Питомец — страница 1 из 2

Карл ШенгеррПитомец

У Оглобли были тяжелые сапоги с жесткими, корявыми голенищами, и целехонький день у него только и было речей, что: «Тпру-тпру-у!» да «Но-нно-о!»

В зимнюю пору, когда он с замерзшими на ветру и на морозе руками и ушами плелся с утра до ночи рядом с лошадьми на кирпичный завод и обратно, он начинал извергать свирепую извозчичью ругань на стужу и на поганую плату.

«А фабричные-то... сидят себе в тепле — а поди ты, недовольны, глотки дерут! Перед нашим братом, ломовым — господа настоящие, чиновники!»

Но когда он летом проезжал мимо открытых окон фабричного корпуса, эта разница положений оказывалась в его пользу; тогда из этой господской канцелярии вырывался такой ужасный гул и грохот, что лошади пугались, — и из окон несся такой смрад горячих маслянистых испарений, что даже апатичный Оглобля морщил нос.

За ткацким станком у пятого окна было место работницы Тощей; по окончании работ она подходила, волоча от усталости ноги, к порожней телеге ломового.

— Подвези-ка меня, Оглобля! Очень уж я утомилась...

Оглобля останавливал лошадей.

— Тпру-тпру-у!..

На перекинутой поперек телеги доске он освобождал для нее место рядом с собой и, не промолвив ни слова, искоса поглядывал только на нее, пока она вскарабкивалась. Едва она усаживалась, тотчас же раздавалось его монотонное:

— Но!.. Н-но-о!

— Ах, славно как ехать! Выстоять целый Божий день перед машиной среди копоти этой да вони... это, знаешь, не шутка!

«И охочи эти бабы зря язык трепать...» думает про-себя Оглобля. Сам он не откликается ни звуком, смотрит вперед и, подняв кнут, нахлестывает лошадей. «Но... Н-но-о!»

Потом он засовывает кнутовище за грязное голенище и по прежнему устремляет неподвижный взгляд вперед, по извозчичьей манере — не то на дорогу, не то на лошадей.

Так проходит порядочно времени, пока подъезжают к дому работницы. Ей надо сойти. Он покрикивает: «Тпру!... Тпру-у!».

Лошади останавливаются. Оглобля сбоку посматривает, как она спускает ноги.

Только она становится обеими ногами на землю и собирается поблагодарить, снова уже слышится: «Но... Н-но-о!» И подвода, тяжело погромыхивая, снова трогается.

Он соглашался подвезти ее каждый раз, как она подходила к телеге. И работница не оставалась в долгу. Даром она не приняла бы ничего. Однажды, когда он обыкновенным порядком гаркнул свое «Тпру-уІ», чтобы дать ей сойти, она быстро сунула ему в руку пакетик. Когда его неуклюжие деревянные пальцы справились, наконец, с бумагой и развернули пакет, — на него глянули из обертки добрых два десятка аккуратно сложенных сигарных окурков, среди которых многие были выкурены не больше, как до половины.

«Гм... Уж эти мне бабы! Всегда у них этакие знакомства найдутся».

Ухмыляясь, Оглобля сунул свою трубку в карман: не нуждаемся, — нынче мы только сигары курим. У Тощей сестра в приходящих прислугах жила, вот она и подбирала господские сигарные окурки. Ну, и Оглобля тоже иной раз внимание окажет. Если когда случится, что на фабрике еще не пошабашили, он попридержит на несколько минут лошадей, пока она выйдет. Может, она для него опять пакетик припасла; и если бы он вздумал сказать ей, что хорошо бы к воскресенью выстирать ему перепачканные кирпичной пылью штаны, — сделает наверно и это. Что она добрая душа, это он скоро распознал. Мало по малу они стали усаживаться поближе друг к другу на дощатом сидении телеги. Сигары такие вкусные, и отдохнуть так славно.

А любовь бедняков дело не разорительное.

***

Ломовой Оглобля стал объезжать фабрику, выбрав другую дорогу. Он опять восседал один на трясучей, грохочущей телеге и зажигал о штаны спичку за спичкой, потому что табак был дрянной, сырой, никак не раскурить трубки. А Оглобля опять по-старому трубку стал курить.

Тощая работница от станка у пятого окна опять стала плестись домой пешком по вечерам, а днем стояла с суровым видом за своей машиной. Когда ей, случалось, из за дурноты приходилось оставлять станок, а мастер при расчете вычитывал у нее за прогул, она начинала плакать:

— Горе мое этот ребенок!

А ребенок еще даже и на свет не явился.

Раз как-то ломовой зазевался и по рассеянности поехал прежней дорогой мимо фабрики.

Работница горящими глазами проследила за ним из пятого окна, бросила станок и стремглав выскочила на улицу.

— Оглобля...

Он уже успел заметить ее и хлестнул кнутом по лошадям.

— Но!.. Н-но-о!..

Она побежала за телегой, пробежала большой кусок и все окликала;

Оглобля!.. Оглобля!..

Пока грохотавшая телега исчезла из виду и окрик «Н-н-о!..» замер вдали. Тогда она бросилась ничком на землю и горестно запричитала:

— Проклятый ребенок... Несчастье ты мое!

***

А ребенок еще даже на свет не явился.

