Мама рассказывала, что, когда носила меня, ей страшно хотелось всего горького, и папа называл ее — «моя горькоежка». А я чиркаю спичкой по коробку и лижу его горячий наждачный бок. Мы так делали когда-то в детстве. Ужас? А еще пожираю халву. Откроешь только пачку, а уже только крошки остались.
И еще я подумала вдруг, что именно поэтому мир не мог быть сотворен. Я имею в виду, как мне, а вернее, кому-то во мне, хочется внюхивать в себя запах чиркнувшей о коробок спички. Чтобы сотворить это — никакого воображения не хватит, должно быть знание. А это могу знать только я. Понимаешь, есть детали, которые никакой творец не может придумать. Их можно только увидеть, испытать, вспомнить.
У меня зверский аппетит, но все извергается обратно. То утром, как по часам, а то среди дня на работе. Теперь все время чувствую свой плохой запах изо рта. Один раз не добежала — зажала рот ладонью, но все вырвалось и прыснуло сквозь пальцы. Стыдно было ужасно, хотя чего тут стыдиться?
А у самок животных при беременности не бывает рвоты, только у человека. Мы вообще неудачные животные — во всем, даже в этом.
Так изматывает, что иногда просто лежу часами с тазом около кровати. Жду и боюсь.
Коплю в себе плоть и считаю луны.
Я чувствую, как становлюсь другой. Движения плавны. Глаза блестят. Сонливость сладка. Глаза устремлены внутрь. Зачем нужен видимый мир, если внутри меня зреет невидимый? Зримое куда-то отступает, тушуется. Готовится уступить место еще незримому.
У меня удивительное ощущение, как будто я участвую в образовании новой планеты, которая от меня в свой положенный срок отпочкуется, будто я — сестра жизни и вообще близкий родственник каждому дереву. Но так ведь и есть. Треплю Доньке загривок и думаю: псина моя, у нас ведь с тобой общий белковый предок, понимаешь? Она понимает! Вот у нее пупок и у меня. И мы этим пупком связаны. Чешу ей пузо, и она счастливо машет хвостом. И я вместе с ней битком набита счастьем, только хвоста нет, чтобы так же радостно стучать им по паркету!
Донька смешная, глупая, указываешь на что-то вдаль, а собака смотрит на палец. Еще она любит, когда я сброшу с уставших ног босоножки и прилягу, тогда она пристроится и лижет мне пальцы. Так щекотно! И язык у нее шершавый.
И главное, в этом живом сгустке во мне ведь уже зреет и следующая жизнь, и еще следующая, и так без конца. Я просто нашпигована будущими жизнями! В школе все никак не могла представить себе бесконечность — а она вот здесь, под ладонью.
Смотрю на женщин вокруг, и кажется странным, что, имея такую возможность, они ходят пустопорожними.
И еще странно — я другая, а в зеркале привычное отражение. И живот пока не начал расти.
А по ночам просыпаюсь в поту от страха — что родишь что-то не то. Лежишь и пытаешься забыть, как нам показывали кусок мяса с шерстью и зубами или полумладенца-полукамбалу с глазами на одну сторону.
И от этих страхов наутро дурнеешь. А мама сказала в утешение, она ведь у меня всегда найдет, что сказать хорошего:
— Смысл цветка — любого — только в том, чтобы он увял и осталась невзрачная коробочка с семенами.
А отец, как напьется, звонит, просит, чтобы я не бросала трубку, и радуется, что станет дедом. Плетет невесть что:
— Смотри, а я вот захочу, тоже нарожаю, и будет у меня внук старше, чем собственные дети! Ты мне мальчишку рожай!
Говорю, что мне некогда, и вешаю трубку.
Еще мама мне подарила лифчик с большим крючком и к нему пояс с застежкой, передвигающейся по мере увеличения срока.
Все время дает советы:
— Если заметишь муть в моче, сразу обращайся к врачу! Когда я носила тебя, у меня появился белок.
Я задумалась о чем-то и стала грызть заусенцы, а она звонко шлепнула меня по руке, как в детстве.
Странно, когда она начинает меня успокаивать, что все будет хорошо, мне становится только тревожнее.
Его мастерская теперь наше бездомье.
Хожу и учусь всему заново — вот здесь чайные ложечки, вот здесь чайник, а где чай? Вернее, приручаю его нежилье.
Странствую по ящичкам буфета — мое свадебное путешествие.
И каждые сорок пять минут слышен школьный звонок со двора.
И еще все время доносится стук — в соседнем ателье работает скульптор. Бьет молотком по резцу с утра пораньше. Взял книжку почитать, а вернул всю в каменной пыли.
Сонечка приходит к нам два раза в неделю. Он сказал ей, что у нее скоро появится сестренка или братик. Она решила, что братик. И каждый раз спрашивает:
— Как там мой братик?
Смеюсь:
— Хорошо!
Он водит ее в балетную школу. В прошлый раз и я с ними пошла. Она держит его за руку, а мне руку не дает. Спрашивает его:
— Значит, вы с мамой уже больше никогда не поженитесь?
Объясняет ей, что теперь он все время будет жить не дома.
А она:
— Папа, но я для тебя все равно самая-самая?
— Да.
И посмотрела на меня с победным видом.
