ind, Sand and Stars»[67] покупают до сих пор именно потому, что я все разрушил, когда приехал. Это я хорошо понимаю. Недаром же я столько написал. Мнимой значительностью никого не проведешь. Если в недолговечной газетной шумихе мне случается с опозданием на три года услышать отголоски какой-нибудь моей статьи, это непременно оказывается та самая статья, которую я перемарывал раз тридцать. Если я натыкаюсь где-нибудь на цитату из своей книги, непременно оказывается, что цитируют именно ту фразу, которую я переписывал сто двадцать пять раз. Трудно углядеть явную, ощутимую разницу между первой и последней редакциями. Бывает, что последняя даже беднее красотами стиля — зато она успела вызреть. Она — зерно. А первая была игрушкой на день. Насчет этого. я никогда, никогда не обманывался .
Я согласен с вами, что вряд ли через десять лет буду мыслить яснее, чем сейчас, и ждать еще десять лет не имеет смысла. Это бесспорно. Самовыражаться надо в настоящем, но я как раз в настоящем себя и не выразил. Я, сегодняшний, стою больше, чем мои сочинения. А не вложить себя в свой труд — это для меня недопустимое малодушие. Во имя какого мифа я должен халтурить? Охотно соглашусь, что, когда пишешь небольшую книжку, не следует нарушать общепринятые сроки, но скажите на милость, разве я нарушил эти сроки? Я потратил на эту работу меньше восьми месяцев. Для меня это рекорд скорости.
Ваше сегодняшнее чтение нравится вам больше, чем то, что вы читали вчера? То же самое будет и завтра. У моей книжки есть свой предел. Ее предел — это я, каков я есть в 1942 году Вы вправе думать, что я ее порчу, только в том случае, если две идущие одна за другой редакции более или менее равноценны. В нашем случае это не так. Где критерий, который позволил бы вам утверждать, что в этой редакции наконец виден я? Разница (sic) заметна только мне.
Остается вопрос: а как же Франция? Ну, что до числа читателей, то оно не имеет никакого значения, и мне на это плевать. Мнения не рождаются в толпе. Мнение — это взаимное влияние двоих. Иногда и одного понимающего читателя бывает достаточно.
Если вы имеете в виду животрепещущую злобу дня, то я понимаю вас еще меньше. Все это не более чем прекрасное заблуждение, ведь то, что будет злободневно послезавтра, тоже окажется дьявольски срочным. А события, которые произойдут в конце марта 1957 года! Для людей 1957 года они будут бесконечно злободневны! То, что было насущной заботой в 1942 году, окажется вытеснено из сознания людей, несправедливо, быть может, но безжалостно вытеснено событиями 1957 года! С какой стати отдавать предпочтение одному либо другому? Перед смертью, трезво подытоживая и оценивая все, что было я не отдам предпочтения ни тому времени, ни этому. Между прочим, у меня есть неопровержимое доказательство: ни разу ни по какому поводу не пришлось мне пожалеть, что моя книга не вышла в свет неделей, месяцем, годом, полугодом раньше… Важно то, что есть сегодня. Через неделю будет важно что-нибудь совершенно другое, новое.
Ах, Льюис, как вы меня огорчаете!
Сент-Экс
Письмо Льюису Галантьеру[январь 1942 г.]Перевод с французского Е. В. Баевской
Дорогой Льюис,
А) Бронетранспортеры на странице 166[68] неуместны, вдобавок это повторение страницы 72, где желательно дать подробную характеристику действия бронетранспортеров. Я их перенес и заменил отсылкой.
Б) Прилагаемые при сем снаряды — совсем не то, чего бы мне хотелось. Я не сумел сказать главное. Чтобы ухватить эту не поддающуюся определению штуковину, надо было бы потратить недели две. Но я хотя бы избавился от некоторой бессвязности и напыщенности. Впрочем, пользы от этого, по-моему, немного. Не лежит душа.
В) Несколько мелких поправок: стр. 165, 5-я строчка: вычеркните спокойно, стр. 167, 22-я строчка: после слов я нисколько не сомневаюсь добавьте в нашем спасении, стр. 173, 8-я строчка: замените вновь обрету на восстановлю, стр. 172, сверху: семена (вместо зерен. Слишком много зерен).
Конец привадах меня в отчаяние. Меня заставляют — господи, ну с какой стати! — заменить крик совести дурацким газетным красноречием. Я знаю, что я хочу сказать, что для меня главное. Я знаю, что достигну цели, если сумею убедить читателя стать на такую точку зрения, с которой ему естественно и неизбежно откроется это главное, — а меня под предлогом бог знает каких мифических сроков заставляют либо подменять предмет моего разговора какой-то пошлой дешевкой, либо оглуплять его пояснениями, то есть прибегать к самым что ни на есть неточным и бедным средствам выражения. Действие — единственное, неповторимое, исключительное — вот что позволяет стать на такую точку зрения, благодаря которой все располагается в должном порядке и в которой растворяется автор. Точку зрения нельзя увидеть. Ее можно придерживаться. Истина, не содержащая в себе точки зрения, — это либо дешевка, либо парадокс, который никого ни к чему не привяжет. Вдобавок это омерзительно скучно. От подобных философских рассуждений мухи дохнут. И не зря. Все это никому не нужно.
