Курбан… А он все такой же — немногословный, меднолицый, в своем неизменном стеганом чапане. И глаза его, острые, мудрые, все понимающие, кажется, еще глубже ушли во впадины.
— Здоров как? — Курбан вглядывался в его лицо, и Берестов не решился лгать.
— Не очень… — И тут же добавил торопливо: — Но ничего, горы помогут, они мне всегда помогают, ты знаешь…
Курбан не ответил. Он продолжал неподвижно смотреть в лицо Берестова. Потом сказал:
— Кумыс пить нада. Кумыс… Джура носит…
— Спасибо, Курбан. Как он, внук-то?
— Хоро-ó-ша… — Глаза его потеплели. — Четвёртый класс уже…
— Чудный парень, — сказал Берестов. — Подрос он?
— Мал-мал… — покачал головой Курбан, в голосе его послышалась нежность и вместе с тем некоторое сожаление. — Совсем маленький…
— Ничего, — утешил Берестов. — У него еще все впереди…
Он сказал это и замолчал надолго, ушёл куда-то мыслями, нахмурился.
Курбан тоже молчал, не решаясь нарушить безмолвие.
Потом Берестов как бы очнулся, посмотрел вокруг.
— Ну а заповедник? Как твой заповедник поживает, Курбан?
— Пожива-а-ет, — как-то неопределенно качнул головой горец, — вот пойдешь, сам посмотришь…
Послышались быстрые легкие шаги, что-то зашуршало около приоткрытой двери, и в узкую щель проскользнула маленькая хрупкая фигурка мальчика с бурдюком в руках. Он остановился, привыкая к полутьме, потом разглядел Берестова, подошел к нему.
— Здравствуйте, дядя Саша, — сказал он звонко и очень чисто по-русски. — Это вам.
Он поставил бурдюк перед гостем.
— Спасибо, сынок, — Берестов привлек к себе мальчишку, поцеловал его в стриженую голову. У него были короткие жестковатые волосы. Потом он заглянул в его глаза — темные, блестящие, как переспелая вишня, увидел зрачки, светящиеся в глубине, — и почувствовал: стало теплей на душе.
— Ну, как ты живешь, дружок? Что нового?
— Хорошо живу, — сказал мальчик серьезно. — Я вас давно жду.
— Да вот не мог никак, понимаешь… — Берестов, словно извиняясь, провел ладонью по голове мальчика.
— Я камень интересный нашел, — сказал Джура. — Хотите, покажу?
— Очень хочу…
— Тохта, Джура, — укоризненно покачал головой Курбан, — человек отдыхать нада, работать нада…
— Нет-нет, работать сегодня я не буду. А походить мне полезно. Мы пойдем с Джурой. Обязательно. Я хочу посмотреть твой камень.
Мальчик радостно глянул на деда, потом развязал бурдюк, осторожно налил в глиняную пиалу прохладного кумыса.
Даже сквозь стенки сосуда Берестов ощутил прохладу. Он предложил пиалу Курбану, но тот отказался, приложив руку к сердцу.
— Гость — первый, — сказал старик.
Берестов выпил и тут же почувствовал легкое приятное головокружение. Потом Джура налил деду, и тот очень медленно, словно священнодействуя, отпил несколько глотков, остальное отдал внуку, и тот уже допил до конца.
— Все, — сказал Берестов. — Теперь можем идти.
— Сиди немного, — тронул его Курбан. — Так нада…
Они спустились к реке, и Джура пошел впереди по тропинке. Это была не очень широкая и не очень глубокая река, хорошо просматривались камни, лежащие на дне, а некоторые, самые большие, выступали сверху, над водой, и вокруг них закручивались пенистые буруны — течение было быстрое, вода с шумом катилась под уклон.
Тропинка тянулась по берегу, потом углубилась в заросли, а затем стала круто взбираться вверх к какому-то странному нагромождению больших, в человеческий рост камней.
Джура шёл легко, ровным степенным шагом, нисколько не замедляя его на подъеме. Он легко вскидывал свое хрупкое тело, переносил его вперед, плотно ставил ногу в изодранных кедах.
А Берестов задыхался. Он смотрел на мелькающие перед ним старенькие, совсем потерявшие свой вид и цвет резиновые кеды, которые привез он Джуре прошлой осенью, и ругал себя последними словами, что не догадался привезти мальчишке новую обувь и еще что-нибудь из одежды. Собственно, не то чтобы не догадался, он всегда привозил что-нибудь Джуре и Курбану, просто уехал он на этот раз неожиданно для всех и для самого себя, потому что правы, кажется, Все-таки врачи, черт бы их побрал…
— Постой, Джура! Передохну немного…
Он прислонился к угловатому, торчащему из земли камню, постоял немного, присел на выступ. Подступала тошнота, противно ослабли ноги, единственная мысль: «Не упасть!»
И сквозь туман, застилающий глаза, почему-то упрямо всплывали какие-то туфли, не кеды, а именно туфли, какие-то новые темно-коричневые мужские туфли, с металлическими застежками сбоку… Он никак не мог понять, откуда он знает эти туфли, где он их видел совсем недавно…
…Алиса шумно вошла в комнату, как-то слишком торопливо и радостно улыбаясь.
— Посмотри, Саша, какие чудесные!
