Письма, телеграммы, записи — страница 5 из 19

Тонио

Письма материПеревод с французского Л. М. Цывьяна

[Орконт, апрель 1940 г.[42]]

Мамочка,

Я писал вам и очень огорчен пропажей моих писем. Я прихворнул (довольно сильная, хотя и непонятно откуда взявшаяся простуда), но все уже прошло, и я вновь присоединяюсь к авиагруппе.

Не сердитесь на меня за молчание, тем более что его нельзя назвать молчанием, так как я вам писал и был очень несчастен, оттого что заболел. Дорогая мама, если бы вы знали, как нежно я вас люблю, как берегу ваш образ в сердце, как беспокоюсь за вас! Больше всего на свете мне хочется, чтобы война не коснулась моих близких.

Мамочка, чем дольше тянется война и чем больше от нее угрозы и опасностей для будущего, тем сильней во мне тревога. за тех, о ком я обязан заботиться. Бедняжка Консуэло (…) так одинока, и мне ее бесконечно жаль. Если она вдруг решит укрыться на юге,[43] примите ее, мама, из любви ко мне, как дочь

Мамочка, ваше письмо доставило мне бездну огорчений: оно полно упреков, а мне бы хотелось получать от вас только ласковые письма. Нет ли у вас в чем-нибудь нужды? Мне хотелось бы сделать для вас все, что только в моих силах.

Целую вас, мама, и безмерно люблю.

Ваш Антуан

Авиагруппа 2/33

Полевая почта 897

[Орконт, 1940 г.]

Дорогая мама,

Пишу вам, держа листок на коленях: мы ожидаем бомбежки, которая все никак не начнется. Постоянно думаю о вас (…) И разумеется, дрожу от страха за вас.

Не получил от вас ни одного письма: куда они подевались? Это меня немножко огорчает. Мне не по себе от постоянной итальянской угрозы,[44] потому что она угрожает и вам. Мне так нужна ваша нежность, милая мамочка. Кому понадобилось, чтобы все, что я люблю на земле, оказалось в опасности? И все же больше, чем война, меня пугает завтрашний мир. Разрушенные деревни, разделенные семьи. Смерть мне безразлична, но я не желаю, чтобы она затронула духовную общность. Как мне хочется, чтобы мы собрались все вместе вокруг накрытого белой скатертью стола!

О своей жизни не пишу, да и писать о ней нечего: опасные полеты, еда, сон. Я чудовищно мало удовлетворен. Сердцу нужна иная деятельность. Я чудовищно недоволен тем, чем занята наша эпоха. Чтобы снять с совести бремя, мало примириться с опасностью и подвергаться ей. Единственный освежающий родник кое-какие воспоминания детства: запах свечей в новогоднюю ночь. Сейчас в душе пустыня, где умираешь от жажды.

Я мог бы писать, у меня есть время, но писать я еще не способен: книга пока не отстоялась во мне.[45] Книга, которая стала бы для меня глотком воды.

До свидания, мамочка. Изо всех сил обнимаю.

Ваш Антуан

Запись в книге почета авиагруппы 1/3,[46] сделанная 23 мая 1940 г.Перевод с французского Л. М. Цывьяна

Приношу самую сердечную благодарность авиагруппе 1/3 и ее командиру Тибоде, поскольку, не прикрой меня товарищи из этой группы, я сейчас играл бы уже в раю в покер с Еленой Прекрасной,[47] Верцингеторигом[48] и т. д., а я предпочитаю пожить еще на этой планете, несмотря на все ее неудобства…

Антуан де Сент-Экзюпери

Письмо к матери[Бордо, июнь 1940 г.]Перевод с французского Л. М. Цывьяна

Дорогая мамочка,

Мы вылетаем в Алжир.[49] Обнимаю вас так же сильно, как люблю. Писем не ждите, так как переправлять их не будет возможности, но помните о моей любви к вам.

Антуан

Письмо Х.[Алжир, начало июля 1940 г.]Перевод с французского Л. М. Цывьяна

Секунду назад узнал, что во Францию летит самолет — первый, единственный. Отсюда туда ничего не пропускают — ни писем, ни телеграмм.

Мне безмерно грустно.

Многое, слишком многое вызывает у меня отвращение.

У меня плохой характер, а в здешнем болоте это мучительно.

Я делал что мог, выбирал наименьшее зло.

И я совершенно отчаялся.

Когда-нибудь мы, несомненно, вернемся (…).

Письмо Х.[«Палас», Эшторил, Португалия,[50] 1 декабря 1940 г.]Перевод с французского Л. М. Цывьяна

(…) Гийоме погиб,[51] и сегодня вечером мне кажется, будто у меня больше не осталось друзей.

Я не оплакиваю его. Я никогда не умел оплакивать мертвых, но мне придется долго приучаться к тому, что его нет, и мне уже тяжело от этого чудовищного труда. Это будет длиться долгие месяцы: мне очень часто будет недоставать его.

