Сначала Рим, а затем и Танжер вызывают у бывалого путника бурные приступы отвращения, замешанные каждый раз на «обещаниях» других американских писателей: «поганого брехуна» Гора Видала, с которым Берроуз незадолго до того коротко пообщался в Нью-Йорке, и Пола Боулза («бесстыжего вруна»), чью книгу о Танжере «Пусть падет» он определенно читал. Девять месяцев спустя Берроуз по-прежнему жалуется, что «как-то его холодно принимают в Европе и Танжере», словно бы начинающего писателя везде предполагается встречать с красной ковровой дорожкой и салютом. Его суждение об иных краях, как и о людях, можно назвать капризным, если бы оно не являлось частью личности писателя. Определяя для себя позицию того или иного человека — по первому впечатлению или даже без него, — Берроуз неизменно жёсток. Хотя Боулз, например, при непосредственном знакомстве предстал перед ним совсем в ином свете. Случалось кому-то согрешить особенно тяжко — не ответить на письмо, и такого человека Берроуз проклинал. Некоторым, впрочем, удавалось пережить экзекуцию.
Приехав в Рим, Берроуз не застал там ни самого Алана Ансена, ни сообщения от него. Из Италии задумал ехать дальше в Африку и написал, открещиваясь от Ансена: «Что до него, то надеюсь, мы там — или еще где-нибудь — не встретимся […] Чья это идея — нам с Ансеном ехать вместе? Джека, да? Он всегда умел нечаянно обломать малину». Тремя днями позже Берроуз с Ансеном уже «помирились».
Жесткость, с какой Берроуз выносил суждения о людях, повлекла за собой многочисленные редакторские правки в материале предыдущего сборника. Читатель, знакомый с «Письмами Аллену Гинзбергу. 1953—1957 гг.» (где процитированное выше письмо появляется в выправленной форме), заметит, как много существенных упущений восполнено здесь. К тому же здесь исправлены ошибки, допущенные в предыдущих изданиях: неверная датировка или опечатки. (И, надеемся, новых ошибок мы сами не привнесли.) Кроме того, редактура писем Уильяма Берроуза — та еще задача для любого редактора, учитывая, в каких условиях они писались. Когда у Берроуза ломалась очередная пишущая машинка, то перо обязательно допускало промахи в руке одурманенного наркотиками писателя. Вдобавок, многие письма снабжены обильными примечаниями автора, где-то что-то вырезано, а статус некоторых, в виду привычки Берроуза составлять из них главы для романа, определению не поддается вовсе. Даже самые личные послания играли роль записной книжки писателя, дневника безнадежной зависимости и безнадежного лечения писательством, своеобразного «Дневника чумного года» XX века.
Когда Берроуз прибыл в Северную Африку под новый, 1954 год, Танжер был интернациональной зоной, свободным портом, и территорией Марокко не являлся. В то время, как остальную часть страны поделили между собой Франция и Испания, Танжер оставался уникален — колонизированный восемью завистливыми и в то же время безучастными державами. Этакий гибрид — ни западный, ни африканский город «со множеством лиц и потому безликий» [7]. Одновременно коллаж — и ничейная земля, привлекающая точно таких же неприкаянных людей «Нарики, гомосеки, алкаши. Прямо как в Мексике, — пишет Берроуз о товарищах по изгнанию. — Многим пришлось покинуть родину по очевидным причинам». На юге простирались пустыни Черного континента, но Танжер, лежащий так близко от Гибралтара и материка Европы, не относился к вотчине Иностранного легиона. Тем не менее Берроуз, в поисках обретенной и утраченной в Мексике свободы, отделил себя от Гинзберга Атлантическим океаном.
Спустя всего четыре месяца в Танжере Берроуз вновь сильно пристрастился к наркотикам. Он буквально завалил немногих друзей потоком писем лишь потому, что не отвечал один-единственный, самый дорогой из всех. Нил Кэсседи просил Гинзберга: «Бога ради, Аллен, напиши ты ему. Мне почти каждый день приходят от него послания, в которых он воет, будто ты бросил его. Поверь, Аллен, он в отчаянии» [8]. За день до того Берроуз, охваченный гневом короля Лира, зачеркивал — но не вычеркивал, не убирал совсем — в письме строки: «Невнимание Аллена заставляет меня мыслить нерационально. Дождется, что я совершу нечто страшное.
И это будет нечто, ужаснее всего, что видел свет». У Шекспира по тексту должен был «вздрогнуть мир». У Берроуза мир не вздрогнул, все обошлось. «Не волнуйся о Билле, — писал Гинзберг в ответ Кэсседи. — Он просто не получил моих писем, вот и завелся, навоображал себе всяческих ужасов. Он одинок или считает себя таковым, и потому у него временами едет крыша» [9]. По его словам, случился «ничем не обоснованный кризис», обычное стечение обстоятельств: потерянные письма и разрыв связи. Как бы искренне ни тревожился Берроуз за безопасность друга, он выдает свою боязнь за то, что может потерять единственного слушателя. Того, кому непрестанно шлет послания.