Вы думаете, мне приятно, что в спешке я не дал плоду спокойно вызреть и был вынужден заменить слова, которые собирался сказать об ответственности, на всякую чепуху? Найди я нужные выражения, ничто вас не резануло бы: вы просто столкнулись бы с некой очевидностью и решили бы, что набрели на нее сами, — но тут-то вам и конец. Вы, сами того не зная, стали бы на всю жизнь моим пленником. На всю жизнь усвоили бы мое мнение. Вместо этого вы, естественно, раздражены бессвязностью, непоследовательностью изложения и тем, что я имел наглость со всем этим вас ознакомить. Словно я показываю ребенка, погибшего еще в материнской утробе. А я, испытывая, естественно, угрызения совести хоть мне никак не взять в толк, какая такая разница между апрелем и маем 42-го года, — я вымарываю то, что должен был сказать, ради того, чтобы добиться более гладкого изложения, какое, в сущности, мог бы представить вам и в возрасте пяти лет. И впрямь, стоило ли так уж лезть из кожи вон, выпутываться из стольких болезней, аварий, испытаний, любовных приключений, историй с налогами и прочих пакостей, чтобы, ни на шаг не продвинувшись вперед, удовольствоваться повторением того, чему научила меня еще нянька! Не вижу ни малейшей необходимости твердить в мае 42-го года то, что было очень хорошо известно еще в 1900-м. С этим можно бы повременить и до 2000 года. Более того, это бы уже позабылось и могло бы сойти за нечто оригинальное.
Я совсем выдохся. Написал 200 страниц за шесть дней. При этом не продвинулся вперед ни на шаг. Ничто в мире не заменит времени. Нужно время, чтобы выращивать груши, растить детей и формировать точки зрения. В следующий раз я напишу для Рейхича[69] рассказ. Опишу любовь прелестной блондинки и гусара. Если Ламотт[70] вставит что-нибудь от себя, буду очень рад.
Я тоскую, как горючий камень (между прочим, звучит парадоксально). Сейчас семь утра.
Ваш друг
Сент-Экс
Письмо Х.[февраль 1942 г.]Перевод с французского Е. В. Баевской
Ангельское мое Перышко,
Мне так надо тебя увидеть. Я устал. Взвалил себе на плечи очень уж тяжкую ношу; избавиться от нее без угрызений совести я не могу, а нести ее трудно до изнеможения: странная штука совесть! (…)
Книжка моя вот-вот выйдет.[71] Как всегда, клевета и зависть уже наготове. Ты легко можешь себе вообразить, как взволновалась вся эта шушера нью-йоркские поддельные французы.[72] Я по тысячам признаков замечаю, как начинает бурлить это болото… Ах, Ангельское Перышко, до чего мне тоскливо, противно, и до чего я устал!
Так-то, мой медвежонок. Я не обольщаюсь насчет своей книжки, ты не думай. Я писал ее в состоянии внутренней несобранности. Мне не удалось сказать то, что я хотел. Умоляю тебя, дай телеграмму, как только получишь ее и прочтешь. Я тебе тут же позвоню. Но ты сразу сообщи мне хоть что-нибудь в телеграмме! Если тебе покажется, что это ужасно, — так и скажи: я ведь, кажется, не тщеславен.
Крепко целую тебя, Ангельское Перышко.
Антуан
Письмо неизвестному корреспонденту[Нью-Йорк, 8 декабря 1942 г.]Перевод с французского Е. В. Баевской
Я знаю, почему я ненавижу нацизм. Прежде всего потому, что он разрушает надежность человеческих отношений. … Я прожил годы в пустыне, среди лишений, но там я был счастлив: у меня были верные товарищи. (…)
В наши дни мир необъяснимым образом отказывается от того, что составляет его величие… Нацисты объявили евреев символом низости, продажности, предательства, наживания на чужом труде и своекорыстия; их возмущали попытки заступиться за евреев. Они обвиняли заступников в том, что они, мол, желают сохранить в мире продажность, предательство и своекорыстие. Это возвращает нас в эпоху дикарских тотемов.
А я отвергаю эти стадные чувства, отвергаю эту мнимую простоту в духе Корана, отвергаю поиски козлов отпущения. Я отвергаю высшие цели святейшей инквизиции. Я отвергаю пустые словеса, из-за которых бесполезно проливаются реки людской крови (…).
Я недорого ценю физическую смелость; жизнь научила меня, что такое истинное мужество: это способность противостоять осуждению среды. Я знаю, что, когда я фотографировал с воздуха Майнц или Эссен,[73] от меня требовалось иное мужество, чем то, которое заставило меня вынести два года оскорблений и клеветы,[74] но не свернуть с пути, подсказанного совестью. (…)