АХИЯР ХАКИМОВ
ПЛАЧ ДОМБРЫ
РОМАНЫ. ПОВЕСТЬ
Перевод с башкирского И. Каримова
Художник И. БРОННИКОВ
Председатель редакционного совета
Сергей Баруздин
Первый заместитель председателя
Леонид Теракопян
Заместитель председателя
Александр Руденко-Десняк
Ответственный секретарь
Елена Мовчан
Члены совета:
Акрам Айлисли, Ануар Алимжанов,
Лев Аннинский, Альгимантас Бучис,
Василь Быков, Юрий Ефремов,
Игорь Захорошко, Наталья Иванова,
Анатолий Иващенко, Наталья Игрунова,
Юрий Калещук, Николай Карпов,
Алим Кешоков, Юрий Киршин,
Григорий Корабельников, Георгий Ломидзе,
Рафаэль Мустафин, Леонид Новиченко,
Борис Панкин, Вардгес Петросян,
Тимур Пулатов, Юрий Суровцев,
Бронислав Холопов, Константин Щербаков
ПЛАЧ ДОМБРЫ
Издательство «Советский писатель», 1988
Кто-то осторожно подергал подложенный под голову дорожный мешок. Путник, молодой джигит лет двадцати, еще и не проснулся, но рука забегала, заискала.
— Крепко же спишь, агай[1], — озорно сверкнув глазами, сказал худенький, одетый в лохмотья мальчик лет двенадцати.
— А? Что? Где они? — Путник вскинулся и сел. — Где?
— Ты о ком? Больше здесь никого нет. У меня телка потерялась. Залез я вон на тот осокорь: дай, думаю, оттуда высмотрю — а высмотрел тебя, — принялся рассказывать мальчик. — Все лежишь и лежишь. Подхожу, а ты бредишь, во сне заговариваешь.
У путника уже весь сон вышел.
— Ты чего за чужой мешок хватаешься, а? — Он глянул на круглое, крапчатое, как воробьиное яйцо, с маленьким вздернутым носиком лицо и с трудом удержал улыбку. — Телку-то нашел?
— Найти-то нашел… Да только есть хочется, — хмыкнул тот. — Мешок-то, похоже, у тебя не пустой.
— Ха! Можно подумать, он мне на сохранение давал! — И, тут же отбросив нарочитый свой гнев, обнял мальчика — ведь то была первая живая душа, которую он после затянувшихся на три года чужедальних странствий увидел в родных краях.
Даже не отерев навернувшихся слез, он принялся расспрашивать мальчика. Оказывается, на здешних травах нынче летует род сарыш — сильная ветвь племени кара-кипчаков. Мальчик живет у родственника в кочевье Богары — отец с матерью умерли, когда ему было три года. Зовут его Ильтуганом, пасет коров Богары.
1 Агай — обращение к старшему.
Путник поделился с ним остатками дорожной пищи, дал четвертушку лепешки, твердой, как обломок точила, и отсыпал в его черную заскорузлую, как птичья лапка, руку горстку изюма и пять-шесть орехов, что берег на гостинец.
— Кто же ты такой, агай, а? — Ильтуган глаз не отрывал от него. Щедрость и приветливость незнакомца вконец покорили его.
— Странник я, браток, прохожий. Зовут меня Хабрау. Из тех стран возвращаюсь, куда и птицы наши не долетают. Что не ешь? Сам же говорил: проголодался.
Пока мальчик яростно крушил лепешку, Хабрау оглядывал родную степь, и привядшая было тоска-печаль долгих, проведенных на чужбине дней снова потянулась к душе.
Да и было ли все это?
Неужели с чего-то началось? Может, сон это и мальчик разбудил, вывел его из долгого сумрачного сна?
Нет, не сон обманчивый — ясная явь. Все это Хабрау видел, все изведал и пережил. И все началось в то весеннее утро, когда милая его мать все повторяла мягким встревоженным голосом, пытаясь согнать с него сон…
1
— Вставай, сынок, проснись, бредишь ведь, — говорит мать.
А Хабрау стонет, руками машет, испугался чего-то.
Во сне он попал в черный непроглядный ураган, сбился с дороги и, не видя пути, метался, бросался из стороны в сторону.
Ветер, закрутившись в смерч, бил его, отрывал от земли, а Хабрау пытался удержаться, хватался за слабые кустики и, словно сцепившись в обхват с самим ураганом, изнемогал в борьбе.
А внутри смерча, еще чернее его черных струй, но-, сятся какие-то всадники в черных личинах на вертких черных конях.
Но дошел сквозь тьму, пробился голос матери, он вскочил и сел. Моргая глазами, в которых еще не разошелся сумрак сна, огляделся по сторонам.
— Что вы там мешкаете? Хабрау, тебе говорю! Ждешь, когда за полдень перевалит? — донеслось снаружи ворчание отца.
Еще толком не проснувшись, Хабрау вылетел из юрты — где там за полдень, солнце еще и через дальние-то отроги не перетянулось. Берега Сайылмыша, широкую пойму и ложбины затянуло сизым туманом. Ни звука. Долгий миг, когда аул еще выходит из рассветного сна.
