Письма М. И. Цветаевой — страница 7 из 28

Обнимаю. Ваш Мур.

<Начало марта 1944>[24]

Милая Лиля!

Огромное спасибо за то, что, несмотря на трудности, Вы все-таки мне уже два раза помогли. Ведь пока я здесь — самое важное — это, чтобы ко мне приезжали. Пишу кратко, потому что спешу на обед, боюсь пропустить. Телефон Алёши В 1-56-41. Обязательно установите с ним связь, и с Буровыми — чтобы помогли, пока я здесь: Д 1-77-90. Они помогут. 99 % «товарищей» по армии — выпущенные уголовники. Мат, воровство страшное, люди абсолютно опустились, голодают все, всё ношу с собой, иначе — украдут. Есть 2–3 симпатичных человека, но не они «делают погоду». Разговоры только о еде, тюрьмах и лагерях, о людях, роющихся в помойках за объедками; дикая спекуляция всем. Я 2 недели болею только потому, что заставляют ходить на работы несмотря на освобождение, заставляют, например, обувать ботинок на больную ногу и рыть — бессмысленно! — 10 м снега. Ругают — «интеллигент». Дураков и злодеев очень много; Вы бы содрогнулись, если бы слышали, как меня обзывают. «На дне». Отсюда все рвутся, патриоты этакие, на фронт — исключительно из-за питания (дураки, а?!) Телогрейку, бумажник «спёрли», а также — в пересылке — ту замечательную банку колбасы, которую Вы мне дали, когда я уезжал; такая досада! И здесь я — иностранец, но в Москве ко мне благожелательно относились, а здесь — я какое-то чужеродное тело. Чучело гороховое. Я не жалуюсь; это глупо и бесполезно. Я уверен в том, что в дальнейшем я вновь буду на своем месте, буду писать и жить достойно, что мне не удавалось до сих пор. У меня такое ощущение, что я всё время в грязи. Конечно, твержу Маллармэ, причем боюсь, что он пропадет. Дневник запрещено вести. Митька не в худшем, чем я, положении.[25] Наша судьба аналогична. Адрес Буровых: ул. Горького 25, кв. 77. Бегу на обед (!). Пусть приезжают почаще. Деньги очень нужны (хлеб и сахар можно покупать дешевле, чем в Москве.) Пусть Алёша и Буровы помогут; иначе они ничего не стоют. Они помогут. Целую крепко

Ваш Мур.

18/III-44 г

Дорогие Лиля и Зина!

«Доминус вобискум»[26] — в некотором роде, конечно, ибо в буквальном смысле это было бы немного слишком. Итак, продолжаю практику писания писем — пока есть бумага (-клочки-) и другие клочки — времени. Пишу без абзацев (очень этого не люблю, но экономия, экономия!) Продолжаю болеть. Да будет проклята зловредная пятка! Из-за нее я очень много настрадался, не столько из-за боли, сколько из-за обвинений в притворстве и вытекающем отсюда отношении. Лишь сегодня я попаду в санчасть; интересно, что мне там скажут. Здесь есть некоторые симпатичные люди: агитатор, художник, кое-кто из комсостава. Пока что, несмотря на неприспособленность, «непохожесть» и пр., не получал ни одного т<ак> н<азываемого> «наряда вне очереди» (ночью мыть полы), быть может, благодаря перманентной тихости и безответности и понимания справедливости — в данной обстановке — (и необходимости) некоторых требований. Я уверен, что с течением времени приобретутся необходимые автоматические привычки и рефлексы; пусть внутренне человек будет каким угодно, но внешне он сумеет — должен суметь — быть на определенном уровне, и только на этом уровне. Продолжаю «впитывание» стихов и прозы Маллармэ; и те и другая совершенно замечательны; о стихах это известно, но прозы никто, по-моему, толком не знает и не читал по-настоящему серьезно. Небывалая проза; я никогда — увы, впрочем! — ничем особенно не восторгался (в детстве еще как восторгался, но теперь…) — а вот на этот раз меня действительно пробрало. Иду на обед, допишу после.

Естественно, после обеда настроение несколько улучшилось. Увы! на короткое время, ибо пары насыщения рассеются очень скоро, и вместе с ними улепетнёт и соответствующее благодушие. Сейчас пойду в санчасть; наверное придется простоять долго в очереди; самое главное — что там скажут и дадут ли освобождение, а то надоело болтаться с кличкой симулянта; официальная бумажка донельзя нужна.

Кончаю. До свидания. Обнимаю крепко. Ваш Мур.

<Конец марта 1944>

Дорогая Лиля! Милая Зина!

Пишу Вам, так сказать, о сáмом свежем в моей новой судьбе. Вторично (даже — 3-й раз) я остаюсь здесь, в Алабино, на неопределенное время. Две недели тому назад, когда рота отправлялась в марш, я в последнюю минуту был выключен из списка из-за болезни и биографических данных. Командир роты написал рапорт по моему поводу; впоследствии я был вызван парторгом батальона и всё ему рассказал о себе, но от этого ничего не выяснилось и не прояснилось: он сочувственно всё выслушал, но никакого решения по моему поводу принято не было.