Когда ребенку исполнилось месяца два, она отдала его на сторону; самой ей некогда было возиться с ним. Машина требовала. А там где-то за фабрикой старушка жила ласковая такая, — очень хорошо у нее жилось ребятам бедняков.

— Будьте покойны, побережем ребенка, — ласково кивнула головой старуха, и длинный подбородок ее затрясся. — У нас присмотр хороший.

— Подешевле бы только...

— Понятно! Сама ведь вижу, — человек вы бедный, и работа ваша тяжелая. Понятно, дешево.

И при этом так удивительно дружелюбно заморгала серыми, как сталь, глазами и оглядела испытующим взглядом потертое платье сверху до низу, а потом снова вскинула глаза и, скользнув взглядом по накинутому на плечи платку, уставилась в суровое лицо работницы.

Старуха размотала ветхое тряпье, в которое был завернут ребенок, покачала его немножко на костлявых руках и отнесла в другую комнату. Комната была маленькая и душная; вдоль стен стояли три-четыре грубо сколоченные кроватки с решетками, похожие на большие клетушки птичника.

— Поглядите, детки, что нам принесли.

Ребята вытянули шеи и сквозь решетки стали оглядывать маленького незваного гостя широко открытыми, совсем не ласковыми глазами. Старуха подносила ребенка к каждой кроватке, чтобы все поглядели на вновь поступившего питомца.

— Уж мы за тобой походим, бутузик ты мой милый, малюсенький...

***

Ломовой Оглобля стоял в камере мирового судьи. Он вызывался по делу о выдаче на пропитание ребенка.

— Так вот, Оглобля...

Ломовой не дал судье договорить.

— Мне ничего не известно, господин судья... наврали все про меня... дело вовсе меня не касающее...

Ребенок находится на прокормлении, и вы обязываетесь уплачивать по четыре гульдена...

Все наврали... вот хоть сквозь землю провалиться, наврали! — кричал Оглобля так, что весь покраснел, как рак. — Ничего мне про это не известно.

И стал порочить женщину. Он отлично знал, что бедняжка, в сущности, доброе существо, но четыре гульдена... потом добытые четыре гульдена!

Можете вы это подтвердить под присягой? — спросил судья.

Оглобля призадумался на минуту. Вспомнились ему поездки зимнею порой когда холод пронизывает тело, как ножами режет; все сидят в четырех стенах, греются у теплой печки, а ему приходится плестись рядом с лошадьми взад и вперед... день-деньской плестись ради этих поганых, пакостных... Усы обледенели, повисли сосульками и позванивают друг о дружку при каждом шаге...

И присягну, что ж!.. Я присягну.

И он тут же судорожным движением поднял кверху толстые красные пальцы.

Судья сделал знак служителю — зажечь свечи и обратился к Оглобле:

— Вот что я вам скажу, Оглобля. Как только вы примете присягу, я сейчас же прикажу арестовать вас по подозрению в клятвопреступлении.

Ломовой пыхтел, как загнанное животное, и наконец медленно опустил руку.

Его приговорили к уплате ежемесячно по четыре гульдена, пока ребенку исполнится тринадцать лет.

— Я на это не согласен! защищался Оглобля. Он вытирал пот с лица и мучительно ломал голову, стараясь отыскать какой-нибудь исход.

„Пресвятая Богородица! Неужто ж никакого исхода нет?“

Есть! Словно озарило его вдруг. Ломовым извозчикам часто ведь приходится иметь дело с мировым судом. Приговаривают всегда к аресту на 24 часа или к штрафу в пять гульденов. Ну. само собой, Оглобля никогда не платил этих пяти гульденов, всегда отсиживал.

— Господин судья! Сосчитайте вы мне, сколько это составит за тринадцать лет штрафу по четыре гульдена в месяц и потом замените высидкой... Я желаю отсиживать младенца.

Судья отрицательно покачал головой. На эту комбинацию он никак не хотел согласиться.

Оглобля понурился и, пошатываясь, заковылял в своих тяжелых сапожищах к выходу, бормоча ругательства.

***

Старуха сидела в пропитанной удушливым воздухом детской и готовила на заржавленной железной печке отвар маковых головок. Перепачканный мальчуган из второй кроватки, сидевший, поджав ноги, на своем рваном тюфячке, покрытом красным клетчатым одеялом, предъявил донос на вновь поступившего питомца.

Извозчиков ангелочек опять орет уже! и мальчуган тыкал грязным пальцем сквозь решетку кроватки в тот угол, где пищал маленький „ангелочек“.

— Ну, понятно, орет, — кивнула головой старуха, помешивая деревянной ложкой варево. Потом она причмокнула губами, поворачиваясь к попискивавшему ребенку, и стала увещевать его:

— Не надо кричать, ангелочек... постой... подожди! Таким деткам, как ты, разве можно кричать? Таким надо быть тихонькими, смирными. Тебе, по правде сказать, и на свет-то являться не к чему было... Разве ты нужен был кому-нибудь? Понятно, не нужен... так себе появился... проскочил... И никто тебя не звал, и никто тебя не желал.. Таким деткам нельзя зазнаваться... смирненько надо лежать... Ну, тише, молчи, —  соку макового получишь. Таким деткам это здорово...

Она начала переливать горячий отвар из одного блюдечка в другое, чтобы он остывал скорее, и время от времени пробовала его пальцем. Потом наполнила им бутылочку.