Да, чтобы докопаться до истины, надо столько соврать!
– Может и вырвать от такого количества? А ты мне так часто врешь?
– Постоянно. Это происходит неосознанно. Женщины не любят правду, правда – это скучно и холодно.
– И когда ты мне соврал в последний раз?
– Когда сказал, что люблю. На самом деле я люблю не столько тебя, сколько это состояние. Люблю тебя любить.
– Ты как представляешь себе это чувство?
– Мне кажется, это такая эйфория, которая не дает тебе заснуть даже когда очень хочется, а после не дает проснуться, потому что любить так же приятно, как спать.
– Когда хочется, вообще трудно заснуть.
– Так это сон или бессонница?
– Скорее, снотворное и дифибриллятор в одном флаконе. Увидела любимого – словно взяла флакончик, поцеловала – словно подушилась.
– А ты когда-нибудь любила по-настоящему?
– Только по-прошлому.
– Ну и как там, в прошлом?
– Любовь по прошлому мертва.
– Так ты меня не любишь?
– Нет, конечно.
– Значит, мы оба не любим. Ну-ка, возвращай мои игрушки.
– А ты гони девственность.
– Я не брал.
– Где же я ее потеряла?
– Я этого не знаю.
– За что я люблю такого урода?
– За отсутствие.
– За отсутствие чего?
– Красоты. Уродов любят за отсутствие красоты. Красота мешает сосредоточиться, отвлекает от самой сути человека.
– Спорно, не такой уж ты и урод, даже не уродственник еще, хотя насчет отсутствия очень верно: именно когда тебя нет рядом, я понимаю, что люблю, что любовь волочится за мной, как парашют за романтичным разведчиком.
– А как же сейчас, в этот момент?
– И сейчас тоже, только неосознанно, вот ты врешь неосознанно, а я – люблю, потому что нет времени осознать.
– Кто бы сомневался, что ты меня любишь.
– Да вот бабушка на нас смотрит, мне кажется, она сомневается.
– Бабушки всегда сомневаются, иначе бы не дожили.
– Ты еще и дерзкий.
– Да нет, я плюшевый и подкаблучный.
– Что ты имеешь против ретро?
– Ничего, они меня уравновешивают и среднюю продолжительность жизни. Чтобы она совсем не рухнула.
– Я поняла, давно научилась уже понимать твои шутки.
– Ура! Может, скоро начнешь и смеяться.
– Черт, тяжело мне с тобой будет.
– Зато можно всегда погладить, а когда я уеду, будешь гладить мои письма.
– Поцелуй меня.
– Зачем?
– Я так хочу.
– А я хочу в грудь.
– Что, прямо сейчас?
– Что тебя смущает? Эскалатор, люди?
– Ты.
– Закрывай глаза – все, нет никого, только мои губы.
– Почему люди так любят целоваться в метро?
– Я бы сказал: почему люди так любят, любят так, любят на людях?
– А как им еще любить?
– Легче, без страданий, без давления, без чувств.
– Чувства трудно контролировать.
– Но ты, похоже, уже научилась? Забрала свои губы в тот самый момент, когда эскалатор был на финише.
– Я же чувствительная. – Ее слова утонули в шуме подъехавшей электрички.
Тюбик вагона выдавил в вестибюль метро темную пасту людей, человечество спешило, оно не замечало. Время – единственный фактор, который действует в час пик, его мало, опять мало, оно было съедено работой, и хотелось как можно больше выкроить его для дома. Люди проходили мимо нас, мимо женщины с ребенком на руках, которая сидела на полу, облокотившись на стену с мольбой картона, что ее младенцу нужны срочно деньги на операцию, маску скорби подчеркивало темно-зеленое пальто. Только в ее глазах со вселенской пустотой времени была целая вечность, там время остановилось.
Мэри положила ей в ладонь несколько монет.
– Эти люди постоянно вызывают во мне жалость. Как с этим бороться, я не знаю.
– Чтобы побороть в себе чувство, надо ему проиграть. Мадонна с младенцем в метро вызывает сочувствие, даже Леонардо да Винчи прослезился бы, глядя на это, и разочаровался бы, узнав, как их здесь много.
– Хватило бы и для Рафаэля, и для Микеланджело.
– Классический сюжет, многим этот образ близок, не только тебе.
– Так вот откуда столько религий, если считать, что у каждой в руках – будущий бог.
«Осторожно, двери закрываются», – произнес космический голос.
– Как ты думаешь, двери – это то, что закрывается или открывается?
– То, что хлопает. Двери захлопали в ладоши. А нам далеко ехать?
– До конечной.
– Не любишь метро?
– Не очень.
– Почему?
– Здесь нельзя прислоняться.
– Практически невозможно, теперь со слонами в метро не пускают.
– Странно, что надписи еще остались. На самом деле, люди в метро мне тоже не нравятся. Что-то с ними происходит на глубине шестидесяти метров под землей. Они превращаются в каких-то кротов, скучных и замкнутых.
