— Огнем, говоришь? Да чтоб тебя насквозь прожгло, дупло трухлявое! А кто тебя туда гнал? Оттого гнилые твои потроха огнем тлели, что Юлыш к нам с дружбой, с открытыми объятиями пришел. Остолоп! Пошел, так хоть битым не возвращайся. Так-то нашу кипчакскую честь бережешь?
Узкие под большими опухшими веками глаза Байгильде еще больше сузились, темная крутая жила на шее взбугрилась. Дернув уздечкой, он ожег коня камчой и поскакал вслед своему волчьему выводку.
Вражда между кипчаками и усергенами, которая то тлела, то разгоралась, теперь широко займется, подумал Богара, и его бросило в жар. Словно то пламя уже трепыхнулось возле самого лица. «Дурак!» — прошептал он вслед скакавшему во весь опор свату.
Теперь, если начать переговоры с усергенами, этот вояка для обеих сторон будет что кость в горле. По милости этого ротозея Аргына не остановил он эту волчью стаю, не отвратил злосчастную баранту. Только дело пошло на лад, теперь опять все запутается.
Мерно покачиваясь в седле, едет Богара. Взор его проходит по долине, чуть прикрытой первым снежком, через сквозящий редкий молодой березняк, и по склону печальных холмов поднимается к тусклому небу. Вокруг тишина. Словно во всей степи ни единой живой души. Но если вглядеться пристальней, то видно, что молодой снег уже вдоль и поперек прострочен стежками звериных и птичьих следов. Вот так-то… Байгильде побитый домой возвращается, его, Богару, мучают тревожные предчувствия, а природе ни до чего дела нет, сама своей жизнью живет, потому что и земля, и жизнь ее вечна. Только жизнь человеческая свой срок имеет. Чьи только следы ни ложились на эту широкую степь — и смыло их все; какие только славные мужи ни проходили по ней — и их кости лежат в красноватом ее прахе.
Речь не о древних турэ и воителях — их имена хоть в преданиях и песнях сэсэнов живут. Сегодняшних жалко. Вот Кылыс-кашка — какой верный, отважный был человек, страха не ведал. Скажи Богара: «Войди в огонь», — входил в огонь. И тоже ведь только-только сорок минуло, а уже готовится переселиться в чертоги Тенгри. Могуч был телом, как Алпамыша, а теперь болезнь к подушке прижала, куска проглотить не может, пожелтел, что шафран, усох, что курай, и жалко и тревожно.
Вспомнил Богара Кылыса, и встали перед глазами молодые годы. Всяко было. Огонь и воду — все прошел. Сегодняшние сила, власть и людское уважение так просто, сами собой, не дались.
Не сразу сумел Богара подчинить сарышей своей воле. Когда умер отец, ему и двадцати пяти не было, и старики, решив, что молод еще наследничек, не признали его главой рода, хотели поставить другого. Вот тогда-то Богара и собрал вокруг себя пять десятков отчаянных джигитов и с их помощью переломил сопротивление аксакалов. И конечно, самое трудное взял на свои плечи молодой батыр Кылыс. Что поделаешь, если время было такое. Глубокой ночью захватил Кылыс аул Якшыгула, которого прочили во главу, в старейшины рода, и привез его в кочевье Богары. Приставив кинжал к горлу, заставили его поклясться, что впредь не пойдет против Богары и на совете скажет слово в его пользу. Родня-свояки Богары зашумели было: «Змея и без хвоста все змея», советовали убить Якшыгула. Кылыс решительно встал против и не дал совершиться неправедному кровопролитию. Нищий простодушный батыр хотел, чтобы всегда все было по чести и справедливости. А потом сторонники Якшыгула пошли на мир с Богарой, а на Кылыса точили зубы. Что зубы — ножи. Закрой молодой глава рода на это глаза, не жить бы ему на свете. Но Богара ради худого мира не отдал его, хватило ума и сердца защитить батыра. И Кылыс, молча ждавший все эти дни своей участи, был потом верным ему слугой и, покуда не свалила его болезнь, не знал иных тревог и забот, чем заботы и тревоги своего турэ.
На другое утро неугомонный Байгильде уже опять прискакал к Богаре. Отдохнул, отоспался в теплой юрте и вроде поутих, успокоился немного. Копытом уже не бьет, как вчера. Сказал, словно о самом обычном деле:
— Ты, сват, сделай одолжение… Зятюшку моего или Таймаса пошли к Юлышу.
Богаре уже рассказали, как началась и чем кончилась баранта.
Юлыш, проведав каким-то образом, что Байгильде с сорока джигитами вышел в путь, выставил заставы, и, когда кипчаки вошли в усергенские земли, сто воинов Голубого Волка в укромном месте тихо, незаметно окружили барантовщиков. Так что дело даже до потасовки — до камчи, дубинки или ожога[17] не дошло. Началось и кончилось взаимной перепалкой. Юлыш забрал троих джигитов Байгильде в заложники, а остальных, никакого вреда им не причинив, отпустил восвояси. Вслед без драки побитым, без добычи отступившим сайканским джигитам никто не улюлюкал и угроз и насмешек не выкрикивал. Юлыш даже позвал было Байгильде к себе в аул погостевать, да какое уж тут гостеванье! Байгильде, чуть не лопаясь от позора, повернул домой…
— А при чем тут Аргын и Таймас? Ты, выходит, под каждым кустом петушков сажай, а они, значит, подчищай за тобой?
