Божена НемцоваПисьма к родным и друзьям
1. КАТЕРИНЕ ЛАУЭРМАНОВОЙ[1]
В Домажлицах 17 октября 1845 г.
Дорогая моя!
Немало дней уже прошло с тех пор, как судьба вырвала меня из вашего цветущего круга и закинула далеко, к самому подножию темных гор. Как тоскую я по милой матери Праге! Тоскую по вам, дорогие мои! Тут не с кем и слова сказать. Город грязный, некрасивый; квартира у нас большая, но неудобная. Люди здесь добрые, деятельные, по преимуществу крестьяне и простые горожане. Знати мало, только несколько франтов и франтих, причисляющих себя к сливкам общества. Но оставим их — жаль бумаги! По-немецки говорят мало, редко кто из горожан и понимает немецкий, но в школах так мучают детей немецким языком, что просто удивительно, как у них в головах еще не помутилось. «Дайте нам другие школы!» — вот что должны кричать матери в полный голос, пока они не добьются своего.
Зато местный говор — клад. Этот чешский край в самом центре немецких поселений кажется мне какой-то заколдованной долиной! Все сохранилось в таком виде, как было в Праге пятьдесят лет тому назад, а деревенские живут, как у нас сто лет назад и раньше.
Крестьянские девушки пышут здоровьем! Жаль только, что они совсем забросили свое старинное платье и переоделись наполовину в немецкое. Я не устаю бранить их за это, они же оправдываются: в тех юбках, мол, было холодно. Но ведь прежде никто не замерзал!
А как ваши дела? Вспоминаете ли обо мне? Знаю, что да. Если бы мне случилось разувериться в этом, я бы возопила: «О лживый свет! Повсюду обман и предательство!» — и замкнула бы сердце на десять замков. [...] Прощайте же, моя дорогая, добрая душа!
Преданная вам
Божена Немцова.
2. АНТОНИИ БОГУСЛАВЕ ЧЕЛАКОВСКОЙ[2]
В Домажлицах 14 февраля 1846 г.
Горячий привет мой вам, дорогая моя!
Я уже думала, что вы забыли обо мне, и вдруг получаю ваше такое желанное для меня письмо. Как рада я, что все у вас здоровы! О, если бы только и я могла сказать то же, но, к сожалению, у нас всегда больничная палата! Моя милая Дора[3] лежит с самого приезда: железы у нее то заживают, то опять воспаляются. Как путник, который, блуждая по Сахаре, жадно ищет клочка зелени, жду я, когда растает снег и расцветут цветы, чтобы отправить мое бедное дитя поближе к солнышку — это единственное лекарство. Вдобавок ко всему у нас сырая квартира, а переезжаем мы только через несколько дней. По этой причине болели все дети, на меня сырость тоже плохо действует — мне стало хуже. После рождества я поеду в Прагу посоветоваться с Чейкой[4]. Мучительно, когда ни один день не проходит без болей, а помощи ждать неоткуда! Хорошо еще, что я не предаюсь унынию, иначе давно бы лежала под зеленым холмиком. Да я бы и не испугалась, не будь у меня святых материнских обязанностей. Вы скажете, что у меня есть и другие обязанности, не так ли? Ну что ж, наша липа, слава богу, зеленеет[5], она в полном цвету, и не заметят, если упадет один лист. Храни господь ее цвет от всяческих напастей! Верьте, мне очень и очень жаль, что вам и вашему супругу пришлось жить вдалеке от родины и вы не можете своими глазами видеть, как день ото дня все становится лучше.
Я живу в Чехии, недалеко от нашей матери Праги, но мне здесь грустно. Народ отсталый — даже страшно делается. Они говорят по-чешски, потому что не знают немецкого, а о большем образовании, о национальном чувстве и понятия не имеют. Что же тогда говорить о крестьянах? В одной деревне в роли учителя — каменщик, в другой — столяр, а то и вовсе человек, который не умеет ни читать, ни писать как следует, а для того, чтобы научить детей писать, просит кого-нибудь сделать ему образец. Вы только подумайте, к чему это ведет! Кровавыми слезами надо плакать над несчастными. Один ангел божий бдит над ними и не дает совсем пропасть. Но сколько погибнет талантов, сколько умов не разовьется, пока придут к ним истинные знания! Крестьяне это чувствуют, они бы и рады учиться, но что поделаешь, если им не посылают мессию! Редко кто знает что-нибудь из истории или же прочитал за всю жизнь хотя бы одну книгу: только теперь стали ходить к нам из тех деревень, где уже знают меня, берут книги и читают их на посиделках. Крестьяне неизменно доставляют мне радость. Особенно приятно бывает, когда крестьянка подаст мне свою мозолистую руку и спросит ласково: «Как вы себя чувствуете, пани? Почему так долго не приходили к нам?».
Истинным злом для здешних деревень являются проклятые иезуиты. Двое из так называемого «братства» орудуют поблизости. Вот шельмы! Вам даже трудно себе представить, как дурачат они несчастных крестьян, как разоряют их, те уж совсем облик человеческий потеряли. Думать даже тяжело, не то что писать. И ведь никто пальцем не посмеет тронуть этого стоглавого дракона!