Двумя годами позже мало что изменилось: «За всю неделю я написал только одно это письмо. В сером аду наркозависимости нет больше никого, кроме тебя, на кого я мог бы положиться в страхе утратить связь с миром. Лишь к тебе я по-прежнему чувствую что-то». И, цитируя ответ Керуака на письмо от 22 апреля, Берроуз соглашается, что «в мире осталось не так уж и много дорогих людей», и ставит вопрос так: «Если я люблю Аллена, то отчего не вернусь и не заживу вместе с ним?»
В Танжере Берроуз оставался до сентября 1954-го, просаживая на наркотики двести долларов родительских денег ежемесячно, оставаясь на грани бедности и болезни. Крайность жизненных условий умножалась, находя отражение в письмах и зарисовках, словно перебивая реальность в жесткости. Отвлекаясь на свои комедии, Берроуз пытался найти лекарство. Июльский приступ болезни привел к головокружительному падению, начавшемуся с физических страданий и исчезновения старого друга, Келлса Элвинса: «…боль с каждой минутой сильней и сильней. И Келлс умотал, именно когда нужен больше всего. Эрик, впрочем, пережил втрое больше…»
Далее одна задругой следуют три истории о грубых врачебных ошибках, одна страшнее другой, которые почти дословно перекочевали в «Голый завтрак», отлученные, правда, от личностных страхов, их породивших, и вычлененные из родного контекста. Излишества в пародиях вполне могли служить упреком Гинзбергу, однако читатель, инстинктивно разделяющий злую иронию Берроуза, понимает: то была необходимая терапия, прописанная автором самому себе. «Продолжаю писать просто, чтобы погасить чувство собственного ничтожества, — говорит он в письме, датированном следующим месяцем. — Ведь стоит отойти от листа бумаги, и оно возвратится. Оно тут, караулит меня…»
Обычно романист создает новый мир и населяет его выдуманными персонажами. В Танжере Берроуз нашел готовую вселенную, готовых персонажей, однако противоречивые свойства города, искусственное наполнение культурными смесями делает его непригодным для помещения в роман. Столь многонациональный и в то же время небольшой, Танжер с легкостью лишал человека прошлого, не давая полноценного настоящего и не помогая строить будущего. Результат, доставшийся Берроузу, очень точно описывает Пол Боулз: «Это место — подделка, транзитный зал ожидания, пункт пересадки с одного пути бытия на другой, который в тот момент стать путем никак не мог» [10].
Тем временем, отвергнутый даже Боулзом, Берроуз — несмотря на визиты друзей — описывает ежедневную жизнь как череду разнообразных основных рутин, включая работу с самими письмами. По утрам он шел извилистыми улочками старого Танжера в дипломатическое представительство США, где забирал почту, если таковая имелась. Затем пересекал Сокко-Чико с ее переполненными кафе, отправлял письмо Гинзбергу в отделении испанской почтовой службы. Или же брал иное направление — через рынки Сокко-Гранде, к отделению британской почтовой службы, услуги которой были куда эффективней. Наконец, возвращался в дом, стоящий в конце кривой улочки, где соседи — кто умел — читали справа налево. Там Берроуз садился за пишущую машинку и писал или переписывал очередное послание Гинзбергу. А с ближайшего минарета зазывал на молитву муэдзин: его пение влетало в открытое окно с единственным и неизменным видом — на тупик.
В письмах Берроуз забывался. «Когда рядом нет порядочного, умного собеседника — это настоящая мука, лишение, — пишет он. — Я тут разрабатываю теории, а поделиться-то не с кем. Что ж, ладно, расписался я, надо заканчивать». Зарисовкам требовался немедленный получатель, человек, аудитория. И Берроуз, словно артист, отчаянно искал слушателя, выворачивая себя наизнанку, потому что, как он писал Керуаку в сентябре того года, не был «самодостаточен». Осенью 1954-го Берроуз возвращается в Штаты, но безрезультатно: Гинзберг вновь отвергает его — посредством письма. В октябрьском ответном письме Берроуз говорит о странной, замкнутой силе переписки: описывает, как, перечитав письмо, он увидел «невероятный сон», первая часть которого — о письмах. Сновидений, настойчиво требуя толкования, являет образ презрения к собственной гомосексуальности и страха за тайну переписки: письма вскрыты и перемешаны, сновидец ищет их окончания, подписи, но не находит. В кошмаре Берроуз не мог определиться, кто он, и заодно сбылись его опасения — переписка прервалась, а все вместе, по иронии судьбы, предсказало рождение метода «нарезок».
Вернувшись в Танжер, Берроуз пишет Гинзбергу: «Как ты мне нужен! Без тебя временами меня терзает острая боль. Не из-за секса, нет — дело в письме». Перенос эротического желания на бумагу делает агонию тоски еще острей, ведь она-то и необходима для письма. Осознав, что творчество — это одновременно и путь к излечению, и путь к награде, Берроуз решает уединиться еще на год, дабы избавиться от пагубного пристрастия. Неудивительно, что свой роман он составляет из писем — у них имеется свой читатель!
В письмах от октября 1955-го видно, что наступила кратковременная и в то же время результативная творческая ремиссия. К сожалению, точно определить последовательность написания писем, помеченных «А», «В» и «С», не представляется возможным. Отчасти — потому, что эти длинные послания активно перерабатывались и первоначальные тексты не сохранились. Отчасти — потому, что первое («А») недавно было издано в подборке и здесь не представлено. Ясно одно: масштаб собственной редакторской обработки не только обеспечивал Берроуза материалом для романа, но и помога