Гурин написал письмо брату и теперь сидел — «отходил» от него: устал почему-то, себя расстроил, взвинтил, взволновал. Взволнует ли это письмо так же и брата? Поймет ли Алексей, откликнется ли на его призыв?
Письмо получилось длинным и не везде ровным и убедительным. Местами Гурин петлял, как затравленный заяц, заметал следы, оправдывался. А в чем, собственно, почему? Он действительно обеспокоен положением матери, действительно хочет ей помочь… Да, но почему не сам берет на себя эту заботу, почему взваливает ее на брата, почему требует от него почти невозможного — сломать устоявшийся налаженный быт и переехать поближе к матери, а сам свою жизнь не хочет сдвинуть с места ни на йоту?
«Но ведь я беру на себя материальные расходы!» — возразил он предыдущим своим мыслям.
«Ах, деньги! Опять хочешь деньгами откупиться — и, как всегда, будешь выглядеть благодетелем. А ведь далеко не все можно купить за деньги и деньгами оправдать, в жизни много таких вещей, которые дороже денег». — «Да, это так…» — согласился Гурин: в какой-то степени он это уже почувствовал в последний свой приезд к матери. Раньше она говорила:
— Спасибо, сынок, за помощь: благодаря тебе я сыта, обута, одета и в тепле.
А теперь об этом и не вспомнила, а сказала:
— Плохо мне одной… Поговорить не с кем. У Тани своих забот полон рот: Иван, поросенок, внучка. У Оли жизнь — хуже не придумаешь: мужик ее пьет, дерется. Потому Светлана больше у Тани живет, да и сама Оля тоже у нее от мужа-буяна спасается.
Таня — дочь Павловны, Оля — внучка, а Светлана — правнучка. Вот какая ветвь разрослась. Когда родилась Светлана, шутили: сделала Павловну прабабушкой. А теперь и Алексеевы дочки обдетились, так что Павловна уже трижды прабабушка. «Летят годочки, — как-то грустно сказала Павловна. — Да не они старят нас, а детки: только вчера были маленькие, а тут, глядишь, уже сами отцы, а то и деды…»
— Разве ей, Тане, до меня? — продолжала жаловаться мать. — Раз в неделю забежит, хлеба принесет, спросит, что надо, и тут же обратно убегает. — Помолчала, вспоминая, о чем еще сказать сыну. — Зимы стали для меня тяжелыми: колодец далеко, воды принести — уже с трудом. Уголь в сарае, идти скользко, падаю. Прошу Таню наносить мне в хату топлива побольше, воды запастись. А когда ее нет, соседей прошу. Спасибо, Неботовы не забывают, наведываются. Кричат в окно: «Не замерзла, бабка?» — «Нет!» — отвечаю. Пошутим, а промеж шуток да и скажу, в чем нужда у меня. А больше всего, сынок, боюсь я, как откажут руки-ноги и буду колодой лежать — кому я нужна такая? Вот чего боюсь…
— Ну, не надо так мрачно думать. Будем надеяться… Но что же делать? Может, нанять кого вам в помощники?
Усмехнулась мать, покачала головой, удивляясь наивности сына:
— Да кого ж ты наймешь? В больнице сиделок не хватает, а ты мне хочешь сиделку найти.
— Как же быть?
— Был бы кто из вас поближе, мне бы спокойнее было.
— Но, мама… Ведь у нас там работа, квартиры. Почему вы не хотите переехать жить к нам?
— Да и вы тоже не очень хочете…
— Мама!.. Как вам…
— «Работа», — продолжала она, оставив без внимания его обиженный возглас. — Будто тут нет работы? Живут же и здесь люди. И квартиры имеют, и работают…
— Да, но…
— Да ты не огорчайся. Спросил, я ответила. Просил правду сказать, я сказала. Ничего, не забивай свою голову еще и мной, как-нибудь доживу. А вы делайте, как знаете: вам виднее.
В словах матери слышались жалоба, упреки и огорчения, он понимал ее, хотел бы помочь ей, но чувствовал свое бессилие и оттого нервничал. И чтобы прикрыть хоть как-то свое бессилие, он позволил себе обидеться на материны слова. «Почему не хочет понять нашу жизнь? Мою — в частности? Ведь раньше все понимала, даже поощряла… Разве трудно понять, что работа в областной газете — это одно, а в столичной — совсем другое: там я написал очерк — он звучит на всю страну. Там у меня положение, меня знают, со мной считаются. Книга публицистики выдвинута на премию. А здесь? Я ведь здесь уже всем чужой, незнакомый; обрывать там налаженное, обжитое, укоренившееся и начинать заново на периферии? Нет, это невозможно. Да у меня и сил не хватит на такие кульбиты. Не говоря уже о жене… Ах, мама, мама…»
А делать что-то надо. Надо помочь матери, и вообще надо спасать свое родное гнездо — оно совсем рушится: в сарае крыша просела, протекает, уголь намокает, а потом зимой смерзается, и матери приходится его долбить ломом. Легко ли? И дом весь перекосился, как после судорожных схваток. Черепица во многих местах потрескалась, уголки отвалились, требует замены, крыльцо держится на честном слове — подпорные столбики давно подгнили, и некоторые не то что не подпирают крышу, а сами держатся на весу за счет верхней части, которая и покривилась, и продырявилась. На всем налет запущенности и бесхозности. Дому нужен капитальный ремонт. А кто его сделает? Гурин готов ссудить на это нужную сумму денег, но ведь матери уже не под силу ни мастеров искать, ни тем более доставать материал — лес, кровлю.