Хабрау — с широкими дугами бровей, с орлиным носом, стройный, хорошего роста джигит — зябко поежился от сырого воздуха и повел плечами. А отец уж ждет верхом на высоком длиннотулом вороном жеребце. Сыну, еще не очнувшемуся ото сна, он показался могучим богатырем, о которых в детстве мать и бабушка рассказывали ему в сказках.
— Крепко спишь. Носит тебя где-то до полуночи, утром не добудишься, — проворчал отец.
Брови насуплены. Однако, судя по тому, как мягко погладил вислые усы, как подбоченился в седле, как важно прокашлялся, прочистил горло, — не сердится. Хочет, по обыкновению, показать себя мужем решительным, ухватистым, потому и говорит сурово:
— Лошадь твоя под седлом, одевайся и — в дорогу.
Вчера был праздник науруз.
Весь день Хабрау играл, дул в курай и бренчал на домбре, веселил молодежь и сам плясал вместе с ними, пел кубаиры[2].
Однако молодой поросли дня не хватило. Хабрау вернулся домой, когда уже на востоке прочертилась алая заря. Потому и вчерашний наказ отца вылетел из головы.
О том, что предстоит дорога, отец предупредил, а вот куда — не сказал. Наверное, мать тоже ничего не знает. Если бы знала, то уже была в хлопотах, собирала в дорогу. Но путь, видать, недалек, и Хабрау оделся легко, только чекмень накинул. К тому же к его седлу ничего не приторочено. Впрочем, отец, кажется, позаботился: куржин[3], что на вороном, набит по обе завязки.
На слова жены: «Хотя бы подождал, пока поест», — Кылыс-кашка[4] и бровью не повел.
— Полон куржин еды. Проголодается, в дороге пожует, — сказал он. Велел сыну взять домбру. Больше ни слова.
Прислушиваясь к резвой иноходи, Хабрау ломал голову: что же вынесло их в столь раннее путешествие?
Часа через два впереди показалось большое становье.
— На яйляу Богары едем? — спросил Хабрау, нарушив долгое молчание.
Кылыс молчал. Он остановился возле серой березы, усеянной набухшими уже почками, слез с коня. Достал из куржина небольшой бурдюк, развязал его и налил в деревянную чашку кумыса. Выпил сам, потом налил сыну. Они сели рядом на большой валун, закусили вяленым мясом и курутом. Когда поели, Кылыс положил руку на плечи сына и сказал:
— Через три месяца семнадцать тебе будет, на восемнадцатый пойдет. Человек в этом возрасте, если умом не ущербен и телом не калека, о своей жизни наперед должен думать. К воинскому ремеслу, воинской потехе, к щиту и сабле ты равнодушен. С малых лет курай и домбра в руках. — Кылыс, уткнув взгляд в землю, некоторое время сидел молча, и по тому, как переложил из руки в руку камчу, вдруг неожиданно похлопал сына по спине, было ясно, что сейчас он потянет нитку непростых для него, непривычных мыслей, начнет распутывать вылежавший в груди клубок. Покашляет, слегка прочистит горло, совсем уже соберется сказать — и опять упрячется слово, будто птенец в гнездо.
— Слушаю, отец, — сказал Хабрау. Во взгляде — удивление и легкая тревога.
— Вот и слушай. Так что… Надумали мы тебя отправить учиться.
— Надумали? И мама тоже? А мне — ни слова…
— Погоди-ка, ты тоже не это… — странно осипшим голосом сказал Кылыс, враз помягчел, от смущения взял камчу за концы и дернул, словно испытал, насколько она крепка. Сыромять лишь сухо щелкнула. — Сказать ведь ей — слезами озеро нальет. Так тебе и самому вроде учение по сердцу. Богара, он жизнь знает, дурного не посоветует. — Кашка влез на коня и, не оглядываясь, на легкой рысце поехал к становью.
Хабрау вконец растерялся. Что за учение? Какое? С чего вдруг? Куда хотят послать? В те немногие книги, которые удалось выменять у проходящих караванов на скотину, он, хоть и с трудом, но вгрызается, постигает науку. Сколько добра отец за них отдал, а сколько он, Хабрау, труда в эту грамоту вложил — неужто этого мало? К тому же, сказать по совести, в книгах этих ничего такого, чтобы разумом зайтись, и нет. Или про влюбленных, в долгой разлуке тоской исходящих, или про какого-нибудь батыра, который все с разными драконами, чертями, упырями и прочей нечистью тягается, будто мужчине другого дела нет. Таких сказок он и от покойницы бабушки чуть ли не с колыбели наслушался. У Хабрау на уме другое. Чувства, мелодии, которые рождаются в его душе, родниковой струей пробиваются в его домбре, звенят в ее струнах и тянут за собою слова, и рождаются песни.
Как полюбились вчера на празднике друзьям-ровесникам его песни — и протяжные, и быстрые, озорные!
Кто знает, может, и он станет известным йырау[5] и слава его догонит славу знаменитого усергеневского певца и сказителя Йылкыбая. Он еще и собственные кубаиры будет сочинять.
Хабрау, растерянный, ехал чуть позади отца. Мерно покачивался он под легкую рысь коня, — а мысли его метались…
Повернул бы коня да помчался домой — отца стыдно. «Через три месяца семнадцать тебе исполнится…» Сказал так отец, и Хабрау сразу почувствовал себя взрослым. Выдержка нужна, солидность.