— Так ведь, сват, три моих джигита у него в неволе томятся. Их отцы и матери уже с вечера явились ко мне. Опять я виноват…
— А кто же виноват? Ногайский эмир, что ли? Ходишь воду мутишь, всей стране от тебя покоя нет. Ступай, сам разбил горшок, сам и чини, — сказал Богара, но все же, высунувшись в дверь, велел позвать Таймаса-батыра.
Тем же днем Таймас и два джигита с тремя кобылами-трехлетками из табуна Байгильде отправились в кочевье Голубого рода.
Через два дня заложники вернулись домой. Но Юлыш вернул и выкуп — трех кобыл-трехлеток. А сами изнемогшие в неволе джигиты говорили, что хотя сидели они под крепким караулом, но угощали их так, что, внимая их рассказам, слушатели только шумно оттягивали слюну.
Как понял Богара, Юлыш по-прежнему не хотел доводить дело до ссоры с кипчаками и поэтому, отступив от суровых обычаев степи, спор решил без дубины.
Что это — великодушие? Или все та же простоватость? На это осторожный, подозрительный Богара, который даже малый себе ущерб взыскивал пятикратно и дела свои устраивал по-хитрому и исподтишка, ответить не мог. Однако в сердце сарышского турэ великодушие Юляша вызвало восхищение.
Но ни Богара, ни Юлыш не догадывались, какую новую подлость задумал Байгильде.
3
Хозяин Хабрау, настоятель медресе Камалетдин, был еще и прославленным хафизом — ученым, знающим Коран наизусть и умеющим толковать его. Обращались к нему только уважительным словом «мавляна» — как обращаются лишь к великим ученым. С Железным Владыкой он был знаком лично, оттого и сам был на виду, и медресе его переживало самый расцвет. Преподавали там знаменитые на весь Восток ученые, а учились будущие муллы, поэты, историки, зодчие, государственные деятели. Разумеется, нищий парень, явившийся неведомо из какой далекой страны, стать шакирдом в медресе, где учились только сыновья знатных и богатых, не мог. Он смотрел за лошадьми мавляны, бегал по его поручениям. Но хозяин скоро заметил, что паренек-то способный, смекалистый, восприимчивый, все время крутится возле шакирдов, всячески пытаясь им угодить, и с их помощью быстро набирается грамоты.
Мавляна был добрый человек, великие познания и толстые книги не иссушили его мягкой души. В один из дней он позвал Хабрау в богато убранную михманхану, то есть гостевую комнату, и долго расспрашивал юношу о его родных краях, о доме. Под конец старик даже прослезился: «Эх, бедный, бедный, страсть к знаниям погнала тебя из дома, в поисках истины пришел ты сюда с края света. Похвально, так похвально, что ничего похвальнее и на свете нет! Одна беда — не могу я тебя принять в медресе. Жаль, обидно… Сам диван утверждает каждого шакирда. — Потом подумал и добавил: — Не горюй, что-нибудь придумаем».
Но Хабрау об этом не помышлял. До Сыгнака он не добрался, здесь его никто не знает, значит, надо осмотреться немного и, пристав к какому-нибудь каравану, возвращаться домой. Но, видно, книжная хворь от дервишей перешла и на него. И сам не заметил, как сблизился с шакирдами и уже с интересом слушал их беседы.
Немного времени прошло, и один из любимых шакирдов мавляны Камалетдина вызвался давать ему уроки. Конечно, это только так говорится «давать уроки», они же не сидели, целыми днями уткнувшись в книгу. У ша-кирда своих дел выше головы. Однако Хабрау все силы напряг, все свое усердие приложил и в короткий срок довольно сносно выучил арабский и фарси. Книги, даже те, что полегче, поначалу он по слогам крушил, строчку за строчкой, но через четыре-пять месяцев уже любую читал, пробегая взглядом.
Шакирда звали Нормурад. Веселый, благодушный, он оказался, однако, весьма требовательным. Хотя объяснял только урывками, но задания день ото дня усложнял все больше. Настоял: между собой говорить только на арабском и персидском. Мало того, и книги стал приносить — одна другой мудреней. Иной раз и подбодрит полушутя-полусерьезно: «А ты упрям, башкирский джигит. Коли так пойдет, то скоро и кое-кого, из наших шакирдов обойдешь. А уж дома у себя или большим турэ станешь, или настоятелем медресе». И мавляна о том же говорит, хвалит его успехи.
Но от их слов на душе Хабрау только горечь. Не знают его учителя, что нет на земле башкир ни шумных городов, ни учебных заведений. Людей, которые ушли в чужие земли и, одолев тысячи преград и невзгод, вернулись хоть с каким-то образованием, можно перечесть по пальцам. Его народу не до наук и просвещения, одна забота — выжить. Ведь и Хабрау не своей волей отправился в эту страну, на стезю науки его, можно сказать, вытолкнули в спину. Но он верит: когда-нибудь и возле Уральских гор поднимутся города, будут воздвигнуты мечети, откроются медресе. Только бы скорей от гнета Орды освободиться.
Сердце Хабрау, изнывавшее от тоски и обиды, что уехал он и с матерью не простился, стало понемногу отходить. К чему только не притерпится душа человеческая, какие только страдания не оседают илом на дно ее памяти! Беды и горести, печали и грусть — все пройдет, все минет, лишь бы надежда не остыла — жар и свет жизни. А если ты к тому же еще юн, дух твой свеж, помыслы чисты — легко принимаешь начертания судьбы и идешь навстречу новым и новым испытаниям.