А делать что-то надо. Нельзя допустить, чтобы родное гнездо рухнуло и прекратило свое существование. Карпова усадьба — опустевшая и заброшенная, с заколоченным домом — нагнетает щемящую тоску своей кончиной. Лишь летом изредка наезжают сюда чужие люди откуда-то из нового поселка, что вырос за химкомбинатом, посадят картошку, прополют, потом уберут, и все. Глухо и жутко от этой пустоты, где еще совсем недавно кипела такая жизнь! Где Карпо с Ульяной растили детей, радовались своему налаженному хозяйству, принимали гостей, и вдруг ничего не осталось, все рухнуло. Лишь остатки этого гнезда доживают свой век: дом облупился, ставни перекосились, вот-вот их ветер посрывает, сад сохнет, двор зарос бурьяном…
«Неужели же такая участь постигнет и наше подворье? Неужели и этот уголок, где мы родились, росли, бегали, играли, мечтали, зарастет забвеньем, превратится в пустошь? Или — того хуже — станут здесь хозяйничать посторонние люди и станет это место для нас чужим?» — думал он, поглядывая на соседний дом, в котором затухла жизнь родного дяди. На все это сердце Гурина отзывалось такой болью, такой тоской, что у него голова кружилась и в пот бросало, как при обмороке. «Нет, надо сохранить, надо сохранить!»
Раньше он об этом почему-то не думал, ему казалось, что этот дом, двор, родное гнездо вечны, что они будут всегда, куда он в любую пору может приехать, и ему всегда будут рады. Здесь он, как нигде, сможет отдохнуть душой и телом, подышать родным воздухом, вспомнить детство, погрустить, повеселиться, вкусить знакомых с детства огородных и садовых яств, походить босиком по двору, по огороду — там земля мягкая и теплая от солнышка, и пахнет укропом, малиной, полынью — всем, что только растет здесь, и все это знакомое, близкое, родное, приятно возбуждающее. А еще он думал, что со временем этот дом станет и как бы базой, хранилищем их семейных традиций, реликвий, его архива — за годы у него накопилось так много книг, черновых рукописей, что для них уже места в квартире не хватает, а выбрасывать жалко, и он мечтал оборудовать здесь, в родном доме, угол в чулане, сделать стеллажи, на которых и будут бережно храниться его труды. Авось когда-то кто-то заинтересуется ими и, сдув с них пыль, с волнением раскроет папки и окунется в мир его мыслей и забот…
Так кто же теперь будет хранителем этих традиций, его архива? Все стареет и рушится с космической быстротой. Главное — мать, на нее была вся надежда, ему казалось, что она тоже будет вечно. Оказывается, нет, время никого не щадит. Но почему так быстро, почему так безжалостно все катится к закату? Неужели нет никакой возможности все это остановить?
Нет, надо что-то делать…
И решил он обратиться к брату. Рассудил: тому терять нечего. Областной город поменять на областной, тем более переехать в «свой» — это даже заманчиво. Работать судьей — тоже без разницы где. Жена его уже на пенсии, дочек повыдавал замуж, развезли их в дальние края зятья — военные. Что может его удерживать в Крыму? Привычка? Сам Крым? Конечно, Крым — не Донбасс: тут чад, копоть, уголь, а там — сады, виноградники, море. Курорт! Да разве он видит тот курорт, живя в нем? Курорт хорош, когда приезжаешь туда на короткое время. А воздух Донбасса! Это же наш воздух, родной, привычный с детства. «И дым отечества нам сладок и приятен». И впрямь — сладок и приятен, это Гурин на себе не раз испытывал, приезжая домой.
И в письме к брату напустил лирики, для убедительности нафаршировал письмо еще и разными поговорками и пословицами: дома и солома едома; дома и стены помогают; где родился, там и пригодился. Это ведь все народная мудрость, она не Гуриным придумана и не для красного словца молвится.
Написал убедительно, все обосновал, объяснил, особенно на чувства нажимал, разжалобить пытался — знал, брат такой же чувствительный, как и он сам.
Написал, а на душе почему-то муторно, гадко, будто вершит он какое-то нечестное дело. Почему бы это? Да потому, наверное, что все его доводы Алексей может переадресовать ему самому — и будет прав. Прав, разумеется, по-своему, со своей низкой колокольни, со своего узкого взгляда на жизнь, — он должен понять, в конце концов, что у него, Василия, совсем другая жизнь, другие планы, другие задачи: он известный журналист и должен стать еще более известным — премия поднимет его на еще большую высоту. Нет, они почему-то этого не могут понять! Ни мать, ни брат, ни тем более сестра, которая и в школе-то не утруждала себя чтением, а газет и вовсе в руки никогда не брала. Не могут понять, что он уже достаточно пожертвовал ради матери — не бросил работу, не пошел на творчество, а мог бы… И был бы наверняка не менее известным писателем. Был бы! Перо у него бойкое, взгляд острый, мышление образное — все данные. Но он закопал свой талант, ради того чтобы не лишиться ежемесячной зарплаты и, значит, регулярной помощи матери.
Это-то они, а прежде всего брат, должны понять? У него ведь высшее образование.