Обо всем остальном вы, конечно, уже читали в «Кветах», кое-что будет и во «Вчеле»[6], поэтому я не стану ничего описывать подробно. Замечу только, что из-за моих «картин» здешние горожане едва меня не прибили[7], и все потому, что я писала, как подмастерья бьют стекла, что в прежние времена горожане спали голые и что они по сию пору суеверны. О невежество! Никуда не хожу, только в деревни, и нисколько не интересуюсь местным обществом. Все они тупицы!
Ваше мнение о моих сказках, возможно, слишком лестное, меня очень обрадовало. Значит, все-таки их можно читать детям? А ведь говорят, что мои сказки не для детей: я верю этому, да еще сама и подтверждаю. Только совсем маленьким не следует читать их подряд — такие вещи вы увидите и в других выпусках. Бывает, что мне никак не избежать острых моментов, хоть целиком сюжет переделывай, но я думаю, если сказки станет читать такой отец, как ваш супруг, или же такая мать, как вы, они сами сумеют опустить то, что не годится детям. К четвертому выпуску я хочу написать предисловие и признаться, что в сказках мое, а что народное. Я сделаю это, хоть и не надо было бы мне говорить, что многое в них не является народным, — ведь станут бранить меня! Когда я слышу сказку, совершенно исковерканную, огрубленную, я не могу не прибавить, где это необходимо, от себя, или же выбросить то, что некрасиво. Целиком я сочинила только две и больше не буду этого делать. Третий выпуск печатается, а я пишу уже для пятого. Поспишиль[8] ужасно сердит своей медлительностью, что тут поделаешь!
[...] Я написала рассказ из сельской жизни, не знаю, понравится ли. Если он подойдет, напишу еще, только времени очень мало: могу работать лишь вечерами и в воскресенье. Но отправиться на богомолье в карете не такая уж большая заслуга, иное дело — пойти пешком!
[...] Будьте здоровы и почаще вспоминайте вашу верную
Божену.
3. КАРОЛИНЕ СТАНЬКОВОЙ[9]
В Неймарке 3 марта 1848 г.
Дорогая моя!
Скоро и мои дела пойдут, как у тебя, то есть и я не сумею написать нескольких строк за полгода. Правда, мне мешает не хозяйство, а недуги. Едва отпустила моя вечная хворь, как заболели зубы и голова, ничем их не успокоишь. Я бы еще промедлила с письмом, но, боюсь, будешь бранить меня — ведь ты не столь снисходительна, как я.
Письмо от пани Челаковской с припиской пана Челаковского я уже получила, а также и вложенный туда конвертик от твоего мужа. Рада я, что во Вратиславе все опять здоровы и вспоминают обо мне. Я, может быть, навещу их летом, но только может быть. Троны королевские рушатся, короны дрожат на головах — страшно это, и кто знает, что еще будет! А что, если и флегматичным немцам придет в голову устроить какую-нибудь регуляцию (так здешние крестьяне именуют революцию), кого первого тогда поднимут на вилы, как не коренных чехов (Stockböhme), потому что мы сидим у них в печенках, точно так же как и они у нас.
В прошлом месяце, 18 числа, моя сестра Мария уехала с мужем в Париж, они явились туда в самое неподходящее время. И брат в Милане (он солдат); я писала ему, но так и не получила до сих пор никакого ответа: верно, погиб, бедный. От волнений моя мать заболела, и теперь я в мыслях перелетаю из одного края земли в другой: из Чехии в Пруссию, из Пруссии в Италию, а теперь еще и во Францию. Я очень взволнована, озабочена всем этим и не могу ничего делать. Не дай бог тебе такую же масленицу: тоже стало бы не до праздников и развлечений! Не могу я веселиться от души еще потому, что много вокруг горя.
О Лоттинка, ты понятия не имеешь о том, какую нужду испытывают бедняки! Поверь, ни одна балованная господская собака даже не посмотрит на то, что вынуждены есть они, да и то не досыта. Сколько денег у нас проматывается, проигрывается, тратится на предметы роскоши и иные пустяки, а народ мрет с голоду! О справедливость! О христианская любовь! Неужели прогресс таким образом «совершенствует» человечество? Когда я размышляю над тем, как обстоит дело сейчас и как должно быть, во мне пробуждается страстное желание пойти к несчастным и указать им, где искать справедливости. «Пока собака на привязи — вору раздолье, порвется цепь — горе ему».
Славянский бал[10] вызвал всеобщее восхищение. Но почему никто из Праги не поехал? Кто же там представлял чешских женщин? Конечно, не по рождению, красоте и великолепию наряда — меня интересует, кто мог с достоинством защитить нашу национальную идею? Должно быть, мало таких там было. Тебе или какой другой нашей патриотке следовало обязательно поехать и побывать хотя бы на одном из вечеров, чтобы познакомиться с другими славянками и чешками. Жаль только, что все еще мало в Чехии патриоток, и те как васильки в жите. Нехорошо и то, что нет у нас своего национального костюма. Насколько благороднее, практичнее и красивее был бы он, чем это вечное слизывание новых мод с парижских журналов. То носят всего одну юбку, платья узкие, зато через несколько лет надевают одновременно пять накрахмаленных юбок, к ним обруч, вату и полсотни косточек; а платья — то короткие, то улицу метут, и так без конца, чем далее, тем хуже. И ведь ничего не поделаешь — приходится сходить с ума, иначе засмеют. Говорят же: «Одевайся как все!». Мужья наши, конечно, не рассердятся, если мы откажемся от нарядов. Но что скажут тогда промышленники?