Учитель открывает дверь. «На!» – говорит он с грустью. Книга! Девочка прячет ее за пазуху и жадно глядит в большие глаза учителя, словно собачка, которая побыстрее зарывает в землю подачку в ожидании новой. Дверь закрывается.
Волнуется Розина кровь с молоком; просится к оврагу, хочет сразиться с ангелом, прижимаясь к небу. Роза бежит со всех ног, но ангел уже снялся с места. Девочка копает землю, глядя в небо. У матери и отца их семеро. Семеро ртов, четырнадцать языков. Старшие дети хорошо говорят на русском, и Роза говорит бегло, но с сильным немецким акцентом. Она сбережет его до конца своих дней.
1979.
Отец возится с землей.
На столе готовый штрудель в глубоком синем блюде, пар над ним.
Дом на самой окраине Транспортного цеха, на двух хозяев: у Зигфридов синие ставни, у Бекеновых зеленые. На следующий год наоборот, хотя красят, не сговариваясь.
Бабушка замешивает тесто. У Ани и Йоханны слюнки текут! Баба Роза называет это блюдо «штрудель», но соседка, старенькая тетя Паулина, поправляет ее – викелклейс, Роза, или на кислом-то тесте хейфеклейс, а штрудель, Роза, сладкий! Бабушка сердится – с ума ты выжила, Паулина, это штрудель! И вообще – говори по-русски, здесь мои внучки, в советской стране живем. Мягкое тесто раскатывается на тонкие большие блины, они целиком смазываются подсолнечным маслом и сворачиваются в длинные рулеты. Кусочки этого рулета Роза кладет на кубики картошки – она уже тушится в большом казанке. В тающем сливочном масле растет тесто под закрытой крышкой. «Дальше Караганды не сошлют», – бормочет Роза, закидывая кухонное полотенце на плечо. Радио тихонько рассказывает «Судьбу человека», актер читает с надрывом, полушепотом, слышно каждое слово.
Дядя Эдик и его старший сын Костя балагурят, а баба Роза на них не надышится. Сын и внук приехали ее навестить.
– Ань, ты где? – кричит Костя. – Кого ты любишь больше – бабу Розу или бабу Марийку?
Анютка вбегает на кухню и с ходу:
– Конечно, бабу Розу, у нее штрудли без капусты и мяса!
– А ты, Иванка? – ведь близняшка Ани уже тут как тут.
– Я больше люблю бабу Марийку, папа похож на нее, и я тоже. Мы немцы.
– И баба Роза – немка!
Йоханна смущенно опускает ресницы, смотрит в пол. Черноволосая красавица Роза подходит к ней, гладит внучку по золотой, цвета луковицы голове.
Мама режет лук. А пальцы ее в синих полосках краски (недавно красила ставни), и Анины щеки тоже. Одна из яблонь, перегнувшись через забор, плодоносит в огород к Бекеновым, яблоки ее нежны. Выйдешь из дома, впереди барак с огромным тополем, а за ним терриконы двенадцатой шахты, виадук, по нему идут машины и редкие автобусы в Старый город. До школы минут десять проселочной дорогой вглубь поселка. А у бабы Марийки крайний дом в другом конце Транспортного цеха, до него полчаса: внутри там такой порядок и стерильная чистота, что хочется разуться, особенно если ты босиком.
А если сесть на автобус, то доедешь до автостанции, а оттуда в Темиртау, в Немецкий драматический театр. Отец трижды возил девчонок только на «Кота в сапогах». «Rihre ti Nauschniki nich an! Heer, heer tei Muttersprahch!»31 – забирал он у них наушники, из которых лился русский перевод.
1979.
Отец как маленькая, мускулистая пчела.
Он не знает ни обиды, ни боли.
Шестилетняя Аня всюду ходит по пятам за отцом, а это не так и просто. Отец как маленькая, мускулистая пчела. Он всегда что-то строит – летнюю кухню, сарай – или ремонтирует дом и хозяйственные постройки, или возится с землей. «Скрепер!» – кричит глазастый отец, завидев машину еще на трассе, и бежит к калитке в кирзовых сапогах встречать землю. Скрепер привозит отцу все новые срезы земли, Аня уже привыкла к железному чудищу и к его необычному имени. Машина пышет железным жаром и словно ест сама себя. Огромный желто-черный кузнечик, сколько локтей и колен!
Щедрый скрепер сыплет землю у ворот. Отец настилает широкие доски через двор и по ним на самодельной тачке возит в огород навоз. Земляное тело возле дома рождает и рождает, отец – повитуха. Рядом с домом снесли больничный корпус, отец все заглядывал за забор, мерил землю взглядом мечтательного колониста и, наконец убедившись, что пустырь застраивать не будут, начал переносить забор. Огород увеличился втрое. Теперь у самой калитки – грядки клубники, чуть дальше растут огурцы, сладкий перец, редиска, чеснок, возле вагонетки – помидоры, помидоры, помидоры, а на новой, «отвоеванной» у бывшей больницы территории, за старой межой – широкая плантация с картофелем. Между грядками трава и укроп, прополка на Ане и Йоханне. Всюду бочки с водой для полива, одну из них отец раздобыл на лесном складе, уронил ее там на ногу, но вез домой на тачке и бочку, и Аню, а девочка все спрыгивала, забегала вперед, задирая к нему лицо, просила: «Пап, а давай я повезу тачку, у тебя же нога…». В жаркие дни Аня и Йоханна залезают в теплую, чуть илистую и ржавую воду в бочках на разных концах огорода и перекликаются между собой.
