Воспоминания, хлынувшие из старой амфоры лесбосского, тоже лесбосские. Нет, они не о том, что было с нами там семь лет назад[94] — не о безумном взятии Митилены. Мои воспоминания — не о том, что было с нами, а о том, что было не с нами, и настоялись они не на годах, а на веках.
Мне вспомнился поединок Питтака с полководцем афинян (имени его не помню; помню только, что он был победителем на Олимпийских играх в пятиборье)[95]. Афинянин, несомненно, превосходил Питтака в военном искусстве, иначе Питтак не стал бы спрятать под щитом рыбачью сеть. Этот поединок решал не только судьбу двух мужей, но и судьбу их городов, а потому могут сказать, что все средства были хороши. Впрочем, я думаю, — и думаю, и чувствую, — что этот поединок происходил не столько между двумя воинами — лесбосцем и афинянином, сколько между двумя способами ведения войны.
Поскольку πόλεμος не только πάντων μεν πατήρ έστι[96], но и сама жизнь есть война, вспомнившийся мне поединок был поединком двух видений жизни. С одной стороны, со стороны афинянина-олимпионика, сражавшегося строго по правилам военного искусства, это было правильное видение жизни, искусство, смысл которого — того, что называется ήθος, mos[97]. С другой стороны, со стороны Питтака, это было видение самой сущности вещей, не усложненной, не прикрытой такими одеяниями, как ήθος.
Да, история ведь тоже ткань, созданная на некоем ιστός станке, и создаем мы ее, чтобы облечь что-то. Что, Луций?
Питтак словно почувствовал некую более истинную сущность, более существенную сущность, и потому он набросил на афинянина сеть. То, что никогда не было оружием, оказалось самым сильным оружием, возобладало над веками усовершенствовавшимся оружием.
Думая об этом, я усиленно пытаюсь понять, действительно ли, мы изобрели ретиариев.
Коварное лесбосское вино кружит мне голову, перемалывая мысли, словно мельничный жернов, который вращал когда-то Питтак[98], один из семи древних мудрецов — не воин, а человек, сражавшийся вычурным оружием, некий ретиарий, в нашем понимании гладиатор. Дионисийское вдохновение, должно быть, совсем опутало своей сетью мои мысли, хотя мне кажется, что я обрел ясновидение. Я пьян, Луций?
Некогда вакханки разорвали Орфея, смертное выражение Аполлона, воплощение гармонии и поэзии, и бросили его голову и кифару в море. Это было во Фракии. Волны вынесли голову и кифару Орфея на берег Лесбоса, и с тех пор этот остров более всех прочих земель причастен поэзии. Виной ли тому только особое благоволение Аполлона к фракийцу Орфею или же его фракийская кровь и фракийское неистовство вакханок? Виной ли тому Дионис?
Я, кажется, трезвею, Луций.
И все-таки коварно лесбосское вино. Видимо, не зря Питтак велел наказывать пьяных за проступки вдвойне, чтобы лесбосцы не напивались, потому как вина на их острове слишком много[99].
«Труднее всего оставаться достойным»[100], — основное изречение, основная мудрость Питтака. Быть достойным — совсем не то же, что стать достойным, то есть будучи таковым изначально. Трудно стать достойным, не будучи таковым от природы, но трудно и оставаться достойным, будучи таковым от природы. Что труднее? Что почетнее? Вино, переливающееся в чаше, — движение внутри чаши и постоянство вне ее.
Симонидовские рассуждения[101].
Коварное лесбосское. Лесбосское коварство.
Питтак-мудрец — это Питтак-ретиарий.
Теперь мне вспоминается уже не тот Лесбос, который настоялся на веках, но тот, который мы видели воочию. Это не Митилена, а Мефимна, где вина особенно изысканны. Должно быть, именно там сделали коварное вино, которым угощал нас минувшим вечером Бадий. В нем столько терпкости, что кажется, будто ныряешь очень глубоко, а всплывая на поверхность, чувствуешь всем своим существом, насколько горько и солено море. И тогда все, что в этом мире, видишь уже сквозь терпкость лесбосского вина, словно пребывая там, в глубине, в мире изогнутых и колеблющихся линий: видишь сквозь воздух, словно сквозь воду морскую[102].
Я смотрю на Мефимну с высот Лепетимна[103]: все обширное пространство передо мной раскинулось морем виноградников. На виноградниках тоже мельчайшая сеть из листьев и гроздьев. Как на море — мельчайшая сеть из волн и солнечных бликов.
И Везувий, утопающий в виноградниках, оказался опутан вдруг сетью фракийского коварства. Впрочем, дерзкий и очень умный бросок Спартака потому и кажется коварным, что не предусмотрен логикой нашего военного искусства.