А в первый раз я пошла с ними туда еще в начале весны, ветер был уже с сырцой, но еще к вечеру подмораживало. Наступаем на подернутые льдом лужи, и хруст радостный. А перед тем как треснуть, тонкий лед еще ноет.
Пришли в танцкласс с морозца, а балетные тапочки холодные. Он поднес ко рту и дышит в них, согревает.
И мне тоже вдруг так захотелось заниматься балетом! Ну почему в детстве меня мама не отдала в балетную школу!
Шарканье ног. Шуршание муслина. Девочки сидят рядами на полу в коридоре, натягивают шерстяные гетры на шелковые чулки. Преподаватель — бывшая балерина — пробирается с прямой спиной по коридору, переступая через их ноги. Родители и бабушки с шубами рассаживаются по стенкам. Аккомпаниатор греет руки на батарее. Начинают.
— Выше подбородок! Тяни носок! Носок! Спина прямая! Ноги должны быть прямые, как циркуль! Спина! Голова! Не высовывай язык!
Пять позиций — пять аккордов. Замерли в пятой позиции.
Смотрела на них, и так жгуче захотелось стать маленькой, легкой и делать упражнения у балетной палки, начиная с азов, все позиции, плие, препарасьон! Обязательно отдам ребенка в балет. Может быть, будет девочка. Хотя какая разница! Я уже его или ее люблю.
Особенно им всем там нравилось делать реверансы.
А вчера он занимался с ней дома и объяснял перспективу, он очень здорово умеет все объяснять:
— Смотри, перспективой держится мир, как картина веревочкой, подвешенной к гвоздику. Если бы не тот гвоздик и веревочка — мир бы упал и разбился.
И вот я смотрю, она взяла картинку в каком-то журнале и от всего проводит карандашом линии по линейке — к одной точке. От каждого стула, цветка, руки, ноги, глаза, уха уходили такие веревочки к одному гвоздику. Я подошла и говорю ей:
— Как у тебя здорово получается!
А она отвечает:
— Знаешь, что такое цыганский браслетик?
— Нет.
— Сделать?
— Ну, сделай.
Взялась обеими руками за мое запястье и как крутанет в разные стороны. Я чуть не взвыла от боли! Кожа горит, красная полоска.
Улыбнулась ей.
Это она борется со мной за него.
***
Сашенька моя!
Как мне стало тепло и хорошо, когда написал твое имя на первой строчке — Сашенька!
Как ты там? Что с тобой? Все время думаю о тебе. И так радостно знать, что ты тоже в твоих мыслях все время со мной!
Знаю, что думаешь обо мне, переживаешь. Не переживай, родная! Вот, раз я пишу эти строчки, значит, ничего со мной не случилось! Пишу — значит, еще жив.
Когда только ты получишь это письмо? И получишь ли? Но ведь знаешь, как говорят: не доходят только те письма, которых не пишут.
Ты, наверно, пытаешься себе представить, что со мной, как я теперь выгляжу, что я ем, как сплю, что вижу кругом. Что ж, пока выдалась свободная минутка, постараюсь описать тебе наше тут житье-бытье.
В первые дни, я писал тебе, шли все время бои, а сейчас затишье, иногда только слышатся артиллерийские перестрелки.
По-прежнему мучит нестерпимая жара, но теперь поднялся сильный ветер, настоящая песчаная буря. Мелкий песок приносит из пустыни Гоби, и все предметы покрываются слоем этой желтой пыли, она проникает в палатки, еда все время скрипит на зубах. Пыль в глазах, в ушах, за воротником, в карманах — отвратительно.
Хочется дождя, но ему устав не писан. Все тут мечтают о дожде — можно было бы набрать чистой воды. Наши солдаты выкупались в Пейхо — появилась сыпь по всему телу. Доктор сказал, что от трупной жидкости. В вырытых колодцах воды мало, и она плохая. На ночь оставляют у каждого колодца охрану — боятся, что отравят.
Все время прибывают новые части, и наш лагерь растянулся уже на версту. Его разбили на полях гаоляна, но сейчас все это вытоптано.
Теперь опишу тебе, что вокруг.
С южной стороны виднеются развалины китайских деревень. Жители разбежались, и среди обгорелых стен бродят свиньи и собаки, на которых иногда охотятся наши солдаты. Хуже всего собаки, они совершенно одичали и с яростью бросаются на всех. Вообще деревни здесь грязные, нищие.
На переднем плане — несколько рощиц. На фоне зелени белеют палатки, поставленные правильными рядами. Лошади длинной цепью стоят на коновязи, мотают головами — над ними тучи мух.
В штабной палатке шумно. Сюда натащили циновок из соседних разрушенных фанз. Вместо столов — ящики из-под снарядов. Только что вскипятили чай, говорят, что это единственное, что помогает пережить зной.
А прямо передо мной лазарет. Я тебе уже писал об этом невеселом соседстве.
Слева между палатками вижу, как дальномерщики возятся около своей треноги с призматической трубой.
Справа от меня чуть наискосок солдаты чистят винтовки под холстинным навесом. Оттуда доносятся запахи смазки, металлический скрежет шомполов и щеток, которые протягивают через стволы.
Еще дальше кухня. Сегодня там при мне забили корову. Когда вывалилась целая гора внутренностей, удивился, как они все в ней помещались. Неужели и в нас столько всякой требухи? И во мне? Все это закопали — вместе с глазами. У коров, оказывается, огромные глаза — с яблоко.