Есть внешнее – внешнее, а есть внешнее – часть внутреннего, его невидимые грани. Такого внешнего не стоит бежать. Оно лишь внешние контуры внутреннего».
Кирилл лежит в постели и смотрит в ночь, улыбаясь. Он пишет Ане сообщение, ее телефон ловит его. Изумленный, Кирилл прислушивается к мелодии. И вдруг понимает: она забыла у него свой мобильный. «Волшебная мелодия, – радуется Кирилл даже этой мелочи. – А ведь порой симпатия к человеку чуть-чуть уменьшается, как услышишь звук уведомлений в его телефоне. А здесь наоборот».
1766.
Ярится Гороховый Медведь.
Лицо Люки лежит на земле.
Наконец-то настали ночи стука и хлопанья. В окна сыплется фасоль и горох, ярится Гороховый Медведь. Knöpflingsnächte32, ваши руки черны, хлеб в них бел. Этот хлеб похож на снег. Нежные пальцы Люки берут в руки прут и жестко хлопают им по русскому льду. Яблоки, орехи, пироги, как облака, лежат на небе. Косматая черная Перхта33 бросает в лицо Люке горсти белой муки из глиняного горшка. Он хватает женщину за плечи, пристально глядит ей в лицо, истошно кричит. Сзади к нему подходит Мария в синем плаще, с золотой короной на белокурой голове. Он резко оборачивается, отбрасывая от себя Перхту. «Wolltest tu mich schlanche, Maria?»34 – спрашивает он. – «Nej»35, – отвечает Дева. – «Worom pist tu tautlous rantreete?»36 – не унимается Люка. «Isch pin barfuhs kekomme»37. Он смотрит на ее ноги, босые ступни ее стоят прямо на снегу. «Fercht dich nich, Lüka, tes is keh Schneh, tes is s Weisbrout»38. Мужчину бьет дрожь, он обнимает Марию и падает к ее ногам, обдирая ее тело руками, как ствол дерева. Этот хлеб на вкус действительно похож на хлеб.
Люка – изгой среди колонистов, белая ворона. Он мечтатель. Он блаженный. Потеряв дитя, Люка ищет радость внутри себя. Надломленный, он любуется дочерьми, поет им песни на своем диалекте, почти не слышащем звонких согласных. Новообретенный Гларус – это Klarus, слово не знает звонкого «g», но звук «к» в «Klarus» менее напряженный, чем настоящий «k», артикуляция его очень короткая.
Лицо Люки лежит на земле. Даже зимой его ноздри забиты этой сырой землей, сквозь которую смотрят глаза Пауля. Как смириться с потерей ребенка! Новая земля далась в обмен на кровь и тяжелые эмоции. Выпуклы веки Пауля, он сквозь снег и лед смотрит в глаза отца. Ханне мнится, что зарытый мальчик жив. Слишком большая теперь у Пауля постель, материнским пальцам не подоткнуть концы одеяла. Чтобы выжить на чужбине, не обязательно быть очень сильным, крепким, выносливым. Достаточно быть толстокожим. Не раниться об очевидное. Не видеть игольного ушка. Не знать обертонов. Таких среди колонистов немало.
И Люка, и Ханна – красивые люди. Ее белокурые волосы и его прямые брови как лучи солнца под разными углами. На лицах Каспара и того, другого, младенца, который родится в восточной ссылке, их черты. Кристкинд, серебряные обшлаги твои чисты. Золотые звезды на плаще Николая – небо, сладкое небо рождественской неги, пляшут взрослые ангелы с коронами на головах. Поют даже немые.
Ich bin das Christkind ganz allein39.
Младенец совсем один, повитуха в недрах Его. Один-одинешенек Бог; Люка, отпусти Его Мать, пусть она идет по Ее делам. Пауль ушел в чрево земли, земля родит, она еще много раз родит, но уже не Пауля, под пастушескую песню, под стук мотыги.
– Wer klopfet an?40
Люка прибивает две еловые ветки крестом над входом в хлев. В одном рождественском шествии заняты волхвы, охотник, козел, аист и медведь. Ушедшие, двенадцать роз 1766 года теряют лепестки. Вскидывая глаза к небу, Люка безжалостно сжимает ладонь Марии, Ее лицо тронуто болью.
1942. 1945.
Черноснежная окраина Караганды – это Транспортный цех, Тихоновка, Техбаза.
Ой, папа, папочка мой, да в тебе дырки в виде орденов и медалей.
Караганда резонирует. Ей ли, жесткой, не пронизывать лучами мягкие металлы?
Марийка ест снег. Она хочет сильно заболеть, чтобы рядом с ней побыл главный взрослый. Мама, отец, Лидия. В Караганде всегда лежит черный снег, с угольными крупинками. Не горло заболит, так живот. Мама, мама? Нет, девочка одна. Лидия приходит очень поздно, когда мир Марийки смыкается до узкой щелочки сквозь почти спящие веки. Голодная, замерзшая, девочка скитается днем по своей улице Третьей Кочегарки. Черноснежная окраина Караганды – это Транспортный цех, Тихоновка, Техбаза.