– А ты в метро когда-нибудь знакомился?
– Бывало, но как-то мимо. Обычно все ограничивается взглядами или их размножением. Я где-то прочел недавно, что если девушка посмотрела три раза, то можно смело предложить ей кофе, если четыре – кино, если пять – раздавить с ней сухое.
– А если шесть?
– По-моему, поцеловать. Если семь – можно рассчитывать на телефон, ну и так далее.
– А вдруг у нее скрытое косоглазие?
– Только на это и надежда.
– Бежать после какого?
– Думаю, после десятого надо делать ноги.
– Я убегаю раньше.
– Разве тебе не приятно, когда строят глазки в метро, на тебя обращают внимание?
– Я же тебе говорила, что не люблю метро. Может, за это не люблю еще больше. За повышенное внимание со стороны человечества. Его прикосновение меня раздражает, ведь я с ним не так близко знакома.
– Значит, ты не согласна с этой статистикой?
– Нет, хотя можно проверить. Выбери себе жертву из вагона и считай взгляды.
– Ты серьезно?
– А что, надо же проверить силу твоего очарования.
– Ладно, вот та молодая брюнетка с цветами на руках.
– Эта? Конечно, ты прекрасен и все такое, но мне кажется, у тебя здесь никаких шансов. Видно же, что девушка едет со свидания и она вполне счастлива.
– Нет шансов – это мой конек, с тобой у меня их тоже почти не было, все-таки мы с тобой из разных сословий.
Еще только втекая в вагон, я уже заметил эту девушку, да и как было не оценить человека с цветами? Однако и она давно пристально наблюдала за нами, но Мэри до этого стояла спиной к сцене и не могла заметить этой перестрелки. Сколько уж там набралось взглядов, я не считал, только подошел к ней на следующей станции, поздоровался и поцеловал. Мы перекинулись парой фраз и вместе вышли из вагона, когда он распахнул двери.
Мэри была в шоке. Она зардела, словно небо на закате, и не знала, как себя вести и куда себя вести.
* * *
Мне хотелось смеяться над собой: какого я сюда полез? Вот придурок. У меня же была такая прекрасная возможность струсить, но смех переходил в немое рыдание, самобичевание и снова в жалость к самому себе, мертвую, как тишина. Меркнет ум. Как это тревожно – не чувствовать своего тела… Разбирая беспорядок в своей коробке, сумятицу в черепе, внесенную страхом близкой смерти, я пытался сосредоточиться, выделить главное, но выделялся только пот недомогания на лбу, невозможности невозможного. Абсурдность ситуации резала лезвием больно и беспощадно: как будто тебя втянули в безобидную настольную игру со смертельным исходом. Старался нашарить воспаленным сознанием почву в своих полушариях, ключ спасения в глубоком кармане тьмы. Извлекая оттуда связи с теми живыми и здоровыми, ничего не подозревающими людьми, но они еще сильнее отдаляли от веры в освобождение.
Вот уже несколько часов я лежу в комнате без стен, без потолка, просто я их не вижу. Жду. Только я и настольная лампа моего сознания, я пишу письма, одно за другим, всем, кто мне дорог, и каждую минуту отправляю телеграммы тем, кого ненавижу, о том, что они мне больше неинтересны, чтобы больше не писали и забыли мой адрес, что мир – все еще война, и что если даже они мне напишут, я не успею им ответить, потому что они будут убиты. Мир – это и есть война, из-за которого весь сыр-бор.
Ничто так не отвлекает от смерти, как письма. Думаю, она на меня за это не обидится. Тем, у кого не было на это слов, оставляли вместо букв цифры. Завещание. Они-то знали, чем близких порадовать, и все еще хотели быть добрыми. Быть добрым – какое заблуждение, какая могила. Это понятие слишком круглое, и добавить нечего, все равно скатится.
Я понял, что единственный способ выжить здесь – это представить, что все остальные вымерли, тем более что я их больше никогда не увижу. И я стал хоронить всех друзей, близких одного за другим, и я начал представлять то, что мог бы назвать мертвым представлением, представлением мертвых. Ни грусти, ни печали, просто так получилось, люди прощались и уходили. Я умру последним, и никто не заметит этого, только пук, и не более, я должен был к этому сам привыкнуть.
Привет, мам, у меня все не очень. Я знаю, что если ты получишь это письмо, ты будешь плакать сильнее, чем я сейчас, я никогда не любил твои слезы так, как ты мои, успокаивая, и сейчас они покажутся сладкой росой по сравнению с горечью твоих рыданий. Не смогу, мне нечем тебя успокоить. Может, время, которое для меня, того, что еще держится за край жизни, остановилось, я никогда ее так не любил, как сейчас, я никогда так не любил тебя, как, оказывается, умею любить. Останови меня, я уже пасу свои сухие слезы, они скатываются горячими камнями по вискам. Я всегда думал, что смерть – это далеко, не со мной.