Как быстро приходит старость! Я остался один из всех, кто летал на линии Касабланка — Дакар.[52] Из давних дней, из великой эпохи «Бреге-XIV»[53] все: Колле, Рен, Лассаль, Борегар, Мермоз, Этьен, Симон, Лекривен, Виль, Верней, Ригель, Пишоду и Гийоме — все, кто прошел через нее, умерли, и на свете у меня не осталось никого, с кем бы я мог разделить воспоминания. И вот я превратился в одинокого беззубого старика, который сам с собой пережевывает их. И из друзей по Южной Америке[54] не осталось ни одного, ни одного…

В целом мире у меня нет никого, кому можно было бы сказать: А помнишь? Совершенная пустыня. Из товарищей восьми самых бурных лет моей жизни остался только Люка, но он был всего лишь административным агентом и пришел на линию позже, да Дюбурдье, с которым я никогда не жил вместе, потому что он никогда не покидал Тулузы.

Я-то думал, что похоронить на протяжении жизненного пути всех, абсолютно всех друзей — удел глубоких стариков.

Жизнь нужно начинать сначала. Умоляю вас, помогите увидеть, что вокруг меня. Перевалив через хребет, я растерялся.

Скажите, что мне делать. Если надо возвратиться, я возвращусь (…)

Письмо Х.[Лос-Анджелес, 8 сентября 1941 г.]Перевод с французского Е. Баевской

Я изменился с начала войны. Теперь я презираю все, что интересно мне, именно мне самому… Я болен странной, неотвязной болезнью — всеобъемлющим безразличием. Хочу закончить свою книгу.[55] Вот и все. Я меняю себя на нее. Мне кажется, что она вцепилась в меня, как якорь. В вечности меня спросят:

Как ты обошелся со своими дарованиями, что сделал для людей? Поскольку я не погиб на войне, меняю себя не на войну, а на нечто другое. Кто поможет мне в этом, тот мой друг. Единственной помощью будет избавить меня от споров. Мне ничего не нужно. Ни денег, ни удовольствий, ни общества друзей. Мне жизненно необходим покой. Я не преследую никакой корыстной цели. Не нуждаюсь в одобрении. Я теперь в добром согласии с самим собой. Книга выйдет в свет, когда я умру, потому что мне никогда не довести ее до конца. У меня семьсот страниц. Если бы я просто разрабатывал эти семь сотен страниц горной породы, как для простой статьи, мне и то понадобилось бы десять лет, чтобы довести дело до завершения. Буду работать не мудря, покуда хватит сил. Ничем другим на свете я заниматься не стану. Сам по себе я не имею больше никакого значения и не представляю себе, в какие еще раздоры можно меня втянуть. Я чувствую, что мне угрожают, что я уязвим, что время мое ограничено; я хочу завершить свое дерево. Гийоме погиб, я хочу поскорей завершить свое дерево. Хочу поскорей стать чем-то иным, не тем, что я сейчас. Я потерял интерес к самому себе. Мои зубы, печень и прочее — все это трухляво и само по себе не представляет никакой ценности. К тому времени, когда придет пора умирать, я хочу превратиться в нечто иное.

Быть может, все это банально. Меня не уязвляет, что кому-нибудь это покажется банальным. Быть может, я обольщаюсь насчет своей книги; быть может, это будет всего лишь толстенный посредственный том, мне совершенно все равно ведь это лучшее из того, чем я могу стать. Я должен найти это лучшее. Лучшее, чем умереть на войне.

Пакостная газетная война[56] впервые почти меня не задела. В иные времена я потратил бы на это месяц. Но теперь что бы обо мне ни говорили — я только посмеиваюсь. Я очень спешу. Спешу изо всех сил. Мне недосуг прислушиваться ко всему этому. Будь смерть лучшим, на что я теперь способен, — я готов мереть. Но я ощущаю в себе призвание к тому, что кажется не еще лучше. И все, с этим покончено. Теперь я на всех смотрю с точки зрения своего труда и людей делю на тех, кто за меня и против меня. Благодаря войне, а потом и благодаря Гийоме я понял, что рано или поздно умру. Речь идет уже не об абстрактной поэтической смерти, которую мы считаем сентиментальным приключением и призываем в несчастьях. Ничего подобного. Я имею в виду не ту смерть, которую воображает себе шестнадцатилетний юнец, уставший от жизни. Нет. Я говорю о смерти мужчины. О смерти всерьез. О жизни, которая прожита. (…)

Письмо Льюису Галантьеру[57][ноябрь 1941 г.]Перевод с французского Е. Баевской

Дорогой Льюис,

Я уезжаю в воскресенье. Дела наконец пошли на лад. У меня даже появилась надежда избавиться от этих приступов, которые повторялись все чаще и чаще, отравляя мне существование, и, к сожалению, вовсе не были связаны с нервами! Разве бывает такая депрессия, от которой просыпаются в три часа ночи, стуча зубами и дрожа всем телом в сильнейшей лихорадке с температурой 104–105!