Она держала в руках эти туфли, поворачивала их и так и эдак против света, и они отсвечивали своей темной коричневой кожей, золотистыми пряжками, желтой подошвой.
— Виталию как раз по ноге, — сказала она, любуясь туфлями. — Он давно мечтал о таких.
— Ничего, — сказал он, глядя с неприязнью на туфли. Они раздражали его своим лоснящимся самодовольством. Он лежал после приступа, и все его раздражало.
— Ты купила?
— Да нет еще, — она как-то замялась. — Тут женщина принесла. Просит дорого — пятьдесят рублей, а у нас всех денег тридцать пять…
— Что ж я могу сделать… — он не смотрел на нее, глядел в окно, туда, где за дальними облаками угадывались горы.
— Жаль, — вздохнула она. — Оки так ему нравятся…
Она еще раз полюбовалась туфлями и вышла, тихо притворив дверь.
А он повернулся к стене и стал смотреть в угол, где стояла под чехлом его последняя, еще не принятая работа — «Водопад», любимое и, пожалуй, самое трудное детище…
— …Дядя Саша, Вам плохо? — услышал он голос Джуры, долетавший откуда-то издалека и звучавший приглушенно, словно пробивался сквозь густые заросли.
Он сделал над собой усилие, оттеснил пелену, застилавшую глаза, и увидел: Джура стоит рядом, дергает его за рукав, смотрит на него испуганно и жалостно. Лицо мальчика как-то странно искривилось. Берестов провел пальцами по стриженой голове и постарался улыбнуться.
— Ничего… Уже проходит.
Он медленно и глубоко вобрал в себя воздух, так же медленно выдохнул, потом еще и еще…
Отступала тошнота.
— Ну вот, — сказал Берестов, — видишь, какое дело… — Он посмотрел вверх, туда, куда уходила тропа, откуда сбежал к нему Джура. — Придется потихоньку идти, помедленней, ладно?
— Ладно, — поспешно, с готовностью закивал Джура, и, глядя в его широко раскрытые испуганные глаза, Берестов понял, что вид у него, должно быть, неважный. И чтобы не видеть этих тоскливо-жалостных глаз, он встал, оперся рукой о плечо мальчика.
Они пошли теперь вместе, и Джура повел его не по прямой тропе, а в обход, так что крутизна почти не ощущалась, и постепенно сердце успокоилось, но время от времени он ловил на себе тревожный, исподтишка, взгляд мальчика.
Джура подвел его к огромному, в два человеческих роста, валуну. Он был не закругленный, как все остальные, а угловатый, отдаленно напоминающий куб неправильной формы. Вверху он раздваивался, словно дерево, расщеплённое молнией, — края были подняты, а посредине видна была расщелина. Они обошли камень Вокруг, и с северной стороны, где валун потемнел и оброс мхом, они увидели, что он совсем плоский, как будто срезали его когда-то гигантским ножом.
— Вот, смотрите! — Джура залез на выступ, протянул руку и стал показывать на что-то, находящееся на плоской поверхности камня чуть выше головы Берестова.
Скачала Берестов ничего не мог разглядеть. Он видел только, что здесь камень отчищен от мха и глины, видел выщербленную поверхность, потемневшую от времени, — больше ничего. Но потом, когда он пригляделся, заслонившись ладонью от света, ему показалось… Он зашел с другой стороны, стал спиной к свету, так, что выщербленная поверхность находилась под углом к нему, и вдруг ясно увидел человеческое лицо, высеченное в камне.
Это было женское лицо. Прекрасный античный профиль был повернут вполоборота в сторону Берестова, но женщина смотрела не на него, она смотрела куда-то поверх головы, поверх холмов и ущелий, куда-то туда, за горную гряду, и в чуть приоткрытых губах ее, в закинутой назад тяжёлой копне волос, в глазах, широко открытых, устремлённых вдаль, в ладонях, поднятых почти на уровень головы и тоже направленных туда же, — было столько жгучей тоски, столько всепоглощающей устремлённости, неутолимого ожидания, уходящего туда, в глубь веков, что Берестов застыл, потрясённый. Он долго стоял так, вглядываясь в мертвый камень, запечатлевший чью-то любовь, чью-то тоску и надежду, пронесший ее сквозь столетия, а, может быть, и тысячелетия… Дымились века над планетой, рушились города, и целые империи стирались с лица земли, уходили народы и страны, а эта женщина, увековеченная чьей-то любовью, стояла здесь и все звала кого-то, все ждала кого-то и смотрела туда, за горизонт, — сквозь века и страны…
Сначала он боялся пошевелиться, боялся, что оно исчезнет — это видение, и больше никогда он его не увидит. Потом он сделал шаг и притронулся к камню рукой. Он убедился, что изображение существует, оно даже рельефно, и снова отступил назад: ему не хотелось утверждаться в грубой реальности материала, разрушать то удивительное чувство прозрения и восторга, которое охватило его. Все мрачное, что угнетало последнее время в связи с болезнью, вдруг отступило, распалось, облетело, как шелуха, и вдруг осталось предельно ясное и звонкое сознание величия и бессмертности искусства, его неподвластности времени, его нетленности и вечности в мире людей.
Вдруг пришли на память слова, когда-то давно слышанные и, казалось, забытые:
И если что нетленно в этом мире,
И если что векам не схоронить,
То это гимн любви, хранящий в звонкой лире
Живого сердца трепетную нить…