Девочка как ни сопротивляется, но уже любит Караганду. Черная краюха, окраина, так ты мой дом? А где твое крыльцо? Город просится на закорки. Проселочная дорога ведет Марийку Йекель мимо домишек Келлеров, Эйзенбраунов, Фишеров, Роттов, Зейфертов, Йоахимов, Пфайфферов… Они боятся говорить на немецком и медленно-долго ищут русские слова, ворочая немецким языком, своим тяжелым щупом, ищущим русские речевые ходы, нещадно коверкающим их. Такой русский язык Марийка уже понимает лучше, чем некоторые немецкие наречия. Она уже чуть-чуть знает и казахский язык. Отец и дедушка ее шестилетней подружки Сауле на фронте. Марийка на всякий случай говорит Сауле, что ее отец и мама тоже воюют. И маленькая казашка верит, и сама Марийка верит. Мама Сауле ждет с фронта мужа с медалями и орденами на всю грудь, и так обязательно случится. Как быть Марийке в этот день? В день, когда русские и казахи принесут в Караганду могучую Победу. Конечно, радоваться.
Придет и Марийкин отец, ордена и медали по всей груди насквозь. Ой, папа, папочка мой, да в тебе дырки в виде орденов и медалей, вон через них видно дерево, растущее за тобой, и нашу закрытую дверь. Папа, папочка, это твои раны? Нет, дочка, это товарищ Сталин меня обнял, теперь на моей груди навсегда отпечатки его наград.
У Марийкиного отца на плече, как игрушка, крохотный ангел с копеечным заплечным мешком. Он тяжелый воин, острые колени ангела устали от непрестанных молений, человеческая кожа тверже горной породы. Это подарок дочке с фронта. Домик на Нижней улице роют вглубь, церковь в нем растет ввысь. Спустись, соколик, призрак, отец Марийки, по ступеням и окинь взором купол над головой. Дед твой, Роберт, был лютеранским священником, в Виттенберге твой Севастиан, и зовут его Мартин, ты в детстве водил пальчиком по строкам Библии в его переводе на немецкий, он научил тебя вере. Лютер забрал у тебя ощущение греха и дал веру – хороший обмен. Уходи из Караганды, милок, нечего здесь делать твоему духу, истекли уже сорок дней, истекли тысяча четыреста восемнадцать дней, рядом с тобой твои старшие сыновья, а здесь ты гость.
Плавильная лодочка похожа и на лодку, и на люльку, и на гроб.
1941.
Марк Феликс сжимался, проглатывал себя в кувырок.
На языке воя он говорил с существами гуманнее людей.
Язык Марка Феликса рос и тек. Перед рождением слова спинка его языка лизала небо, и для немца это было непривычно и больно, ибо кончик языка упирался в нижние зубы вместо ожидаемых верхних, кланялся, был унижен. Марк Феликс сжимался, проглатывал себя в кувырок, с силой обнимал свои колени. В трудармии он перестал есть даже ту скудную пищу, которую давали, громко выл, низко опустив голову в колени. В такой позе его бросали в кузов машины и везли на работы в шахту. Ему пытались всучить орудия труда, а он калечил ими себя и других. Штрек его зрения сужался, Марк Феликс начинал истошно кричать, постепенно выбиваясь из сил, теряя сознание. Крик переходил в вой.
Нет, порой он пробовал и петь, но песня медленно стекала в горло и желудок, в плавильную лодочку его существа. Вой для него стал слаще пения, на языке воя Марк Феликс говорил с существами гуманнее людей и слышал их внятные ответы.
Уши его заливало смолой чужой людской злобы. Спохватываясь, он катался по земле, громко кричал, при попытке охранников успокоить его бросался на удары их сапог, подставляя живот, ребра, щеки. Борода его росла из клочков земли.
Его чудом не убили. Жизнелюбие пропитало неуязвимостью клетки его тела. Осознавал ли он сам, что был готов стать уродом, безумцем, мертвецом, лишь бы не принять условия нездоровой игры, которую затеяли с ним и его сородичами современники? Ему переломали кости и выбили зубы, пока не пощадили – отвезли, едва живого, издыхать в окраинный карагандинский поселок Транспортный цех. Выбросили из грузовика и уехали, не оглядываясь, ведь смотреть умели только вперед.
Марк Феликс дышал. Его окружала многоликая гора его языка, она дыбилась и была равна миру без Марка Феликса. Язык таял во рту, как яблоко, становясь едва уловимой аурой ангела роста и боли, живущего внутри семечка и прорывающего сильными руками железную кожу плода.
Солнце грелось над карагандинской землей, на горизонте пасся двугорбый верблюд терриконов.
Через час Марка Феликса нашла Марийка. Язык его вмиг обессилел, обмелел, а затем и обнажил сухое русло, и единственным светом для мужчины осталась ее детская немецкая речь.
1941.
Декабрь снаружи ест стены сарая, земная дрожь.
Пора святить соль, воду, мел.
Для обитания ему определили сарай. Здесь раньше стояла корова. Стойло огорожено непрочными досками; серый песок кое-где на земляном полу, как пепел; внутренняя стенка сарая обита дранкой. В углу поставили топчан, накидали туда тряпок.