Пользуюсь тем, что, благодаря милому С. Шемшурину, письмо будет Вам передано в руки, чтобы наиболее полно написать обо всем. Кругом визг пилы и глубокомысленная болтовня плотников, так что письмо выйдет наверняка бессвязным; простите. Итак, жизнь мою в Алабине можно разделить на несколько периодов (нахожусь я тут уже с месяц). Первые две недели моего пребывания здесь я был здоров и ходил на занятия. Занятия — строевая подготовка, т. е. «направо», «налево», «кругом», в общем, топанье, тактика — ползать в снегу «в атаку», «в дозор», перебежки и т. д.; прошел саперную подготовку (мины, как минировать и разминировать местность; общие понятия по саперному делу.) Стрелял всего один раз на 200 м, на «пос.» (из 3-х патронов один попал в цель). На занятиях я очень быстро зарекомендовал себя с неважной стороны; на фоне наших здоровяков я выглядел весьма плохо, отставал, когда другие бежали, и отсутствие, действительное отсутствие физических сил определило мой окончательный неуспех на занятиях. Правда, нельзя сказать, что я — самый худший на занятиях, — но один из самых худших — абсолютно, как в школе по физкультуре и математике. Очень часто назначали наряд в баню за 3 км. Там я разгружал дезокамеру (я и еще 3 человека); обычно назначается суточный наряд; взвалишь кучу горячих шинелей, брюк и белья из дезокамеры (похожей на «душегубку») и тащишь в помещение. Голые люди набрасываются на тебя, разыскивают свои вещи и жалуются, что их еще нет, гам стоит невообразимый. В камерах вещи «прожариваются» 40 минут. В промежутках между разгрузками спишь. Кто колет дрова, кто носит эти дрова в котельню, кто просто спит на печке, кто… И так — сутки. Часто посылают на чистку дорог, за дровами; последнее — мой бич; я очень плохо пилю, и все ругаются по этому поводу, а как болят плечи под тяжестью толстых бревен! Однажды мы из бани тащили огромную корягу, так я просто не знаю, как я выдержал; помню только, что я энергично думал почему-то о Флобере (!) и шел в каком-то обмороке. Дрова — самое сильное физическое страдание всей моей жизни. В конце концов я заболел — почему-то заболела пятка (фу, как глупо звучит!), да так, что вот уж две недели, как я болею. 15-го рота должна была отправиться на Украину: ее уже обмундировали в новое; но зачёты показали, что знания по военному делу очень слабы, пришел новый приказ, роту раздели и начали вновь обучать. После 15-го очень сильно начали наседать по части дисциплины; ежедневны драмы с подъемом, когда нужно одеться в 4 минуты и идти без шинели на физзарядку; особенно канителят узбеки (т<ак> н<азываемые> «юлдаши»). Никому вставать не хочется, начальство кричит и угрожает… Некоторых заставляют вновь раздеваться и одеваться, дают «наряды вне очереди»: ночью мыть и «драить» полы, копать снег; это — меры наказания. Очень много начальства, которое никак не согласует своих приказов; трудно сообразить — кому же, все-таки, подчиниться. Каждый говорит, что надо выполнять только его приказание. Мое начальство: командир роты, командир взвода, парторг, старшина роты, пом. старшины роты, командир отделения, дежурный по роте, и это не считая батальонного и полкового начальства. Ротный старшина наш — просто зверь; говорит он только матом, ненавидит интеллигентов, заставляет мыть полы по 3 раза, угрожает избить и проломить голову. Мне он втиснул больную ногу в ботинок, сорвав шнурки; с освобождениями он не считается; абсолютно как Павел: «Марш в Сибирь», так и он: «Марш за дровами», и длинной чередой плетутся совершенно больные, негодные ни к чему люди — «доходяги» на местном арестантском наречии. Суп — «баланда», мясо и хлеб — «бацилльное» (!), очки — «рогачи» и т. п. 99 % роты — направленные из тюрем и лагерей уголовники, которым армия, фронт заменила приговор. Много больных, стариков, много страшных рож, каких можно увидеть лишь в паноптикуме, Musée Grévin.[27] Все ненавидят интеллигентов и мстят; все думают так (примерно): до армии ты, интеллигент, нас не замечал, мы были для тебя ничто, а теперь ты — в нашей неограниченной власти, и мы тебе мстим, как только можем, унижаем и издеваемся над тобой. Старшина роты — что-то невообразимое; это хамство в кубе, злое, ликующее, торжествующее и безграничное хамство; просто удивительно. Воровство здесь совершенно небывалое; воруют всё, всё время, и даже воры друг у друга. В столовой стоит крик от спекуляции: меняют сахар на суп, продают хлеб и суп, делят, дают взятки поварам, ругаются почем зря, комбинируют всяческим образом, это Ташкент в кубе; ужасно противно и отвратительно. Опустились все страшно, да и некоторым опускаться нечего, они давно опустились. Проклятый военкомат, что направил меня на сборный пункт! Здесь собран какой-то поганый вшивый сброд; не все, конечно, но большинство. С 15-го я болею (пятка) и не хожу на занятия. Переписываю пьесу для агитатора, помогаю художникам, стараюсь не попадать на глаза старшине (остальное начальство — ничего), стараюсь побольше отдохнуть в тепле, почитать газеты, раз всё равно ходить нельзя. Сижу в клубе и занимаюсь перепиской, в умывальнике на досках. Научился беречь свое имущество, зорко слежу за мешком и ношу его всегда на себе; ложась спать, прячу ботинки, обмотки, шапку, рукавички и пояс кладу под голову вместе с мешком. Очень боюсь, что кто-нибудь украдет мешок, а с ним и Маллармэ пропадет — самое ценное. Здесь ведется интенсивная клубная работа, но, во-первых, я — строевой, и это мне мешает полностью включиться в эту работу, а, во-вторых, сам характер этой работы очень чужд мне и, по-видимому, я так и ограничусь перепиской и