Ты, наверное, уже знаешь, что произошло на Везувии. Претор Гай Клавдий Глабр загнал гладиаторов и примкнувший к ним сброд на вершину Везувия и запер их там, чтобы взять измором. Тогда Спартак велел сплести лестницы из виноградных лоз и низринулся по ним с крутых, почти отвесных скал в тыл нашим легионерам. Словно виноградные гроздья, скатившиеся вдруг по тугому парусу тирренского корабля[104].
Претор погиб, солдаты частично перебиты, частично разбежались. Наше войско рассеялось словно силой какого-то колдовства. Кстати, говорят, что Спартака сопровождает какая-то фракийская колдунья — то ли жена, то ли возлюбленная, но следует ли верить в это колдовство?.. Пьян ли я или же пьяна эта действительность, которая станет историей — тканью, покрытой сетью капуанского гладиатора? Наших было под началом Гая Клавдия Глабра три тысячи.
Виноградная сеть упала на наших солдат. Бросок незримого исполинского ретиария. Виной ли тому тоже фракийская кровь и фракийское неистовство?
Я, словно некий Пенфей, вижу два солнца и Фивы двойные[105].
Вчера через Капую прошло войско Публия Вариния, словно слуги Пенфея, идущие на Киферон изловить вакханок. Публий Вариний идет на Спартака уже как на противника, а не как на предводителя разбойного сброда. Еще один Пенфей.
Мне кажется, что трезв все-таки я, а все остальное вокруг меня — опьянение, и Везувий объят какой-то вакханалией. Война с гладиаторами. Война с рабами. Война со всяким сбродом.
Впрочем, что есть правда, а что — игра воображения в нашем нескончаемом поединке-игре со смертью, который мы называем жизнью?
Мы создали и постоянно совершенствует ars gladiatoria, вкладывая в нее все наши все более изощренные боевые переживания, восторгаемся ею и презираем ее, упорно не желая признать ее ars militaria. Коварное лесбосское, дающее ясновидение… Вот, видишь: на этом опасном слове ясновидение мой стиль уже угрожающе разорвал папирус.
Поэтому пока что желаю тебе здравствовать, Луций. Будь осторожен: многие утверждают, что именно из тех краев, где ты теперь подвизаешься, привел свое воинство Дионис[106].
Письмо V(Зной)
Lucius Lucio salutem.
Пишу тебе из Регия. В детстве я думал, что места здешние — самые спокойные в мире. Думал, что даже цикад здесь не слышно. А виной тому прелестная сказка об отдыхе, который боги устроили уставшему Геркулесу. «Локрийская цикада в Регии тишайшая, регийская цикада в Локрах безгласнейшая», — пишет Феофраст и врет[107]. Не верь этому утверждению, Луций: здешние цикады трещат, как самые отъявленные сволочи или как римская чернь перед выборами. Не верь и тому, что пишет Леотихид о здешних винах, — все это обычная греческая ложь. Но пиво здесь хорошее, хотя раньше я о нем не слыхал. Особенно хорош темный сорт.
Здешние цикады — удивительные сволочи. Такое впечатление, что они — звуковое соответствие изнуряющего зноя. Зной в эти дни здесь, действительно, изнуряющий, хотя солнце вскоре уже соскользнет с Весов. Помнишь Афины? Моя голова воспринимает здесь солнце почти так же мерзко, как и там.
Впрочем, чувствую себя превосходно.
Я примчался сюда ради медной статуи Диомеда работы якобы одного из учеников Поликлета: кроме замечательного вооружения, она представляет огромный интерес военными сценами, изображенными на щите. Это свершения Диомеда в Италии, причем старинное оружие давнийских воинов[108] передано с изумительной точностью. Все это я — увы! — только слышал: увидеть статую так и не смог. Меня опередили. И кто же? Пропретор Гай Веррес[109]. Лапы этой новоявленной Скиллы шарят не только по Сицилии, но и по югу Италии: его ищейки успели купить и увезти статую[110]. Эта неудача в сочетании с тем, что известно о проделках борова-поклонника искусств[111], вызывает во мне раздражение и злость: два дня скакал я под палящим солнцем, но, как оказалось, впустую.
Ужасно не хотелось уезжать из Капуи.
Впрочем, чувствую себя превосходно.
Здешний народ сразу же пронюхал о том, чем я занимаюсь, — один из самых характерных признаков глухой провинции, — и какие-то явные ловкачи (опять греки) тут же притащили мне три ржавых меча, о которых наплели, будто это их семейные реликвии, сохранившиеся со времен родосского переселения — того самого, о котором пишет Тимей[112]. Из трех мечей два — совершенная дрянь и, судя по состоянию клинков, не старше сорока лет: вс