Отец никогда ни на что не жалуется. Он не знает ни обиды, ни боли.
Лес прижался к реке. Здесь дети и взрослые. Больно ступать по осенним листьям, будто идешь по пальцам. Бог поджимает пальцы ног внутри сухих глиняных башмаков, но жесткая глина ползет за его движением, съедая воздух, пробуя все на пути на вкус. В доме своего языка хорошо! Бродит в сибирских цветах по пояс девочка Оля Мартенс, невестятся на советской немецкой алтайской земле девушки Нина Лютцов и Лиза Граф. Баба Марийка и баба Роза говорят между собой на диалекте поволжских и украинских немцев, не понимают друг друга, злятся и переходят на ломаный русский.
Аня садится близко-близко к бабушке Розе и смотрит ей прямо в лицо, на скобку ее всегда опечаленного рта (губ почти нет, они словно высохли), ждет пауз между предложениями или словами. Когда бабушка замолкает, тишина становится сладкой, зрелой, наливающейся новизной. Девочка запомнит именно паузы. В них, как в круглых зародышах зверей, свернулись сказки и мифы о Гражданской войне. Поднимая руки вверх, девочка встает, делает шажок и словно наступает на траву лебеду: бабушка варила из нее суп в Гражданскую войну, трава выросла большая-пребольшая. Зажмуриваясь, девочка идет вперед и… оказывается в чаще из рослых растений. Испугавшись, Аня смотрит вверх, на их макушки. Лебеда или деревья? Руки из манны опускаются на голову девочки.
На столе готовый штрудель в глубоком синем блюде, пар над ним. Картошечка в сливочном масле на дне, пышное дышащее тесто. Мама, побольше клади мне, полную тарелку с горкой, и дай мне большую ложку!
2017. 1942.
Она узнает эту мелодию всюду, тонкую нитку рая, ложе семечка в созревшей ягоде.
Трир, рожденный во время восхода солнца, ты всегда утро.
В детстве он рос рядом с прабабушкой, а она жила еще при лучине, и иногда Кирилл всерьез говорит «вздуй свет», «я жадую тебя для других». Русский мужчина. Русский язык. Русская земля. Хозяин земли русской.
– Я сильно скучаю, – пишет Аня.
– Я сильнее, – отвечает Кирилл.
Только он может так поддержать.
Для его сообщений у Ани в телефоне особая мелодия, долгая, одна тема повторяется трижды. Когда раздается этот звоночек, а раздается он, к счастью, часто, Аня сначала прикладывает телефон к уху, тихонько садится и слушает, как все поет внутри. Она узнает эту мелодию всюду, тонкую нитку рая, ложе семечка в созревшей ягоде.
Сегодня Аня не рассчитывает времени и прибегает на встречу чуть раньше. Кирилл должен появиться через пару минут, и Аня, предвкушая, поворачивается лицом к колонне в метро, чтобы заглянуть в мобильный и еще раз посмотреть сообщения от него. И тут ее словно горячей волной сносит с места, это он с разбегу обнимает ее и, сильный, крепкий, ведет за собой. Забыть такое невозможно. Его нежная власть – как отдельная личность, ее пальцы уже убирают прядь Аниных волос за ухо, губы подтрунивают над ее смешным капюшоном, глаза щурятся прямо в Анино лицо.
Аня почти не ест при Кирилле. А он готовится ко встречам. Пробует накормить ее пловом, тыквенной кашей, шарлоткой, кексом, медом, яблоками, мандаринами, не зная, как угостить, накормить ее. Обеспокоенно вопрошая взглядом, спрашивает, почему она не ест. В его руках ей хорошо. Аня ничуть не устала, но взволнованно дышит, закрывает руками грудь, длинные волосы падают ей на лицо. Он не знает, как успокоить ее, ласково смотрит на нее и говорит: «Ты сейчас похожа на мою маленькую нежную дочку. Просто обними меня».
В другой стране Красный дом прячет свой рукав. Ante Romam Treveris stetit annis mille Trecentis. До Рима стоял Трир тысячу и триста лет. По этой метафоре, не у Трира римский фундамент, а у Рима – трирский. Нет, Roma secunda, это не так. Как бы ни был древен твой виноград и старо твое вино, Трир, рожденный во время восхода солнца, ты всегда утро. Твой амфитеатр растет вглубь. Германия вросла в Казахстан. Фридрих бродит по Караганде, зная, что потерял Лидию. «Истинная радость, – пишет он, – исходит только от внутреннего блаженства. Оно питается собственными ключами. Но надо ли бежать внешнего, чтобы открыть в себе источники внутренней радости? Подлинные произведения приносят наслаждение, но оно принадлежит не созерцающему, ибо и стихи, и музыка, и картины – лишь внешние контуры внутреннего удовольствия, прозрачные его стены. Стихи и лица одновременно принадлежат и не принадлежат радости. Если у дома невидимые стены, то принадлежат ли они ему? Есть выразительные лица, они прошли виток спирали. Эпос – лирика – драма. Их кристаллизация завершена и гармония аксиоматична. Видящий их становится соавтором нанесения на них природой последнего мазка. И удовольствие созерцателя здесь по силе сродни удовольствию автора, осознавшего, что завершил шедевр. Такова ликующая кода красоты. То, к чему природа долго шла как мастер, тоже вызывает ощущение последнего штриха совершенства. Будь то чувства друзей или любящих, юмор или сопереживание.